Оба косо
   Онибанте ово йинвиннин
   — Что ты такое там шепчешь, женщина?
   Какой же он нудный, этот мужчина. Что вообще значат мужчины? Изначально, еще со времен неолита, миром правили женщины — все изменилось лишь несколько тысячелетий назад, когда в мире возникли агрессия и хаос, которые мужчины в своей высокомерной заносчивости обозвали цивилизацией.
   Цивилизация!
   Цивилизация породила Дамиана Питерса и низвела женщин, владеющих силой, до положения рабынь. Цивилизация украла у мира магию и низвергла богов в темноту. И теперь сильные женщины вроде самой Симоны вынуждены прозябать в тени — в мире мужчин. Но даже из тени возможно править. Наблюдая за этим жалким мужчинкой, который возился на ней и стонал в тусклой пародии на крутое порно, Симона Арлета подумала: все-таки хорошо, что я женщина.
* * *
   • память: 119 н.э.
   Наружу из клетки пепла и камня...
   Темно. Он знает лишь темноту. Ночь — хорошая. Добрая. Ночь — это мама, которая утоляет голод.
   Помпеи: теперь здесь нет ничего. Ему не хочется вспоминать ночь огня, но пламя облизывает края памяти, и он чувствует жар, видит, как кровь брызжет брызжет брызжет кипит на горячих камнях. Когда-то я был живым. Я служил Сивилле. И они с Магом превратили меня в того, кто я теперь.
   Город умер. Под коркой застывшей лавы звучит беззвучная музыка — песня мертвых. Они все похоронены здесь. Даже Сивилла с Магом, ибо они выкупили у бессмертия возможность умереть — выкупили ценой его девственной мужественности, вырванной у него насильно, когда с неба лилась раскаленная сера. Они выкупили свою смерть и прокляли его своим бессмертием. Насильно всучили ему дар ночи.
   Вечной ночи. Вечного одиночества.
   Восставший из пепла и камня, он уже больше не человек. Даже собственное тело кажется ему текучим и зыбким. Иногда, когда он крадется по кромке леса вдоль дороги к Неаполю, он превращается в лесного зверя — в волка, может быть, или пантеру. Сейчас разгар лета, и ночь коротка. Он уже чувствует приближение дня — приближение пагубного света, — хотя небо еще черно, и звезды искрятся в туманной дымке. Он бежит. Перепрыгивает коряги. Лапы ударяются о мостовую. Его мучает голод. Он не чувствует ничего — только голод. Другие чувства еще не проснулись. Не родились. Есть только голод — всепоглощающий, запредельный. Он еще даже не знает, чем утолить этот голод. Он просто бежит вперед.
   Везувий у него за спиной еще дымится. В воздухе пахнет серой. Он бежит.
   Впереди уже показался Неаполь. Теперь в воздухе пахнет солью. В воздухе пахнет потом, человеческими страданиями, пролитым семенем, кровью. Он помнит город, но смутно. За двенадцать лет человеческой жизни он почти ничего не видел; одиннадцать из этих двенадцати лет он жил в пещере Сивиллы Куманской — старухи в стеклянной бутылке, подвешенной к потолку, — она вдыхала пары мира мертвых и изрекала невразумительные пророчества. Последний год своей человеческой жизни он был рабом в Помпеях и ходил только туда, куда его посылал dominus — к мяснику, в винную лавку, на рынок за экзотическими пряностями и травами, потребными Магу для его ворожбы. И вот теперь — в первый раз в жизни или, вернее, в смерти — он сам по себе. Он один и идет куда хочет. Ему пришлось умереть, чтобы избавиться от всех хозяев. Чтобы освободиться.
   Теперь он сам себе хозяин.
   На окраине города у дороги вбит крест. На кресте распят человек. Это не тот огромный внушительный крест, который впоследствии станет традиционным при изображении страстей Господних. Ноги преступника едва ли не касаются земли. И его руки привязаны к перекладинам, а не прибиты гвоздями. Он медленно умирает от удушья. Днем, несомненно, перед крестом собираются толпы зевак. Но сейчас, ночью, человек умирает в одиночестве.
   Мальчик-вампир в облике черной пантеры утробно рычит и роет лапой землю у подножия креста. Человек еще в сознании. Там, где веревки врезаются в кожу, роятся мухи. Густая кровь, что сочится из ссадин, уже тронута гнилью. Она пахнет горечью — кровь. Мальчик-вампир даже не сразу осознает, что именно к этому он и стремился, мучимый голодом, — к этому обессиленному источнику жизненной силы. Кислая вонь бьет в ноздри. Пропитывает все его ощущения. Он уже пьян — от одного только запаха. В смятении он больше не может удерживать облик зверя, и вот он — опять человек, худенький хрупкий мальчик, полностью обнаженный. Шрамы после кастрации едва-едва затянулись, хотя он проспал под землей сорок лет.
   — Воды, — тихо стонет распятый преступник. — Дай мне воды.
   — За что тебя так? — спрашивает мальчик.
   — Воды, воды.
   Воды поблизости нет. Мальчик плюет на ладонь и размазывает слюну по сухим растрескавшимся губам.
   — Щиплет, — говорит распятый преступник. — Это не вода, она щиплет.
   Так мальчик-вампир узнает, что его человеческий облик — точное подобие его смертного тела — на самом деле иллюзия. Так же, как облик пантеры и волка. Все это — иллюзия. Он умер и стал неумершим. Он — лишь отражение. Бестелесное отражение. Он как бы есть, но его нет. И теперь, когда он это знает, его переполняет отчаяние.
   — Скажи, за что тебя приговорили к смерти?
   — Я был рабом. Паж отравил хозяина. Приговорили всех. Я ничего не сделал — я был всего лишь привратником, — я любил хозяина. Я откладывал деньги — через год я бы выкупил свободу. — Хотя каждый вздох причинял ему боль, он, похоже, хотел поговорить. Ночь — долгая и одинокая. И если вдруг появился человек, с которым можно поговорить, он готов был за это страдать.
   Мальчик знал этот суровый закон: если раб убивает хозяина, казнят всех рабов — всех до единого. Многие против такого закона, но его вряд ли отменят. Рим неплохо усвоил урок — после восстания рабов сто лет назад.
   — А ты... ты тоже раб? — спрашивает распятый.
   — Да.
   — Ты такой красивый — наверное, для утех какого-нибудь богача...
   — Нет. Мой хозяин купил меня... чтобы я ему пел.
   — Спой мне, мальчик, — говорит распятый. Его глаза как будто подернуты пленкой тумана. Может быть, он уже слеп и видит мальчика-вампира только во сне.
   Мальчик поет:
   Мое сердце дрожит от любви,
   Как дуб под порывами горного ветра...
   — Сапфо, — говорит умирающий человек. — Сапфо, — и закрывает глаза.
   Мальчик поет. Его голос был очень красивым, когда он был живым. Теперь же, когда он умер и ему больше не нужно дышать, его голос не просто красивый. Фрагменты мелодии переплетаются с шепотом ветра, что обдувает стены Неаполя. Он поет. Архаичному акценту эолического диалекта Сапфо уже почти тысяча лет. Мальчик думает о своем будущем — на тысячу лет вперед, на две тысячи. Он думает: «Я тоже когда-нибудь стану как классическая поэма — неизменный, застывший, холодный». Только когда он поет, он забывает про голод. Для него, как и для человека, умирающего на кресте, музыка — это единственный дар богов. Единственное благословение.
   — Люди не могут так петь, — говорит умирающий человек. — Ты — Меркурий, посланец смерти. Подойди ближе. Выпей из меня жизнь.
   Мальчик касается холодной плоти.
   — Я не Меркурий. У меня еще даже нет имени. Я не знаю, кто я. Я знаю лишь голод. Прости меня.
   Он знает, что должен утолить свой голод. Но он еще не уверен, что надо делать. За гнилостным запахом разложения он чувствует кислый запах крови — кровь манит его, зовет. Он уже не владеет собой. Обернувшись котом, он прыгает на крест. Человек на кресте стонет. Мальчик-вампир — черный кот — рвет когтями кровоточащие язвы. Терзает зубами плоть. Кровь течет, кот довольно мурлычет. Человек на кресте не пытается сопротивляться, когда черный кот залезает к нему на плечо. Кот лижет открытые раны, обдирая засохшую кровь. Но свежая кровь — она слаще. Свежая кровь пьянит, кружит голову. Он больше не может удерживать облик. Он — трупный ветер. Ветер любви Сапфо, обратившийся ветром смерти. Да. Он пьет. Пьет. Пьет.
   И человек на кресте в последний раз приоткрывает глаза и шепчет:
   — Gratias[64].
   Мальчик-вампир разрывает грудь человека и погружается в теплую кровь. Да, кровь. Она согревает — вдыхает жизнь в пустой воздух.
   «Этот человек не боится смерти, — думает мальчик. — Он отдается ей с радостью. Он думает, я — его спаситель, ведь я избавил его от боли. Может быть, в этом мое предназначение: пить только тех, кто отчаялся и зовет смерть».
   Но теперь, когда смерть наступила, кровь теряет свой вкус и тепло. Он снова чувствует голод. Он должен выпить еще. Должен найти других. Это будет совсем не сложно. Он помнит: они всегда распинают людей, эти римляне.
* * *
   • иллюзии
   Двенадцать лет в кинобизнесе — вполне достаточный срок, чтобы избавиться от иллюзий. Арон Магир понимал, почему его пригласили писать диалоги для сценария «Валентайна». Его предшественник готов был по трупам идти, лишь бы работать над этим проектом; но он все-таки перешел черту, когда позволил Бетриксу бен Давиду, исполнительному продюсеру, засунуть себе в задницу живую мышь. В результате последовали «творческие разногласия». Арон однажды переспал с сестрой режиссера. Исключительно из жалости. На одной скучнейшей вечеринке в Малибу. Однако серая мышка Дженни Бэр, вечно под кокаином и кислотой, не забыла доброго поступка Арона, и когда выбила себе место ассистента продюсера в картине брата — с помощью шантажа и интриг, — она притащила в команду и своего разового любовника, который когда-то ее пожалел.
   Арон понимал, что скорее всего его имени даже не будет в титрах. Он был далеко не первым — до него успели уволить уже одиннадцать сценаристов. И месяц в Айдахо явно не подпадал под определение «хорошо провести лето». Но это была работа, за которую хорошо платили, а ему надо было выплачивать ренту за летний домик в Малибу, за дом в Манхолланде, плюс алименты на двоих детей, и содержать еще троих, не говоря уже о счетах за АЗТ[65] для Люсиль. Уж лучше бы она умерла сразу. Убегает из дома, колется где-нибудь в Голливудских проулках — одним шприцем на всю толпу, — а ведь у девчонки есть все, что только можно купить на установленное судом щедрое содержание.
   «Не будь жизнь такой сукой, — размышлял он, — я бы сейчас сидел в своем доме в каком-нибудь тихом маленьком городке Новой Англии и писал бы роман — печатал бы двумя пальцами на древней убитой пишущей машинке. Работа для собственного удовольствия. Из любви к искусству. Но надо же как-то крутиться, и вот приходится подряжаться в этом эпохальном многомиллионном проекте, закрученном с целью выманивать денежки у подростков — денежки, отложенные на наркотики и компьютерные игрушки».
   Он приехал в Паводок поздно — в четыре утра. Припарковал на стоянке свой купленный через третьи руки «порше» и ввалился в гостиницу, как хозяин. Сценарист — низшее существо на тотемном столбе Голливуда, подумал он. Но это — явно не Голливуд. Он вспомнил старый анекдот про тупую старлетку — настолько тупую, что она переспала со сценаристом в надежде пробиться наверх и получить хорошую роль.
   Но, может быть, здесь все будет по-другому. Может быть, здесь тебя будут уважать. Здесь ты все-таки что-то значишь — пусть даже для местных провинциалов. Во всяком случае, пока не начнутся съемки и тебя не отправят обратно «в зад».
   Например, эта крошка за стойкой администратора... очень даже недурна. Для деревенской девчонки. Он спросил, как ее зовут. Шеннон. Очень мило. Простенько, но со вкусом. На шее — медальон с изображением святого Кристофера. О как — еще и католичка! Он вспомнил, что католичество в индейских районах отличается особым рвением. Работа французских, кажется, миссионеров.
   — Я... э-э... сценарист,— небрежно заметил он, надеясь возбудить ее интерес.
   — То есть вы знаете всех актеров и все такое? — Она улыбнулась ему. Он так и не понял, почему так сияют ее глаза — из-за его откровений или из-за чего-то, о чем она думала про себя, вперив взгляд в зеркало на противоположной от стойки стене.
   — Ну да, — сказал он.
   — И я тоже. То есть не всех, а одного. Самого главного. Он... он ко мне прикасался. Понимаете, что я имею в виду?
   Нет, он не понимал. Но ему это было неинтересно. Наверняка очередная фанатка, которая без труда убедила себя, что обычное рукопожатие и приветливый взгляд означают начало безумной страсти, которая потрясет мир. А он и не знал, что этот Тодд уже здесь. Хорошо. Он еще не успел познакомиться с мальчиком лично, и ему хотелось узнать его поближе, прежде чем приступать к написанию диалогов.
   — Знаете что, — сказал он, — мне нужен гид... чтобы мне показали местные злачные заведения, где тут у вас хорошо кормят, где можно послушать нормальный панк-рок...
   — Вы что, шутите? — сказала Шеннон. — Здесь везде только одну музыку и играют. Кантри.
   — Ага. Я шучу. Но не насчет того, что мне нужен гид. Мы, знаменитости, в сущности, одинокие люди. — Он заговорщицки подмигнул девушке.
   — У вас, наверное, большой дом. В Голливуде, и все такое.
   — Ну да, в самом центре Голливуда. — К чему разочаровывать девушку? — Огромный такой домина. — И, блядь, огромные ежемесячные отчисления по закладной. — Так... номер 805... джакузи есть? А телефон в ванной? А ксерокс с функциями массажа?
   Она рассмеялась. А потом взглянула на него как-то странно. Каким-то голодным взглядом. На мгновение ему показалось, что он попал в сцену из фильма «Освобождение». Но нет.
   Он проспал три часа и поднялся по внутреннему будильнику. Шесть утра, воскресенье. Утром по воскресеньям он всегда ходил в церковь на мессу. Своего рода еженедельная компенсация за распутную жизнь с понедельника по субботу включительно, двадцать три часа в сутки. Он никогда не пропускал воскресную мессу — только один раз, в четвертом классе, когда лежал с ветряной оспой. Это — единственное, за что он держался из детства. Глупо, конечно. Как одеяло, под которым маленький ребенок прячется от ночных чудовищ. Он давно уже перестал верить в Бога. Но ему нужен был ритуал. Он надел свой единственный более или менее приличный костюм и спустился в вестибюль.
   Церковь Святого Клемента располагалась всего в двух кварталах от гостиницы. Народу в такой ранний час почти не было. Он опоздал; священник уже раздавал облатки. Кстати, священник был вылитый Гомер Симпсон под метаквалоном. Курносый мальчик-служка спал на ходу; он едва не забыл прозвонить в колокольчик. Запах ладана плыл в душном воздухе, и у него вдруг возникло такое чувство, словно он вернулся обратно в детство. Жалко, что служба теперь проходит не на латыни. Снова, как в детстве, он почувствовал себя защищенным и отдался этому ошущению. Ощущение, конечно же, иллюзорное, но оно помогало ему не сойти с ума.
   Единственное, что еще помогало.
   Органист заиграл первые ноты хоральной прелюдии, и немногочисленные прихожане повставали с мест и потянулись к алтарю. Арон тоже привстал, но остался на месте — его внимание привлек шум у входа. Это была Шеннон, девушка из гостиницы. Она влетела внутрь на всех парах, как будто бежала сюда всю дорогу, боясь опоздать. Одета она была совсем не для церкви. Похоже, она даже не причесалась. Она на миг замерла на пороге, украдкой озираясь по сторонам. Потом вдруг сорвалась с места и рванулась к алтарю, чуть ли не сбив по пути двух старушек. Что с ней такое?!
   Арон вышел в проход по пустому ряду. Прошел чуть вперед и встал в очередь за причастием. Шеннон уже стояла на коленях. Она была вся какая-то возбужденная. Она схватилась обеими руками за ограждение и тряслась, как какая-нибудь жрица вуду. Остальные прихожане застыли как изваяния — они таращились в пол, всем своим видом выражая негодование по поводу столь непристойного поведения. Арон протолкался вперед. Шеннон чуть ли не билась в судорогах. Он подошел к ней поближе, а все остальные, наоборот, отступили. Ее глаза закатились, так что были видны только белки. Из ноздрей текла кровь. Священнику явно было не по себе. Вид у него был растерянный и смущенный. Может быть, он пытался вспомнить, покрывает ли церковная страховка ущерб, нанесенный припадочными прихожанками. Одержимыми дьяволом. Господи, да ее же рвет... гороховым супом... он как будто попал в сцену из «Изгоняющего дьявола».
   — Выплюньте, милая, — пробормотал священник.
   Ее вырвало еще раз. Мальчики-служки, теперь уже окончательно проснувшиеся, украдкой толкали друг друга локтями и о чем-то шушукались между собой. Что-то билось у нее в горле... вроде как зоб, но живой...
   У Арона возникло странное ощущение, как будто он наблюдает за этой сценой откуда-то издалека. Словно все это происходит не на самом деле. Словно он вдруг оказался на съемках какого-нибудь третьеразрядного ужастика. Вот девушка, которую еще пару часов назад он видел за стойкой в гостинице, она корчится у алтаря и блюет; вот священник, ломающий руки; вот прихожане, застывшие как статуи, они украдкой поглядывают на выход и прикидывают про себя, как бы так потихонечку смыться, чтобы это не выглядело как бегство.
   Наконец Шеннон выкашляла эту штуку, что стояла у нее поперек горла. Штуковина вылетела у нее изо рта и приземлилась в проходе прямо у ног Арона. Что-то мягкое, волокнистое — покрытое коркой запекшейся крови.
   Арон моргнул. Органист доиграл прелюдию. В тишине было слышно, как один из служек хихикнул.
   Арон опять посмотрел на окровавленный ошметок у себя под ногами и увидел, что это облатка. «Кажется, я схожу с ума!» — подумал он. Наверное, наслушался песенок Тимми Валентайна. Померещится же такое... кусок сырого мяса...
   Шеннон подавилась святым причастием. Как это странно — как мифологично. Как будто она — какое-то нечестивое существо. Оборотень или вампир.
   Да. Пора прекращать слушать песни Тимми Валентайна...
   — О Господи, Господи, — тихо шептала Шеннон. — Это правда. Пути назад уже нет. Господи Боже.
   Арон подошел к ней. Выглядела она ужасно: мешки под глазами, тушь потекла от слез. Ее губы были в крови.
   — Шеннон, — прошептал он. — Ты меня помнишь?
   — Тело Христово, — нараспев произнес священник. Арон быстро перекрестился, принял облатку, взял Шеннон за руку и отвел ее от алтаря. Как ни странно, но святой отец быстро взял себя в руки после столь неприятного инцидента, и служба пошла своим чередом, как будто ничего и не случилось. Такое впечатление, что эта маленькая драма разыгралась в какой-то приватной реальности — только для них двоих.
   — Что со мной? — проговорила Шеннон, обращаясь скорее к себе, чем к Арону. — Вчера ночью... он вышел из зеркала... он что-то сделал со мной.
   — По-моему, у тебя истерика, — сказал Арон, очень надеясь, что его уверенный тон сможет ее успокоить. — Пойдем лучше со мной... ко мне... у меня есть валиум. Поможет тебе успокоиться.
   — Ты меня приглашаешь? — неуверенно и как-то даже жалобно проговорила она. — Надо, чтобы ты меня пригласил. Такие правила.
   Арон и не подозревал, что у них в гостинице такие деспотические порядки для персонала — тем более в нерабочее время.
   — Я тебя приглашаю.
   — Просто мне надо было убедиться. — Она старательно отводила взгляд.
   — Ты не бойся, я не буду к тебе приставать, — сказал он, хотя собирался как раз приставать, причем грязно.
   — Мне очень жаль, что все так получилось. Этот кошмарный спектакль. Понимаешь, у меня в последнее время... проблемы с желудком.
   Они уже вышли к западной оконечности нефа. Орган заиграл опять. Арон автоматически окунул пальцы в чашу со святой водой и перекрестился. Когда же он потянулся, чтобы снова взять Шеннон за руку, она отшатнулась и встала слева. Сама взяла его за руку. Но за левую.
   Матерь Божья, подумал Арон. Она точно придурочная. Считает себя то ли вампиром, то ли еще какой нечистью.
   Выходит, что Паводок, штат Айдахо, не такая уж и унылая задница, решил он про себя. Если тут есть еще пара-тройка молоденьких шизанутых прелестниц — то вполне можно жить. Может, он даже кое-что вставит в сценарий... который ему придется дописывать за другими, но который принесет ему миллион, и он наконец-то откупится от налоговой.
   «Ну вот, — сказал он себе, — выходя из церкви, вот моя квота религии и благочестия на следующую неделю. И плюс к тому — девочку подцепил. Очень даже неплохо».
* * *
   • память: 130 н.э.
   Бог умер. Император в трауре. Египет убит горем. Рим опустошен. На берегах Нила, в шатре из пурпурного шелка — император Адриан. Ночной привал. Баржи стоят на якоре, караульные — начеку. Все рабы спят. Не спит только писец. Стоит на коленях у императорского ложа, держа наготове восковую табличку и стило — на случай, если божественный император соизволит отдать приказ, по прихоти или по делу. Но даже писец клюет носом, и Адриан возлежит один, размышляя при свете горящей лампы. У ложа — корзина со свежими фруктами. Снаружи — шепчущий ветер пустыни. Мальчик с лирой в обнимку тихонько посапывает в изножье имперского ложа...
   Мальчик-вампир пришел из пустыни. И снова его позвала музыка — к людям из диких бесплодных земель. Он пересек Средиземное море на военном корабле — в мраморном гробу, обитом золотом, с неаполитанской землей. Он не знал, для кого предназначен этот саркофаг, но без сомнения — для кого-нибудь из патрициев. На крышке гроба был барельеф — Зевс, принявший облик орла, преследует Ганимеда на Фригийском берегу. Это было реалистическое изображение, а не идеализированная стилизация по греческой моде. Страх в глазах каменного мальчика был настоящим.
   Трирема[66] пробыла в море месяц. Мальчик почти ничего не помнит с тех пор, как он выбрался из-под пепла Помпеев. Он жил, как дикий лесной зверь — видел лишь ночь, питался только распятыми у дороги. Бывало, что он подолгу даже близко не подходил к человеческому жилью. Но теперь все по-другому. Египет, житница мира, привлекает все больше и больше народу. Воздух Александрии буквально кипит смешанным ароматом кровей: греки, римляне, иудеи, египтяне, нубийцы, нумидийцы, парфийцы. За городскими воротами — распятых хватает с избытком. Но теперь этого мало. Мальчик-вампир вспоминает музыку. Вся его жизнь была музыкой — до того, как его увезли из пещеры Сивиллы и превратили в слугу темноты. А потом превратили в темноту его самого.
   Музыка в Александрии — нестройное разноголосье. В каждом борделе — китары. У каждого торговца на рыночной площади — свой напев. В публичных местах — оркестры из барабанов, авлосов и псалтерионов. В цирках — гигантские водяные органы заглушают предсмертные вопли несчастных, которых заживо пожирают дикие звери. Такой диссонанс... звуки болезненно режут слух. С каждым днем его слух все слабее.
   Но на седьмой день он слышит мелодию в хаосе звуков. Она доносится издалека, из-за пределов шумного города. Он знает слова и песню:
   Значит, смертным надо помнить о последнем
   нашем дне,
   И назвать счастливым можно, очевидно,
   лишь того,
   Кто достиг предела жизни, в ней несчастий
   не познав[67].
   Финальные строчки «Царя Эдипа» — сочинения поэта, который уже больше века как мертв. Но когда он был жив, он часто пел эти строки в пещере Сивиллы, когда нужно было составить аккомпанемент ее мрачным пророчествам.
   Архаичная мелодия и знакомые слова выманили его из города. Песня звала его через пустыню. Песня летела на крыльях ветра и текла вместе с рекой, полноводной от пролитых слез Изиды. Повсюду на берегах Нила — горестные причитания и плач. Кто-то умер. Какой-то большой человек. Мальчик так и не понял, кто именно. Древняя пьеса Софокла, посвященная неумолимым деяниям судьбы, будет разыграна на его погребении — этого человека, который умер. То, что он слышит, — это пока репетиция. Все это ему удалось собрать из обрывков фраз, выхваченных из порывов ветра.
   Музыка не отпускает его — зовет. Каждый день, пробудившись ото сна, что подобен смерти, он ее слышит в вечерних сумерках. По мере того как речная баржа, на которой прячется мальчик-вампир, продвигается дальше на юг, мелодия звучит все яснее. Наконец баржа подходит к берегу, где разбит город шатров и палаток. Еще около дюжины барж стоят у дощатого причала. В роще пальмовых деревьев алеет высокий шатер — такого же цвета, как небо в закате.
   У реки — профессиональные плакальщицы. Их лица выбелены гипсом. Они бьют себя в грудь, рвут на себе волосы и кричат:
   — О Адонис, о Таммуз, о Антиной.
   Первые два имени — это боги, которых почитают на Востоке. Боги плодородия, которые умирают каждую весну, но на третий день возрождаются к жизни. Но последнее имя ему незнакомо. Но, наверное, это тоже какой-то бог.
   Или нет?
   Он идет вслед за голосом, который привел его сюда от самой Александрии, и выходит к шатру, где начальник хора дает наставления молоденьким мальчикам, которые будут играть в драме Софокла женщин из Фив. Мальчики, должно быть, свободнорожденные — в них нет ничего от пассивной покорности рабов. Они стоят в своих шерстяных хитонах в свете горящей лампы. Как это ни парадоксально, но начальник хора — плешивый мужчина с плетью в руках, готовый пустить ее в ход, если ученики забудут про дисциплину, — похоже, раб. Раба всегда отличишь от свободного человека, пусть даже он разодет в шелка и парчу и его украшения и духи стоят целое состояние.