– Роман! Как расквартируешься – немедленно сюда! На расправу! – стоя в двери, гремел Антон Петрович. – Здесь у нас, брат, крутояровские сатурналии!
   – Непременно, дядюшка.
   Роман повесил пальто на рога, погладил твердую, шерстистую морду кабана.
   – Спасибо, Акимушка. – Лидия Константиновна дала спустившемуся Акиму деньги.
   – Благодарствуйте, – широко улыбнулся он, зажав их в кулак. – Ежели что – так я завсегда.
   – Мы с тобой, Аким, обязательно на вальдшнепов съездим. В Мамину рощу, – проговорил Роман, разматывая шарф.
   – А как же, Роман Лексеич. Съездим. – Он шагнул к двери. – Ну, а теперь до свиданьица. Пора мне.
   – Прощай, Акимушка! – крикнула Лидия Константиновна, проворно поднимаясь вверх по лестнице. – Рома, за мной!
   Роман махнул рукой Акиму и стал подниматься по скрипучим, но еще крепким ступеням, держась за гладкие прохладные перила.
   Воздух на темной лестнице был тоже прохладным, он пах старым деревом и чердаком.
   «Как славно, – думал Роман, медленно, с удовольствием ступая и слушая хорошо знакомый скрип. – Я опять здесь. В этом милом доме. С этими милыми людьми».
   – Ромушка, не отставай!
   Лидия Константиновна уже ждала его в верхней столовой с полинявшими обоями и разлапистой, похожей на паука бронзовой люстрой.
   В столовую выходили четыре комнаты. Дверь самой большой из них была открыта.
   – Проходи сюда, Ромушка.
   Она вошла первой, поправляя шаль. Роман последовал за ней.
   Это была его комната. Просторная, с окном, выходящим в сад. И все в ней по-прежнему оставалось на своих местах: и небольшой платяной шкаф, и конторка красного дерева с бронзовым чернильным прибором, и три книжные полки, и кровать с резными деревянными спинками. И икона Почаевской Божьей Матери.
   Чемодан Романа стоял возле шкафа.
   – Располагайтесь, Роман Алексеевич. – Тетушка подошла к нему и сняла с его плеча своими тонкими пальцами крошку побелки.
   Роман был в отличном твидовом костюме серо-голубого цвета, белоснежной рубашке, белизну которой эффектно оттеняла черная шелковая жилетка и узкий черный галстук.
   – Выглядишь английским лордом, – качнула головой Лидия Константиновна, с улыбкой разглядывая Романа. – И костюм подобрал под цвет глаз.
   – Это вышло само собой. Я, право, не стремился.
   – Ну, ну, не притворяйся. – Она легонько шлепнула его по руке. – Комната тебе хорошо известна, так что будь здесь хозяином.
   – Спасибо, тетушка.
   – Ждем тебя завтракать через десять минут, все страшно голодные.
   – Прекрасно.
   Она хотела уже выйти, но вдруг повернулась:
   – Рома, может, ты устал с дороги и сразу желаешь отдохнуть?
   – Я сразу желаю есть и говорить с вами! – усмехнулся Роман, снимая забрызганные дорожной грязью калоши.
   – Отлично. Расскажешь нам про столичную жизнь. Про тетю Катю, про всех-всех.
   – Конечно, расскажу.
   – Ждем тебя.
   Она вышла.
   Роман тем временем, покончив с калошами, задвинув их в угол под коротенькую этажерку, положил чемодан на кровать и принялся развязывать ремни.
   Затянутые еще в столице, они поддались не сразу, зато крышка отскочила сама, едва худощавые пальцы Романа прикоснулись к замкам. Чемодан был беспорядочно набит вещами. При всей своей внешней элегантности Роман никогда не был аккуратистом.
   Он не хотел, да и не умел беречь красивые дорогие вещи, окружавшие его и служившие ему туалетом. Их состояние привлекало внимание Романа дважды, – когда они покупались и когда исчезали в мешке старьевщика. За этот, как правило, короткий период жизни они терпели полное равнодушие хозяина, находясь подчас в весьма плачевном состоянии, в то время как он сам удивительным образом был всегда элегантно одет, тщательно выбрит и модно подстрижен. Так и сейчас, облаченный в прекрасные новые, купленные им неделю назад костюм, рубашку, жилетку, галстук и туфли, он склонился над распахнутым чемоданом, содержание которого во всей полноте могло являть картину первозданного хаоса.
   Чего только не было здесь!
   Мятые рубашки с оставшимися в манжетах запонками, китайские цветастые полотенца, голландские носовые платки, нательное белье, галстуки, парусиновые брюки, панама, карманные шахматы, бритвенный прибор, флакон французского одеколона, расческа, пара книг, дневник, коробка патронов – все было перемешано, спутано, скомкано и, казалось, не могло принадлежать этому красивому, точному в движениях человеку.
   С небрежностью он разгреб цветастое месиво, извлек дневник, набор вязальных крючков и бутылку французского коньяка, оказавшуюся на самом дне.
   Все это было положено на конторку, сам же чемодан был мгновенно закрыт и запихнут под кровать.
   Схватив бутылку и набор, Роман поспешил вниз.
   Антон Петрович и тетушка ждали его на террасе.
   – Спешите, спешите, принц датский, а то гунны и варвары разорят все базилики! – басил Антон Петрович, стоя у застекленной веранды и протирая пенсне замшевой тряпочкой, отчего его прищурившееся массивное лицо выглядело одновременно беспомощно и угрожающе.
   – Тетушка, это вам от Екатерины Андреевны.
   Роман протянул вязальный набор Лидии Константиновне, ставящей на стол корзинку с нарезанным хлебом.
   – Спасибо, Ромушка, хорошо, что она прислала… Садись.
   – А это, дядя Антон, вам. – Роман поставил бутылку на стол напротив огромного неподъемного кресла, где обычно сидел Антон Петрович.
   Внушительным движением надев пенсне, тот подошел, взял бутылку в руки:
   – Тэк-с. Прекрасно. Спасибо, брат. Мы его на обед оставим. А сейчас – немедленно всем по местам!
   Его могучие руки опустились на плечи Лидии Константиновны и Романа, и им пришлось опуститься на старые венские стулья.
   Только теперь Роман увидел, какие прелести ждут его на этом старомодном овальном столе, покрытом белой, с кружевной вологодской вышивкой, скатертью.
   В центре, рядом с очаровательной китайской вазочкой, в которой стояли веточки ожившей вербы, распласталось такое же фарфоровое китайское блюдо с нежно-розовым куском окорока, маленькими солеными огурчиками, облепленными зернами и метелками укропа, блестящими от рассола. Чуть поодаль стояли три чаши серо-зеленой смальты, полные соленых груздей, помидоров и рыжиков. В солёностях тускло поблескивали серебряные ложки с вензелем НВ. По правую руку Антона Петровича сверкали тонким стеклом два пузатых графинчика, наполненных зеленовато-золотистой и темно-розовой жидкостями. С графинчиками соседствовало другое, не менее просторное фарфоровое блюдо, в центре его высилась горка квашеной капусты, из окропленной постным маслом массы которой выглядывали бордовые ягодки клюквы и оранжевые палочки моркови. Этот «Везувий» окружали некрупные моченые яблоки, от одного вида которых рот Романа пополнился слюной.
   Моченые яблоки дяди Антона!
   Роман помнил их неповторимый вкус с детства, с того далекого времени, когда в большой столичной квартире отца стали появляться эти изумительно пахнущие плоды цвета воска.
   Собранные с развесистой, стоящей в самом дальнем углу сада яблони, посаженной еще дедом Антона Петровича, они заквашивались вот уже двадцать с лишним лет в одном и том же дубовом бочонке по рецепту, взятому покойной матерью дяди у ключницы Почаевского монастыря сестры Алевтины почти пятьдесят лет тому назад.
   Антоновка дяди Антона… Без нее не обходилось ни одно крутояровское застолье, как не обходился без высокопарностей сам Антон Петрович.
   Этот рецепт, переписанный монахиней, в свою очередь, у Архангельского старца старовера Никодима, именовался вслух «староверскою закваской», держался Антоном Петровичем в шкатулке на запоре и никому не показывался.
   Не выдержав, Роман протянул руку, взял яблоко, которое, несмотря на долгую, тесную зимовку в пряном рассоле, осталось крепким, и откусил.
   – Не вынесла душа поэта! – усмехнулся дядюшка, без спроса наполняя мужские рюмки анисовой до краев, а женскую вишневой наполовину. – Ну, и как староверская наша?
   – Дай же человеку прожевать, Антоша, – укоризненно качнула головой Лидия Константиновна, поднимая рюмку.
   – Изумительно… – искренне пробормотал Роман, разглядывая яблоко. – Аромат-то какой. Прелесть… А вкус все тот же остался.
   И правда, вкус был все тот же – кисловато-соленый, терпкий и нежный, пряный и неповторимый.
   – Ну-с, Роман Алексеевич… – Большая белая длань с перстнем красного золота на безымянном пальце подняла рюмку. Роман тут же взялся за свою, и через секунду по террасе поплыл тонкий перезвон старинного хрусталя:
   – За твой приезд, Ромушка…
   – Ваше здоровье, тетушка.
   – Будь здоров, Рома.
   Анисовая наполнила рот Романа и тут же, как положено только ей одной, исчезла сама по себе, оставив непередаваемый аромат. Роман откусил от яблока.
   – Ха… смерть моя… – выдохнул Антон Петрович, ставя рюмку и цепляя вилкой аккуратненький огурчик.
   – Прекрасная настойка, – пробормотал Роман, наблюдая за точными движениями тетушки, наполнявшей его тарелку поочередно всеми соленостями.
   – Ромушка, ты уж не обессудь, мы люди отсталые, не прогрессисты, постимся вот, – с улыбкой произнесла она, накладывая капусты. – И трапеза у нас монастырская.
   – А окорок? – спросил Роман.
   – Окорок, брат, по случаю твоего приезда. – Дядя, сосредоточенно щурясь, наполнял рюмки. – Мы же не знаем, может, ты давно уже всех богов к чертовой бабушке послал.
   – Антоша, как тебе не стыдно! – качнула головой Лидия Константиновна.
   – А что? – удивленно поднял брови Антон Петрович. – Дело молодое. В эти годы атеизм просто необходим. Я, брат, в тридцать-то лет эдаким хулиганом был. Никаких авторитетов, кроме матушки Науки и великого Иммануила. Звезды над нами, нравственность внутри нас. И ничего более. Ничего!
   Он громко захрустел огурцом.
   – Дядюшка, я безоговорочно в науку не верю. А поэтому окорока в страстную есть не стану, – проговорил Роман, принимая от тетушки свою тарелку.
   – А вот это – молодец! – загремел дядя. – Правильно! Они, эти Дарвины, сами-то ни черта не знают, а туда же – людей учить подряжаются с их ланцетами да микроскопами. Не верь им, Рома, не верь ни на мизинец! И вот что, – он приподнял рюмку, – давай-ка выпьем за человеческую самостоятельность, за трезвый ум и истинную мудрость.
   – А за женщину вы пить не собираетесь? – улыбаясь, спросила Лидия Константиновна.
   – Еще как собираемся! – тряхнул своей крупной головой дядя Антон. – За женщину, за крутояровскую Лилит, за прекрасную Лидию – вдохновительницу и заступницу, обожательницу и утешительницу!
   – Антоша, что ты мелешь! – засмеялась тетушка, прикрываясь ладонью.
   – За вас, тетушка. – Роман приподнял рюмку.
   – Спасибо, Ромушка.
   – За тебя, Лида.
   – Merci, Антоша.
   Выпили.
   – Ах… чудеса в решете! – пробормотал Антон Петрович, закусывая рыжиками. – Лидочка, милая, убери-ка ты этого кошона от греха, а то мы его невзначай с чем-нибудь перепутаем.
   Лидия Константиновна, развернув салфетку, накрыла ею блюдо с окороком.
   – Вот и прекрасно, – одобрительно причмокнул дядя Антон. – А теперь, друзья, давайте воздадим должное нашим яствам, после чего, Рома, ты нам поведаешь о столичном житье-бытье.
   Все принялись с аппетитом есть. Поглощая пряные огурцы, хрустящую капусту и тугие, полные густого сока помидоры, Роман искоса посматривал на завтракающую чету Воспенниковых.
   Целых три года он не видел этих простодушных милых людей и сейчас, в минуту тишины, столь редкую в этом доме, с любовью всматривался в их почти не изменившиеся лица.
   Антон Петрович Воспенников был высоким полным пятидесятисемилетним мужчиной с крупной головой, крупными белыми руками и породистым, характерным лицом драматического актера, коим ему и довелось быть тридцать без малого лет. Почти тридцать лет столичные сцены сотрясала богатырская поступь этого осанистого, беспредельно уверенного в себе человека, а его громоподобный бас раскатывался по притихшим залам монологами Антония и Отелло, Лира и Бориса Годунова.
   В годы своего отрочества Роман успел застать закат этого светила, всю свою жизнь дарящего окружающему миру потоки щедрых, светоносных лучей.
   Он, и только он, открыл для Романа театр, заставил ожить по-новому страницы многих книг, засверкать новыми красками галерею известных образов.
   Как он играл Бориса! Какие чувства являло его освещенное рампой лицо! С какой жадностью ловил пятнадцатилетний Роман каждое движение этого лица, каждый жест этих рук, в данный момент спокойно и деловито расправляющихся с большим соленым помидором.
   Роман улыбнулся.
   Милый, милый дядюшка Антон. Тот же развал седых прядей, то же щеголеватое пенсне «стрекоза», за хрупкими стеклышками которого все те же умные, слегка усталые глаза в ореоле припухших век. И шутки прежние – как пять, десять лет назад. И смех. И трогательная, по-детски беззащитная любовь к Лидии Константиновне.
   Роман перевел взгляд на нее – спокойную немолодую женщину с необычайно мягкими чертами бледного лица и всегда несколько удивленными большими зелеными глазами.
   Нет, конечно, она изменилась за это время: и морщинок стало больше, и проседь в густых, стянутых в большой пучок волосах обозначилась сильнее, и в худых плечах уже заметней проступала слабость, нежели былая грация. Черная кружевная шаль эту слабость подчеркивала.
   Роман любил этих людей, заменивших ему умерших родителей, в их доме он не чувствовал себя чужим и никогда не испытывал стеснения, почти всегда преследовавшего его в обществе столичных родственников, в сердобольных речах которых ему постоянно мерещилось ненавистное, серое слово «сирота».
   – Рома, что же ты рыжиков не попробуешь? – нарушила тишину Лидия Константиновна.
   – Спасибо, тетушка. Непременно попробую.
   – Попробуй, брат. Обязательно попробуй. – Жуя, дядя положил вилку, нравоучительно поднял палец. – Заявляю тебе со всей прямотой, на коею способен истинный аматёр всех искусств: таких рыжиков ты не отведаешь нигде! Ни-где!
   – Верю, дядя Антон, – улыбнулся Роман, накладывая рыжиков с заботливо поданной тетушкой чашки. – У вас так все изумительно вкусно, так мило. Мне, ей-богу, кажется, будто я еще трясусь в поезде и вижу чудесный сон.
   – Жизнь, дорогой Роман Алексеевич, и есть сон, как сказал Платон, – тут же вставил Антон Петрович, с ловкостью хирурга разрезая моченое яблоко на четыре дольки. – Очень даже возможно, что действительно все это тебе снится. Но рыжики не есть сон, рыжики остаются рыжиками, даже во сне. А наши рыжики и подавно. Они, как совершенно верно заметил бы все тот же Платон, есть некий изначальный эйдос, в себе и для себя сущее, черт меня задери!
   – Антоша, прекрати, – махнула рукой Лидия Константиновна. – Ромушка, как здоровье тети Кати?
   – Она в добром здравии.
   – Слава Богу. Мы здесь всего два месяца, а мне кажется, будто не видела ее вечность. Как успехи Любани?
   – Только что вернулась из Швеции.
   – У нее были гастроли?
   – Да. Два концерта.
   – Интересно, как она теперь играет? Я не слышала ее больше года.
   – Чудно. Накануне своих сборов я упросил ее сыграть.
   – Что она играла?
   – Партиту Баха. Изумительно. И скрипка у нее прекрасная. Новая.
   – Какая?
   – Гварнери.
   – Любаня прекрасный музыкант, судари мои, – проговорил Антон Петрович. – Одно меня настораживает в ней – слишком легкая творческая судьба.
   – Что ты имеешь в виду? – спросила Лидия Константиновна.
   – Слишком все прямо и очевидно: консерватория – и сразу же признание.
   – Но, Антоша, она действительно очень одарена.
   – Безусловно. Однако когда талант принимается публикой с такой легкостью, это может повредить ему. Я имею в виду талант исполнительский. Человек в таких условиях быстро теряет чувство меры, перестает трезво оценивать себя.
   – Но, дядюшка, это зависит от человека. – Роман отодвинул пустую тарелку и принялся вытирать губы белой салфеткой с тем же вензелем НВ. – По-моему, Любаня, как никто, трезво оценивает себя. Она запрещает даже вслух хвалить ее игру.
   – Рома, ну какая женщина способна трезво оценить себя! – развел руками Антон Петрович. – Если она умеет это делать, значит, просто это загримированный мужчина. Сей род лукав. И в лукавстве черпает силу.
   – Какие глупости, – отозвалась тетушка, вставая и направляясь к маленькому плетеному столику, на котором стоял, попискивая, самовар.
   – Позвольте, сударыня. – Дядюшка встал с нарочитой проворностью и перенес самовар на стол.
   Вскоре Роман пил из низенькой китайской чашки душистый, крепко сдобренный мятою чай, а на столе вместо соленостей стояли вазочки с вареньем и медом.
   Разговор шел о новом увлечении молодого гостя.
   Уже более года, как Роман оставил место адвоката и занялся живописью, беря частные уроки и посещая рисовальные классы. Отправляясь в Крутой Яр, он просил тетю Катю выслать заботливо упакованные им этюдник, холсты и краски через неделю, полагая, что не стоит живописать в предпасхальную седмицу.
   – Значит, ты теперь рыцарь кисти и палитры. – Антон Петрович прихлебывал чай из своей огромной фарфоровой кружки.
   – И мольберта, – добавил Роман, накладывая себе прямо в чай клубничного варенья.
   – Да. И мольберта, – серьезно произнес дядя, пространно вздохнув. – Что же. По-моему, это расчудесно. Знаешь, я всегда настороженно воспринимал сообщения Катерины и Любани о твоих успехах в области права. Все-таки, зная твой характер… Слава Богу, что ты ушел оттуда.
   – Но, с другой стороны, это давало неплохой доход, – осторожно вставила Лидия Константиновна.
   – Ерунда. Главное – человек свободен…
   – Тетушка, я же даю уроки студентам. Конечно, получается гораздо меньше моего прежнего заработка, но мне хватает.
   – Ну и прекрасно, – одобрительно тряхнул белыми кудрями дядя Антон. – Деньги хороши, когда не залеживаются в карманах. В противном случае от них начинает тошнить. Меня, признаться, жуткое любопытство съедает по поводу твоего художества.
   – Меня тоже, – добавила Лидия Константиновна.
   – Страшно интересно. – Дядя допил чай и, чмокнув губами, с легким стуком опустил кружку на стол.
   – Я уверена, что Рома все может делать талантливо.
   – Тетушка, вы преувеличиваете. Я ведь совсем недавно увлекся живописью.
   – Ромушка, а что тебя сподобило на это?
   – Трудно объяснить… – Роман пожал плечами. – Я давно, с детства завидовал художникам.
   – Вот это здорово! – воскликнул дядя. – Завидовал! Значит, пойдет дело. Если б ты сказал – преклонялся, любил, уважал, – я бы в тебя не поверил. Завидовал! Это замечательно.
   – Я попросил тетю Катю выслать все мои принадлежности через неделю. После Пасхи.
   – И это верно. Богу – Богово, Аполлону – Аполлоново. И все-таки мне страшно хочется посмотреть на твои картины.
   – Картины – это громко сказано. В основном я пишу этюды.
   – Пейзажи?
   – Да.
   – Ну, тогда здесь ты отведешь душу.
   – Надеюсь, дядюшка, – промолвил Роман и тут же спросил: – А что, Красновские приезжали прошлым летом?
   – Приезжали, – ответила тетушка. – Все вместе приезжали.
   – Как они поживают?
   – Слава Богу, хорошо. Петр Игнатьевич преподает в академии, Надежда Георгиевна проводит спиритические сеансы.
   – А Зоя?
   – Зоечка? Она чудно расцвела за последнее время. Такая милая стала, красивая.
   – И уже замужем, наверно?
   – Нет, не замужем.
   – Нынче они приедут?
   – Грозились в мае.
   Роман кивнул и молча допил свой чай. Антон Петрович, неожиданно задумавшись о чем-то, сидел с отрешенным взглядом, теребя снятое пенсне. Лидия Константиновна стала убирать со стола.
   За стеклами террасы сквозь облака проглянуло солнце, узкий луч упал на край стола.
   – Спасибо, тетушка.
   – На здоровье, Рома.
   Роман встал, подошел к мутным стеклам. Разросшаяся сирень терлась о них голыми ветками.
   – Пойду-ка я пройдусь, – бодро решил вслух Роман.
   Его реплика вывела дядю из забытья.
   Он зашевелился, вздохнул, надел пенсне и тяжело приподнялся:
   – Пойди, пойди. Погуляй по нашим палестинам. Я бы тебе составил компанию, да извини, брат, что-то кости ломит с утра.
   – Не беспокойтесь, дядюшка. Я все здесь знаю наизусть.
   – Только непременно надень сапоги, Рома, а то промокнешь.
   – Конечно, – пробормотал Роман, направляясь к себе наверх.

III

   Село, а точнее – поселение Крутой Яр упоминалось еще в летописи иеромонаха Усть-Покровского монастыря Мефодия, умершего в начале XVII века и повествовавшего о размещении войска Ивана Грозного во время похода на Казань лета 1552-го близ места «Яром Крутым нареченну». Роман не раз перечитывал эти строчки, выписанные отцом дяди Антона из неподъемной (по его свидетельству) книги в железном переплете, украшенном изображениями двух усть-покровских святых – старцев Алексия и Агриппы.
   В юности, прогуливаясь по краю крутояровского оврага, Роман давал волю своему воображению, рисовавшему яркие картины: войска Иоанна, расположившиеся вокруг, двенадцать жалких, крытых соломой изб, расседланные лошади, затерявшиеся среди гомона, ржания и скрипа, жадно пьющие воду из на глазах мелеющей речки, царский походный шатер, сооружаемый проворными слугами…
   «Неужели и это все: склоны, поросшие густой травой, и ракита, гнущаяся к воде, и сама река – было тогда? – думал Роман. – Неужели эта глинистая земля, эти валуны возле мостика помнят татар и Смутное время, пугачевских мужиков и французских гвардейцев?»
   Вероятно, в те времена овраг был меньше, а речка – шире, полноводней. Не было ни ракит, ни берез на взгорке. А вот укоренившийся над самым обрывом дуб – двуобхватный, кряжистый, с гордой свободой несущий просторную крону – был и помнит все…
   Ступая новенькими сапогами по мягкой, хлюпающей водой земле, Роман подошел к дубу. Он всегда любил начинать отсюда – с крутого обрыва и могучего дерева, на бугристую кору которого так приятно положить ладонь.
   Кора была прохладной и влажной.
   Туман почти рассеялся, ветер разгонял серые кучевые облака, солнце показывалось все чаще.
   Роман погладил неровную, твердую, как камень, кору дуба, оглянулся. Дом Воспенниковых остался позади на взгорке, а впереди лежал Крутой Яр. Роман двинулся вперед.
   С каждым шагом село все приближалось, росло, наплывало, напоминая о старом, о том, что бережно хранилось в памяти, и о другом – что было уже забыто и вот только сейчас вдруг толкнулось в сознание приятным известием.
   «Господи, не сон ли это…» – радостно думал Роман, шагая навстречу избам, тянувшим вверх белые дымы.
   И это был не сон: вон уж проступили белые наличники избы хромого пастуха Николая, вот залаял на Романа тот же старый пастуший кобель, из раскрытых сеней высунулась, вытирая руки тряпкой, полная жена пастуха, внимательно разглядывая приближающегося человека.
   Роман шел, с улыбкой следя за постепенным изменением выражения ее лица. Застыв в неудобной позе, она долго и напряженно всматривалась, потом испуганно прижала к щеке коричневую ладонь:
   – Батюшки… Роман Лексеич…
   – Здравствуй, Матрена! – весело проговорил Роман, стараясь голосом пересилить заливающегося хриплым лаем пса.
   – Ой, здравствуйте, – тихо, нараспев протянула она, качнув головой, и тут же прикрикнула на собаку уже другим, сильным звонким голосом: – Да уймись ты, рыжий черт!
   Пес смолк, завилял хвостом и отошел, лениво переставляя лапы.
   Из сеней высунулись любопытные личики двух ребятишек.
   – Как живешь, Матрена?
   – Ой, да как мы живем! – протянула она с улыбкой. – Хлеб жуем, да и рады. Вы-то коли приехали-то?
   – Только что.
   – Господи… – качнула она головой, поправляя слезший на лоб платок. – Ну и красавец же. Не насмотрисси.
   – А где же хозяин? Неужель уже стадо гоняет?
   – А как же, родимый, не гонять? – оживленно запела Матрена. – Чай, и травы-то нету еще, а что ж ей, скотине-то, в хлеву сидеть, пущай хоть ветки погложет! У меня вон и то, корми не корми – все одно худая, хоть на ребрах палкою играй, так пущай уж походит!
   Тем временем босоногие ребятишки, выбежав из сеней, стояли рядом с матерью, во все голубые глаза глядя на Романа. По всей вероятности, они были погодки – белобрысые, веснушчатые, в просторных рубахах, заправленных в синие сатиновые портки.
   – Милые какие дети у тебя.
   – А, сорванцы, – довольно проговорила она, опуская свои загрубевшие ладони на белобрысые головки. – На месте не удержишь… Роман Лексеич, медовухи не желаете?
   – Спасибо, Матрена, как-нибудь в другой раз. Будь здорова. – Роман нетерпеливо двинулся дальше.
   – И ты будь здоров, сокол ты ясный! – улыбнулась Матрена, провожая его добрым взглядом.
   Возле следующей избы Романа громко приветствовал высокий сутулый мужик, стоящий возле распахнутых ворот с топором в руках.
   Усмехаясь щербатым ртом, он приподнял с головы выцветшую фуражку:
   – Здравствуйте вам, Роман Алексеич!
   – Здравствуй, Федор, здравствуй.
   – Надолго к нам?
   – Надолго.
   – Ну и слава Богу.
   Он взмахнул топором и, не переставая усмехаться, принялся затесывать торец одной из створ, видимо просевшей за зиму и поэтому цепляющейся за другую.
   С аккуратной избой Федора соседствовала большая каменная хата Черновых – многочисленного семейства, скорого на работу, на гульбу и дебоши. Во всем обличье этого просторного дома с двумя резными крыльцами, жестяной крышей, большими палисадом и скотным двором чувствовался достаток – следствие доброй дюжины спорых мужицких рук. Жестяной петух, украшавший крышу, блестел на выглянувшем солнце, у ворот стояла телега, запряженная широкогрудым жеребцом. Возле телеги суетились два брата Черновы – Степан и Михаил. Один разбирал спутанные вожжи, другой обертывал холстиной полотно двуручной пилы, дабы не порезаться во время езды. Оба брата были в серых косоворотках, черных распахнутых долгополых пальто и черных картузах, которые они охотно приподняли, завидя идущего мимо Романа.