• Но картины — это зеркала, отражения темного леса. И ты примешь мои дары, пусть даже ты сам будешь думать, что ты их отвергаешь.
   Муж, который и жена тоже, танцевал. И змея извивалась на горячих камнях, скользя по невидимой линии — следу топочущих ног. Это был танец, где каждое движение было выверено и взвешено, где каждый шаг либо дарил жизнь, либо ее отнимал.
   Все начиналось по новой. Кошмарный сон возвращался. Проснись! Проснись! — твердил себе Пи-Джей. Но от этого сна невозможно проснуться. Глаза змеи — глаза Терри. Глаза всех мертвых.
* * *
   • потерянные
   В четыре утра все затихло, какая-то жизнь наблюдалась только у газетного киоска, где у секции журналов «только для взрослых» толклись всегдашние полуночники, да еще изредка пробредали припозднившиеся туристы. Провинциалы считают, что по ночам Голливуд весь бурлит, но на самом деле он больше похож на пустынное кладбище. «Я, кстати, тоже так думала, пока не увидела все своими глазами», — подумала она, убирая под куртку «Teen Beat»[19] и сворачивая в проулок.
   Ее звали Джейни Родригес, и почти каждую ночь она ошивалась у мусорных баков на задах круглосуточной тайской пиццерии «Мандарин». Где-то в районе четырех утра они обычно выбрасывали еду, которую не забрали заказчики. Нормальную еду, не объедки, оставшиеся на тарелках. Она позвонила и сделала заказ всего лишь пару часов назад, так что можно было рассчитывать, что хавчик будет хотя бы чуть теплый. Ее любимая, кстати, пицца — утка по-пекински и пепперони. Папа не любит такие вот, «с вывертом», пиццы. Но он мог бы и сам позвонить и заказать что ему нравится — вместо того чтобы сидеть в переулке на корточках и таращиться в одну точку. Через пару дней их подберут, и можно будет хотя бы вернуться в приют, хотя ей будет плохо без папы эти пару недель, и снова придется изобретать, как запудрить моги социальным работникам.
   Внезапно она поняла, что не одна. Рядом с ней кто-то был. Он ее напугал — подкрался незаметно. Как будто специально ее выслеживал.
   — Я здесь не блядую, — сказала она. — Отвали. — Она обернулась к нему. Света из задней двери «Макдоналдса» было вполне достаточно, чтобы его разглядеть. Хотя он стоял не на свету. И вообще был какой-то весь темный. Вроде бы маловат для клиента, ищущего проститутку. Совсем еще молодой. Чуть-чуть старше ее. — Прости, — сказала она. — Ты, наверное, тоже с улицы, как и я.
   — Ага. — У него был очень тихий голос.
   Она подошла поближе. Ночью в Лос-Анджелесе всегда холодно, и Джейни подумала, что, может быть, он поделится с ней теплом. Но тепла от него не было никакого. Наоборот. От него веяло холодом, как будто он стоял в холодном воздушном кармане. Она улыбнулась ему.
   — Ты здесь новенький.
   — Ага.
   — Издалека?
   — Издалека.
   — Ay, mierditas!Ты, наверное, здесь не очень еще освоился. Но ничего, я тебе помогу. Хотя бы сегодня. Видишь ту кучу мусора, там вот, под магазинной тележкой? Это мой папа. Мы тоже издалека. Из Западной Ковины. Вот смотри. Когда тебе хочется есть, надо найти какую-нибудь круглосуточную пиццерию и выяснить, когда они выбрасывают заказы, за которыми не пришли, понимаешь? Ты им звонишь и делаешь заказ, называешься придуманным именем, даешь какой-нибудь от балды номер, а потом просто подходишь к мусорке и ждешь, когда они выбросят твой заказ... по телику была передача... я взяла телик в прокате, когда узнала, что нас вышвыривают из дома. Меня зовут Джейни.
   — А меня Терри.
   — У тебя очень красивый голос, мне нравится.
   — Правда? Спасибо.
   — Напоминает мне брата. Но он уже умер — от передозняка. — Ей показалось, что на задней двери пиццерии щелкнула задвижка. Она подалась вперед. — Смотри, Терри... если ты собираешься жить на улице, надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом — цапаешь и бежишь.
   — Я запомню. — Что-то было в его голосе... да, очень-очень похоже на Хуанито. Особенно после того, как он сбежал из колонии для малолетних преступников. Он прожил еще год, но как-то тускло — как будто там из него выдавили все желание жить. И этот парень был точно такой же. Она не спросила, как именно он оказался на улице — это невежливо, спрашивать у людей об их прошлой жизни, — но она знала, что ему было несладко.
   Задняя дверь пиццерии открылась. Джейни схватила Терри за руку и заставила его пригнуться, чтобы их было не видно за мусорным баком. Его рука была холодной как лед — может, он чем-то таким болел, — но Джейни не вскрикнула, потому что она не хотела, чтобы ее здесь застукали. Она просто выпустила его руку, и он остался стоять. Что-то ударилось изнутри о стенку мусорного бака. Дрожь металла отозвалась дрожью в пустом желудке, в животе заурчало от голода. Но надо было дождаться шагов — их будет ровно семнадцать — и хлопка двери, прежде чем выскочить из укрытия, залезть в мусорный ящик, выудить свое сокровище и присесть, чтобы уже поесть. Она развернула журнал. Свет из «Макдоналдса» отразился на глянцевом развороте.
   — Вот и пицца. Давай угощайся.
   Терри молчал. Он просто смотрел на нее... или на что-то вообще смотрел. Она даже не слышала, как он дышит. В точности как Хуанито в морге. Живот скрутило — наверное, от голода, но это было похоже на страх. Ее взгляд упал на раскрытый журнал. Постер на развороте. Старая, семилетней давности, фотография Тимми Валентайна. Концертный снимок. С того знаменитого тура. Пусть он мертвый, но он все равно супер.
   — Тебе нравится Тимми Валентайн? — спросила она. — Если мы завтра пойдем в ночлежку, то обязательно посмотрим по телику этот конкурс двойников.
   — Он возвращается, — прошептал Терри. И то, как он это сказал... Джейни опустила журнал и внимательно посмотрела на Терри. Только теперь она разглядела его лицо. Оно все было утыкано битым стеклом. Лоб, подбородок... Длинный осколок торчал из щеки, как сверкающая булавка. Но крови не было. Вместо крови была... какая-то желтая жидкость... Джейни узнала запах. Смесь едких химикатов и приторно-сладких духов...
   Так же пахло от мертвого Хуанито. Бальзамирующий состав. Она вдруг очень явственно вспомнила, как все это было в церкви: гроб, душный запах ладана, дым от курящихся благовоний бьет прямо в лицо, и папа ей говорит: Иди поцелуй его, поцелуй его в щеку, — и запах, который идет от него... она задыхается в этом запахе...
   — Ты больной, — выдохнула она.
   Терри сказал:
   — Надо действовать быстро... и тихо... как кошка в ночи... ждешь, затаив дыхание... а потом — цапаешь и бежишь. — Он сымитировал ее голос один в один.
   Она не успела даже закричать, потому что он цапнул.
   Она упала лицом на еще теплую пиццу. Успела еще ощутить вкус пепперони, прежде чем захлебнулась собственной кровью. Она почувствовала, как холодные руки проникают в нее, прямо внутрь, почувствовала, как по венам разлился холод. Почувствовала клыки, вонзившиеся ей в шею — точно в яремную вену. Испугаться она не успела. Все закончилось очень быстро. Мгновенно.
* * *
   • потерянные
   Когда Брайен проснулся, был уже почти полдень. Пи-Джей сидел на полу и смотрел в сторону балкона. Терри Гиш лежал на ковре, рядом с разбитой балконной дверью, прижимая к груди пакет с землей, словно плюшевого медведя. С улицы в комнату лился дымный и тусклый свет.
   — И что нам, блядь, теперь делать? — сказал Пи-Джей. — Посмотри... он вернулся... он кого-то убил...
   По телевизору передавали новости. Красивая дикторша говорила в камеру, а на врезном экране в правом верхнем углу шли крупные планы мертвого тела. Бездомная девочка. Найдена рядом с мусорным баком. Отец-наркоман, обнаруживший тело, сейчас в невменяемом состоянии.
   — Сейчас день, — сказал Брайен. — Мы запросто сможем его прикончить.
   — Я не могу.
   Теперь, в трансе смерти, лицо Терри приобрело некую просветленную безмятежность, которой не было раньше — при жизни. Неужели он правда убил человека?! Всего в двух кварталах от дома Пи-Джея?! Да, наверное, правда, подумал Брайен. Терри даже не дышал. Его лицо было по-прежнему все утыкано битым стеклом. Из левого уголка рта стекала вязкая струйка свернувшейся крови. Это был никакой не кошмарный сон. Это было на самом деле. Посреди бела дня.
   — Может быть... я не знаю... вызвать полицию или еще что-нибудь? — сказал Брайен.
   — И что мы им скажем? Что этот труп сам пришел сюда из Вайоминга, пешком всю дорогу?! — Пи-Джей поднялся, подхватив кол и крикетный молоток. — Ладно. Я это сделаю. А ты мне потом поможешь избавиться от тела. Но я не хочу, чтобы ты смотрел. Он был моим лучшим другом. Хочу спеть для него прощальную песню. Ну, ты понимаешь. Индейская магия. Из того, чему я научился в поиске видений. — Брайен поднялся и направился к двери в гостиную. — Подожди, — окликнул его Пи-Джей. — Мусорные мешки на холодильнике.
   Из гостиной Брайену было слышно, как Пи-Джей поет свою индейскую песню, больше похожую на протяжный свист. Он слышал голос Пи-Джея и тихий, медленный бой барабана. Он подошел к холодильнику. Сдвинул в сторону пару картин. Телевизор внезапно переключился на песню Тимми Валентайна.
   Концертная запись. Пленка из прошлого. Только Тимми на черном фоне, единственное пятно света — у него на лице. Сегодня — конкурс двойников. Брайен не знал почему, но он чувствовал, что это была не просто коммерческая эксплуатация мифа о Тимми Валентайне, который всего лишь за несколько лет превратился из скромного «домашнего» предприятия в широкомасштабный многомиллионный бизнес — по числу сувениров с символикой и портретами Тимми Валентайн уступал разве что только Элвису Пресли. Футболки, кружки, видеокассеты, журналы, книги, написанные мнимыми экспертами... но этот конкурс двойников — это не просто очередная кампания по «деланию денег».
   Голос Тимми наполнил всю комнату. Господи, как он поет, этот мальчик! В его голосе — века неизбывной боли... поруганная невинность... темное сладострастие. На мгновение Брайен замер, полностью погрузившись в этот неземной голос.
   В соседней комнате раздался короткий сухой удар. Когда Брайен вошел в спальню с самым большим мешком для мусора, который он только сумел найти, Пи-Джей уже завернул тело друга в спальник со «Звездными войнами».

4
Кладбища

   • память: 1598
   Из шелеста листьев в лесу проступают слова, мягкий шепот, картины, запахи, воспоминания в застывшей светотени.
   ...с потрохами, вываленными наружу... величественный Колизей возвышается над убогими шалашами бездомных... полная луна... коринфские колонны облеплены гниющими листьями... гнетущая влажная духота, тяжелый запах гвоздики и подгнивших апельсинов, смятых лепестков роз и пота...
   Здесь почему-то все кажется смутно знакомым. Ночь — живая. Спящие улицы, вымощенные булыжником. Мальчики с факелами освещают дорогу кардиналу в паланкине. Акцент знакомый, но язык — другой. Это уже не латынь. Сколько прошло веков — с тех пор, как погибли Помпеи? Мальчик не знает. На этот раз память стерлась совсем. Память осталась в лесу. Он проспал целый век или больше. Пыль веков разъедает глаза. Она — как корка запекшейся крови. Он еще — весь в ночи, весь в лесу.
   Он бежит в темноте, позади паланкина. Носильщики его не видят. Они видят только какого-то мелкого зверя — наверное, кошку, — который крадется за ними; они не чувствуют запаха собственной крови, струящейся в венах. Ночь пропитана душной влагой. Кардинал очень тяжелый. Ароматы духов и пахучих масел не заглушают резкого запаха пота и старости. Его кровь — вялая и густая. Мальчик-вампир подбирается ближе. Он запрыгивает в паланкин и сливается с горностаевым мехом на кардинальской мантии. Кровь в жилах этого человека почти не движется. Она — как тина на стоячей воде. Она его не прельщает, не искушает. Она испорчена алкоголем и дурными болезнями. Его губы сочатся вином.
   Кардинал задергивает шторки на паланкине. Откидывается на подушки — бархат и дамасский шелк, — сует руку под мантию и апатично мастурбирует. Тихий, как кошка, мальчик-вампир прячется в складках бархатной драпировки. Дрожащий свет от свечей. Странные тени пляшут на занавесках. Кардинал вздыхает и отпивает еще вина.
   — Ох, — говорит кардинал, — peccavi, peccavi, semper peccavi[20].
   Выпить его или нет? — размышляет кошка. Но жажда еще не набрала полную силу.
   Дорога тряская и неровная. Серебряный кубок падает из руки кардинала и слегка задевает кошку. Он помнит, как раньше прикосновение серебра лишало его силы. Но теперь оно больше не действует на него. На шее у кардинала — распятие, усеянное крупными аметистами. От него не исходит никакой магии. Как и от Библии с серебряной застежкой и геммой в виде креста на обложке. «Получается, религиозные символы теперь утратили свою власть надо мной?» — думает мальчик-вампир. Мир изменился. Что-то в нем изменилось. Он не знает, что было тому причиной. То ли он сам стал другим — может быть, некая рана, которую он теперь не помнит, некая боль, от которой он прятался в черном лесу, закалили его, так что он теперь неуязвим к силам света и тьмы, — то ли мир действительно изменился, пока он спал в темной утробе леса. Может быть, вера вытекла из него, как кровь — из горла красивой женщины.
   Или и то, и другое вместе: магия утекает из мира, свет проникает в черный лес души.
   Паланкин останавливается.
   Кардинал поправляет одежды. Складкой мантии вытирает последние капли семени. Осеняет себя крестным знамением. Целует распятие. Надевает свою кардинальскую шапку и раздвигает занавески. Кошка выпрыгивает на мрамор.
   Лес человеческих ног. Вонючие ноги в сандалиях — носильщики: грязь въелась в кожу. Чулки и подвязки — ноги прислужников. Ноги кардинала — его сапоги отделаны мехом мертвых животных. Холодно. Мрамор выпивает тепло из кошачьих лап. Горящие свечи — рядами. Мальчик-прислужник идет к алтарю, помахивая кадилом. Ноги вдруг замирают на месте, и только одна пара ног нервно переминается. Он пробирается между ногами. Повсюду — шепот и гул голосов. Судя по ощущениям, это место — огромное. Откуда-то издалека доносится голос. Одинокий голос хориста, повторяющий снова и снова: Miserere mei, miserere mei[21]. Шарканье ног, шелест одежд, приглушенные голоса и покашливания — все сливается в гулкую какофонию. Это собор; но такой огромный, что ему приходится высоко-высоко запрокидывать голову, чтобы взглянуть наверх.
   — Его преосвященство, кардинал дель Монте, — явственно говорит голос, пронзая невнятный гул.
   Он видит кардинала — алого и раздутого, как заходящее солнце. Кардинал совершает крестное знамение в туманной дымке от ладана. От ароматного дыма слезятся глаза. Он проходит вперед, его лапы скользят по холодному гладкому мрамору. Он идет к музыке.
   Miserere mei...
   Он цепляется мыслью за эту музыкальную фразу. Музыка — это единственное, что его привлекает по-прежнему. Он крадется к ее источнику. Там — дубовая дверь. Но он без труда пролезает под дверью, где бессчетные ноги протерли дыру в каменном пороге.
   Он в ризнице. На деревянных гвоздях — сутаны и стихари. Чувствуется сквозняк, хотя окон в комнате нет. Воздух пропитан запахом детского пота. В ризнице — только мальчик, который поет. Он застегивает свой стихарь. Голос звонкий, мальчишеский, и все-таки — не совсем мальчишеский. Лицо мальчика — гладкое, юное, но глаза выдают некую древнюю боль. Он старше, чем выглядит, думает мальчик-вампир. У него тоже отняли право называться мужчиной. Во имя музыки. У нас есть кое-что общее, думает мальчик-вампир, хотя он — всего лишь смертный. Сколько они прилагают усилий, чтобы продлить недолговечное, эти смертные... хотя, как ни тщись, все станет прахом в конечном итоге.
   «Может быть, я покажусь ему в своем истинном облике», — думает он. И вот он уже выступает из душного дыма курящихся благовоний и пылинок, танцующих в воздухе. Такой, каким вышел из леса — полностью обнаженный. Его тело облеплено грязью смерти, но теперь он ее стряхивает с себя. Он нахально снимает с крючка сутану и стихарь и надевает их на себя.
   — Ой, — говорит тот, другой мальчик. — Я и не думал, что здесь кто-то есть.
   — Говорят, что я очень тихий, — отвечает вампир.
   — Ты, наверное, новенький. Я тебя раньше не видел, но если мы не поторопимся, мы опоздаем, и нас обоих высекут. — Только теперь вампир замечает подтеки запекшейся крови на спине стихаря у хориста. — Меня Гульельмо зовут, а тебя?
   Он лихорадочно соображает. Какие имена он слышал на улицах?
   — Эрколе, — говорит он. — Эрколе Серафини.
   — Геркулес! Хорошее имя для такого красавца. — Гульельмо смеется. — Я буду звать тебя Эрколино. Ты, должно быть, пришел с кардиналом дель Монте.
   — Откуда ты знаешь?
   — Его преосвященство любит красивых мальчиков. Сначала — внешность и только потом — талант. Могу поспорить, он купил тебя за двадцать скудо у какого-нибудь крестьянина близ Неаполя... насколько я понимаю, тебя кастрировали недавно... у тебя в глазах все еще теплится боль.
   — Неаполис... да, Неаполь. — «Да, — думает Эрколино, — когда-то я жил в этой части Италии». Он только не говорит Гульельмо, что это было полторы тысячи лет назад, в городе, давно погребенном под застывшей лавой Везувия.
   — Надень этот воротничок, — говорит Гульельмо, подавая ему воротник. Он очень жесткий — сильно накрахмален — и давит шею. — Быстрее.
   — Куда мы идем?
   — На вечерню в Сикстинскую капеллу... разве тебе вообще ничего не сказали? Сначала — служба, потом — закрытый прием у кардинала в честь прибытия князя Венозы... старый извращенец! Мы будем там как travestiti — надеюсь, тебе подберут что-нибудь из женской одежды. Ты где стоишь, на decani или cantores[22]?
   — Не знаю.
   — Тогда на decani. Будешь стоять рядом со мной, на южной стороне нефа. И старайся не попадаться на глаза Караваджо.
   — Кому...
   — Микеланджело да Караваджо. Сумасшедший художник, любимчик кардинала. Вроде дрессированной обезьянки. Если он тебя увидит, он захочет, чтобы ты ему попозировал. Для какого-нибудь порнографического непотребства, я даже не сомневаюсь, хотя он наверняка найдет религиозную отговорку. Если он захочет тебя рисовать, возьми его деньги, но не позволяй ему себя лапать. — Гульельмо перекрестился.
   — Я запомню, — тихо говорит Эрколино.
   Гульельмо хочет вытереть грязь со щеки вампира. Отдергивает руку, как будто обжегшись.
   — Maledetto![23] Какая холодная! — говорит он и дует на пальцы. — Ты, наверное, был внизу, в мавзолее. Весь этот мрамор, эти застывшие изваяния мертвых пап... они высосали из тебя жизнь...
   Эрколино грустно улыбается.
   — Хочешь взглянуть на себя в зеркало, прежде чем мы пойдем? — спрашивает Гульельмо.
   — Нет... спасибо... я не люблю зеркала.
   — Тогда пойдем. Тут до часовни еще целая миля по коридорам.
* * *
   • наплыв: розы
   Чувство вины не позволило Петре пропустить сеанс групповой терапии в то утро, хотя ей очень не хотелось туда идти. Не то чтобы ей было жалко выкинуть за просто так сотню баксов — все покрывала страховка — и не то чтобы она не могла обойтись без общества депрессующих яппи, которые вываливают свои беды на вежливо-вкрадчивого доктора Фейнш-тейна. Тут дело даже не в вине; тут дело в страхе — в страхе, который не давал ей покоя с того визита к Симоне Арлета. Кошмар...
   Она приехала в Юниверсал-Сити еще до полудня, но цирк уже начался. Мероприятие обозвали «В поисках Тимми Валентайна». В фойе «Шератона» Симона Арлета в окружении восторженных почитателей принимала картинные позы перед объективом многочисленных фотокамер. У столика регистрации Петра предъявила свою журналистскую аккредитацию, и ей вручили набор для прессы. Телеоператоры с камерами толкались в толпе зрителей. Периодически в толпе возникали какие-нибудь знаменитости, так себе знаменитости и будущие знаменитости, каждый — с обязательной свитой поклонников и прихлебателей. У Петры в сумочке был диктофон. Она приготовилась брать интервью у всех, кто покажется более или менее интересным.
   Ей повезло, что она поговорила с Симоной заранее. Сегодня к Симоне вообще не пробиться. Хорошо, если удастся задать ей пару вопросов — но скорее всего придется довольствоваться общими фразами для всех журналистов скопом. Ничего даже близко похожего на переживания в поместье Арлета... на то, как ты обнимаешь труп сына.
   В этом году в моде были белый и черный, они же и преобладали в одежде гостей. Многие женщины были в платьях с высокими накрахмаленными воротниками, почти как во времена королевы Елизаветы. Продюсеры шныряли по залу, одетые дорого, но нарочито небрежно, впрочем, манжеты у них были задраны ровно настолько, чтобы свет от хрустальных постмодерновых люстр отражался на их «Ролексах».
   Участников конкурса было не видно. Наверное, получают последние наставления от агентов, решила Петра.
   Она пробралась к буфету, нашла столик, откуда просматривалось все фойе — чтобы не пропустить ничего интересного, — и открыла набор для прессы.
   Ничего особенного: несколько фотографий Тимми — несколько вырезок из газет прошлых лет, снимки Марса... статья какого-то академика, доктора Джошуа Леви, о семиотической интерпретации феномена Тимми Валентайна... краткая биография Джонатана Бэра, будущего режиссера фильма с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, если они подберут достойного исполнителя на роль Тимми Валентайна...
   До большого «банкета знакомства» оставалось еще полчаса. Петра решила пока разобрать свои записи.
   И вдруг кафе наводнилось клонами Валентайна.
   Она не могла сосредоточиться. Должно быть, их только-только отпустили с какого-то брифинга. Их пронзительные голоса резали Петре слух, когда они громко жаловались своим мамочкам и агентам, выражая свое недовольство. Они картинно запахивали плащи и жестикулировали в этой странной манере, комбинирующей «Мотаун» и Лугоши[24], которую Тимми Валентайн довел до совершенства. Они старательно изображали на лицах выражение «поруганная невинность с большими глазами», демонстративно не замечая друг друга, но при этом украдкой друг к другу присматриваясь. Все, кроме одного.
   Петра чуть передвинула вазу с цветами, чтобы получше его разглядеть. Он поднял глаза. На мгновение их взгляды встретились — но лишь на мгновение.
   Вот кто победит, подумала она. Его, похоже, совсем не волнует предстоящий конкурс. Он полностью сосредоточен и собран, весь — в себе, как кошка, готовая броситься за добычей. Привлекательный мальчик, но совсем не похож на Тимми Валентайна. И то, как он смотрит... взгляд жесткий, тяжелый, маскирующий его ранимость. Он не производит того впечатления невинности, которое Тимми производил всегда — даже в своих самых провокационных песнях, не то чтобы совсем непристойных, но намекающих на непристойность. Тут что-то другое. Как будто он видит тебя насквозь... знает, что у тебя в душе... в самых потаенных ее уголках.
   Мальчик шел в направлении столика Петры. С ним была маменька — вся из себя взволнованная, вся на нервах, она то и дело тянула руку и пыталась пригладить непослушный вихор на голове у сына — и агент, высокая женщина испанского типа. Они обе пытались что-то ему сказать, но он не обращал на них внимания.
   — Вы журналистка? — спросил он с простецким горским акцентом. Его голос был совсем не похож на голос Тимми Валентайна.
   — Да.
   — Хотите взять у меня краткое интервью? Меня зовут Эйнджел. Эйнджел Тодд.
   Она собралась было возразить, но тут он ей подмигнул, вроде как говоря: «Помогите мне, уберите их от меня». Она рассмеялась. Этот ребенок знает, как добиться своего. Точно как Джейсон.
   — А я Петра Шилох, — сказала она.
   — Мам, мы тут с журналисткой на пару часов засядем, — объявил он.
   — Но нам еще надо фотографироваться, — сказала агент. Судя по ее виду, он все утро ее донимал, и она с трудом сдерживала раздражение. — Фотографы ждут.
   Маменька достала пудреницу с зеркальцем и попыталась подправить расплывшуюся помаду. Она была вся увешана аляповатой бижутерией, а ее прическа являла собой настоящий «шедевр» начеса.
   — Блин, оставьте меня в покое, — рявкнул он, отмахиваясь от них. Потом повернулся к Петре и сказал полушепотом, чтобы они не услышали: — Они так напрягаются из-за этого конкурса, я понять не могу почему. Хотя нет. Понять-то как раз могу. Они смотрят на меня и видят «порше», и дома на пляже в Малибу, и все такое. Посмотрите на меня. На этот дурацкий плащ, на мои волосы. Они крашеные. Я вообще-то блондин.
   — Хочешь коки? — спросила Петра, подзывая жестом официантку.
   — Ага. — Он сел напротив нее. — Можете сделать вид, что вы берете у меня интервью, так чтобы они не догадались? — Он прикоснулся к ее руке под столом. Его рука была теплой. Но в том, как он к ней прикоснулся, было что-то неправильное... нездоровое. Она убрала руку и заметила, что он сунул ей в ладонь миниатюрную бутылочку с коньяком, какие дают в самолетах. — Пожалуйста, мэм... понимаете, я все-таки нервничаю, и мне надо как-то успокоиться.