В приграничье было виднее, чем в Москве.
   Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:
   — Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? — и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.
   Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал — через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковцина, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на “гражданку” пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.
   Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в Управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кявдро вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очами секретаря горкома партии Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.
   — Не надоело протирать штаны, сидя в канцеляриях? Тебе скоро двадцать пять, образования железнодорожного у тебя нету, хотя и значишься старшим инженером. Перспектив никаких. Изберем тебя секретарем горкома комсомола, примем в партию, поработаешь, потом пошлем на учебу. Согласен?
   Он знал, на какие клавиши давить. Многие из моих сверстников учились заочно. Я этого не умел — или учеба, или работа, — горбатил чуть ли не сутками. Поразмыслив, принял предложение, стал секретарем горкома комсомола. А потом пошло-поехало: не минуло и двух лет, забрали в ЦК комсомола Белоруссии, а за малым временем рекомендовали секретарем Минского обкома комсомола. Крестными отцами стали два замечательных человека: Петр Миронович Машеров, первый секретарь Центрального Комитета комсомола, и Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Минского обкома партии. Мне удалось воззвать к их добросердечию, и в 1952 году я стал слушателем Центральной комсомольской школы при ЦК ВЛКСМ. ЦКШ, как ее называли для краткости, была задумана как своеобразный лицей по переподготовке руководящих комсомольских кадров. Молодежь, выросшая в годы войны, училась чему-нибудь и как-нибудь, а работа с подрастающим поколением требовала грамотных и образованных молодых руководителей. Нас за два года учебы старательно, как мамаша птенцов, насыщали знаниями марксистской теории, литературы, истории, навыками общения с молодежью, а на отделении печати теорией и практикой (меньше всего) журналистики. К чтению лекций и проведению семинаров привлекались лучшие московские преподаватели и ученые. По окончании вручался диплом о незаконченном высшем образовании с правом преподавания истории в средней школе. Обширной была культурная программа. Раза два в месяц к нам приезжали лучшие артистические силы столицы. Много внимания уделялось спорту, сборная по баскетболу ЦКШ успешно противостояла, скажем, баскетболистам МВТУ им. Баумана, а это была одна из сильнейших команд Москвы. Уровень подготовки в школе был высоким, многие из ребят за два года успевали заочно пройти курс Московского университета.
   Мне это не светило, потому что дополнительной заботой была семья. Приходилось искать хотя бы небольшой приработок для добывания хлеба насущного и оплаты жилья. Был, конечно, вариант — отправить жену и дочь на два года к моим родителям. Но, во-первых, придутся ли они ко двору, во-вторых, жили “старики” небогато, а в-третьих, и это, пожалуй, во-первых, мы не затем поженились, чтобы молодые годы провести в разлуке. Это было безумием — попытаться прожить семьей два года, скитаясь по дорогим съемным квартирам Подмосковья. Жили впроголодь, однако выжили. Но это так, к слову.
   Главным была учеба. Я вгрызался в первоисточники, яростно спорил на семинарах, взыскуя истины, пока не понял, что никто не собирался раскрывать нам глаза на правду. В семинарских прениях допускалась почти неограниченная свобода мнений, но бились мы, стоя по одну сторону баррикады. Аргументы черпали из одного источника — трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, громили троцкистов и уклонистов, меньшевиков и анархистов. Набив оскомину на изучении первоисточников и истратив на конспекты дюжину толстых тетрадей, я понял, что это мартышкин труд. Из толстенных книг довольно было отобрать несколько абзацев. От нас не требовалось глубокого исследования теории, нас вели по узкому коридору, и вольны рассуждать мы были только в дозволенных рамках, любой шаг в сторону — опасный уклон. Разбирая полемику Ленина с противниками, я чувствовал недостаточность базы, ибо не знал их аргументации. Я должен был верить Ленину на слово. Знание подменялось верой. Мне предлагалось уверовать в правоту Ленина, как в Бога.
   Но все же знание, пусть ограниченное, таило в себе сомнения. Вольно или невольно я замечал, что теория не во всем сходится с практикой. Я носил сомнения в себе, ибо поделиться ими означало вылететь из школы и, может быть, вообще похоронить будущее. Надо было зажаться, впереди маячит манок журналистики. Разрешение некоторых своих сомнений я неожиданно нашел у Ленина. К концу жизни он, очевидно, понял необходимость смены курса. В работе “Детская болезнь левизны в коммунизме” выдвинул идею компромиссов с другими партиями и даже с буржуазией, фактически призвал коммунистов выйти из самоизоляции. Меня поначалу удивило, что на семинарских занятиях теорию компромиссов мы проскакивали, как бы не замечая ее. Но, подумав, понял: Сталин, объявивший себя духовным наследником Ленина, на практике пренебрег этой важнейшей стороной ленинского наследия, как и многими другими заветами Ильича. Траурный креп мартовских дней 1953 года притушил многие сомнения. Смерть Сталина потрясла. Накрепко врезались в память видения пустых электричек, которые мчались сквозь морозную ночь к Москве, завывая на подъезде к безлюдным платформам — въезд в город был закрыт. Там творилось нечто невообразимое. Помню, как мы, делегация города Перово, шли ночной Москвой через Новую площадь прощаться с вождем. По обе стороны скорбной дороги во тьме стояли тысячные толпы. Над смутно видневшимися головами вился пар от дыхания, и ни слова, ни звука, словно мертвецы оградили прах того, кого еще вчера величали бессмертным. Помню медленный проход по Дому Союзов к возвышению, где, утопая в цветах, лежало неожиданно маленькое и сухонькое тело с желтым лицом и легким пухом седины надо лбом. Тишину нарушал плач скрипок и прорывавшиеся время от времени рыдания. Скорбные лица, потоки слез — Москва искренне горевала.
 
   Я не плакал об умершем вожде, ибо не мог принять его обожествления, не мог подавить сомнений, усилившихся за последние годы. В королевстве датском было не все ладно, и дальнейшие события подтвердили это. Началась суета. Пленумы ЦК перестраивали руководство партией. Политбюро то расширялось до 25 человек, то сужалось до привычных размеров, были попытки сделать руководство коллегиальным, без первых лиц, ликвидировали должность генерального секретаря ЦК, одно время самой крупной фигурой стал Маленков, но ненадолго, потом всплыл Никита Хрущев, все чаще в президиумах поблескивали очки Лаврентия Берии. Портреты вождей то снимали, то перевешивали с места на место, в зависимости от близости к вершинам власти. Из родной республики пришла тревожная весть: парторганизация Белоруссии взбунтовалась.
   Как всегда, в дни исторических потрясений неведомо откуда поднимается муть сепаратизма. Говорят, с подачи Берии в республиках появились всплески национализма. Не минула чаша сия и Белоруссии. Вероятно, по навету недоброжелателя, а вернее всего врага, ЦК КПСС снял с работы первого секретаря ЦК КП Белоруссии Н. Патоличева, обвинив в великодержавном шовинизме. Сразу же его преемником был назначен М. В. Зимянин. Расчет был подлый и точный. Патоличев, приемный сын или воспитанник К. Е. Ворошилова, был в свое время завезен в Белоруссию на смену П. Пономаренко, отозванному в Москву. Кстати, и тот был экспортирован из России еще до войны при замене руководителей республики, обвиненных в национализме. Николай Семенович Патоличев, человек мягкий, но преданный делу и целеустремленный, продолжил традиции и курс предшественника, быстро стал своим человеком в республике. Обвинение его в великодержавном шовинизме грянуло подобно грому. Белорусам вообще чужда национальная замкнутость. Что же касается русского народа, то мы всегда считали себя частью России, русский язык был вторым (если не первым) родным языком.
   Михаил Васильевич Зимянин, уроженец Могилева, вырос на глазах, был, так сказать, “кадр” коренной национальности, свой, хорошо известный. Он несколько лет был первым секретарем ЦК комсомола. Личность неординарная и яркая, веселый и остроумный, быстрый в словах и делах, он стал любимцем молодежи, пользовался уважением партийного актива. Если не ошибаюсь, ко времени назначения его первым секретарем ЦК КПБ он работал заместителем министра иностранных дел. Будучи человеком дисциплинированным и активным, приехал в Минск еще до пленума, где предполагалось формальное избрание его на новый пост. Водворившись в одном из кабинетов ЦК, занялся сколачиванием команды, с которой намеревался работать. Но отзыв Патоличева без совета с партийным активом республики, стремительное водворение Зимянина в надежде, что “своего” не отвергнут, — всё это оказалось ошибкой. Парторганизация республики не поддержала инициативу Москвы.
   На пленум ехали как на бой. И грянул бой. Первым попросил слова заместитель председателя Госплана некто Черный, как я понимаю, назначенный главным забойщиком. Поднявшись на трибуну, он обвинил Патоличева в неправильной национальной политике, в пренебрежении белорусским языком, зажиме белорусской литературы, усиленном развитии русских школ и т.д. Он предложил освободить Патоличева от должности первого секретаря. Но фигура забойщика оказалась неудачной, как и вся авантюра.
   Слово получил секретарь Гомельского обкома партии Иван Евтеевич Поляков. Этот, в прошлом комсомольский заводила и остроумец, стер в порошок забойщика. С чего это еврей Черный так обеспокоился судьбой белорусского языка — он ему не более родной, чем русский. Ну, добро бы писатель, поэт, так сказать, кровиночка белорусской земли, они всегда жаловались, что их мало издают, плохо читают. Но почему зампредгосплана полез в проблемы образования и литературы? Кто поручил ему формулировать принципы национальной политики? Ясно, что “казачок-то засланный”! Поляков предложил вопрос об освобождении Патоличева от должности снять с повестки дня, а решение ЦК КПСС считать ошибочным. Следующие ораторы выступили солидарно с Поляковым.
   Это был открытый бунт партийной организации целой республики, одной из 16 “сестер”. Такого в истории партии не случалось. Пленум прервали, но участникам порекомендовали оставаться в Минске. Два дня прошли в тягостном ожидании. Кое-кто советовал запасаться сухарями, так как впереди ничего, кроме тюремных нар, не светило. Но… но в эти дни арестовали Берию, а потиравшего руки в предвкушении обильного урожая министра госбезопасности республики Цанаву срочно отозвали в Москву. Больше в Минске его не видели. Пленум завершили, оставив Патоличева на месте. Когда это решение было принято, зал отозвался аплодисментами, а он заплакал.
   Год 1954. Окончена учеба. Заряженный знаниями и сомнениями, я сошел с поезда Москва — Минск, принял из рук жены дочь и три ящика. Книги, кастрюли, кое-какая утварь и постель. С этим багажом мы явились завоевывать будущее. Назавтра поутру я пришел в ЦК комсомола за назначением, а вышел оттуда и с назначением, и с ключом от жилья. Оказывается, после моего отъезда в ЦКШ Машеров довел до сведения членов бюро факт моего благородства: “Я думал, он попросит сохранить за ним квартиру, а он пришел и сдал ключ”. Управляющему делами было поручено по возвращении обеспечить меня жильем незамедлительно. А назначен я был заведующим отделом литературы и искусства газеты “Сталинская молодежь”, через полгода стал заместителем редактора. Работали на износ. Никита Сергеевич Хрущев, первый секретарь ЦК КПСС, был подвижен и плодовит, как обезьяна. Непрерывно мотаясь по стране и за рубежи, произносил длинные речи, и все их надо было немедленно публиковать. Телетайп, который должен был оканчивать работу в шесть вечера, зачастую предупреждал: “Ожидается важное сообщение”. И часов в 11 вечера появлялось: “Всем, всем. Сообщение ТАСС. В текущий номер”. И следовала речь Никиты Сергеевича на две, а то и три полосы. Готовый номер — в загон, и начиналась лихорадка. Газета готова часам к четырем-пяти утра и, конечно, к читателю попадала только назавтра, но зато слово вождя было увековечено в день произнесения. Разрешение на выпуск в свет каждого номера должен был дать редактор или его заместитель. А поскольку мой шеф бывал в частых и длительных отлучках — болезнь, реабилитация, отпуск, поездка в составе делегации республики в ООН, — я месяцами освобождался часам к пяти-шести утра, а в десять опять на работе. Если моя малолетняя дочь однажды утром заставала меня дома, то спрашивала:
   — Ты уже из командировки приехал?
 
   Наша “Сталинская молодежь” ничем не отличалась от десятка других “молодежей”: серенькая, как воробей, с сереньким шрифтом названия, строго регламентированной версткой — две колонки, три колонки, колонка, подрезка под передовицей, не более двух слепых клише на полосе; на развороте — подвал, два подвала или трехколонник — и все остальное в таком же духе. Пытаясь сделать графику верстки хоть как-то выразительней, я притащил в редакцию студента художественного института Костю Тихановича. Появились клишированные заголовки, крохотные заставки, фигурка забавного человечка, выделяющего особо важный материал, его почему-то назвали Пепкой. Но все это были жалкие потуги. Хотя мы и звались газетой для молодежи, на самом деле оставались общеполитическим изданием и обязаны были публиковать весь официоз. Нужна была коренная ломка. Воспользовавшись тем, что имя Сталина пошло к закату, мы вошли в ЦК КПБ с предложением поменять название, тем более что такие прецеденты в Союзе уже имелись. Внесли хлесткое “Знамя юности” и приложили готовую картинку. Вел заседание бюро ЦК второй секретарь, имевший к идеологии весьма отдаленное отношение. Но предложение в принципе было принято, и все же кто-то усомнился:
   — Претенциозно и потом не ясно, какого цвета знамя? Давайте попроще, “Молодежь Белоруссии”, скажем, а?
   На мою ядовитую реплику (редактор был в очередной отлучке, и ответ держал я): “А молодежь какого цвета?” — последовало:
   — Перестаньте дерзить, ишь, распоясались! Вы свободны.
   Убитый вернулся я к ребятам. Ответственный секретарь, Саша Зинин, подбодрил:
   — Не горюй, Борис. Ты же секретарь партбюро, кто запрещает тебе обжаловать в вышестоящей инстанции?
   Тут же и сочинили письмо на имя секретаря ЦК КПСС М. Суслова. Зная не праздное любопытство бдящих за порядком к письмам в ЦК из республики, переправили письмо в Москву со знакомым пилотом, исключив почтовый ящик. Реакция оказалась неожиданно быстрой. Дня через четыре мне позвонил зам. зав. отделом пропаганды нашего ЦК:
   — Завтра выходите с новым заголовком.
   — Но бюро не утвердило, думаем, ищем варианты…
   — Какие еще варианты? “Знамя юности”!
   Письмо сработало, видимо, сверху последовал добрый втык, коль поднялась такая горячка.
 
   Двадцатилетие “Сталинской молодежи” мы отмечали уже с новым названием. На юбилейный вечер в ресторан пригласили многих ветеранов, в том числе и бывшего главного редактора Василя Фесько. Почувствовав себя свадебным генералом, Василий Илларионович малость перебрал и поднял паруса любви. Проще сказать — распустил руки. Костя Тиханович, джентльмен из подмосковного Томилина, не привыкший, чтобы чужой петух топтался в его курятнике, вырвав из объятий Василя очередную жертву, вознамерился дать ему в ухо. Я перехватил кулак джентльмена и разъяснил, что бить гостей негоже, тем более, когда это главный редактор партийной газеты “Колхозная правда”. Василя закружили в хороводе. Протрезвев от встряски, он увлек меня в тихий угол и предложил:
   — Пойдешь ко мне заместителем?
   Сочтя это пьяным бредом, я предложил:
   — Отложим разговор на завтра?
   Он обиделся:
   — Думаешь, во мне водка говорит? Я давно к тебе присматриваюсь. Пора мне подкрепиться молодым, ты подходишь… Завтра же сватать приду.
   Сватовство состоялось, я дал согласие. Пора взрослеть, а то уже дошел до возраста Христа, а все носил комсомольские штанишки.
   Войдя внутрь деревенской жизни, познакомившись с десятками организаторов производства, сотнями крестьян, я понял, что земля только на первый взгляд выглядит неживой и безгласной твердью. А на самом деле она живая, как живо все, что произрастает на ней и движется как внутри, так и на поверхности, что она требует нравственного отношения, ласки и нежности. Я осознал боль землеробов, которые видели, как по-варварски терзали тело земли на целине, как бездумно кроили и перекраивали наделы, не считаясь с севооборотами, согласно “рекомендациям”, как вытягивали из почвы последние соки, высевая зерно по зерну. И все ради сиюминутной выгоды. А она, матушка-землица, напрягалась изо всех сил, пытаясь прокормить ненасытного человека, и старела, дряхлела, обращаясь в омертвелый и бесплодный прах.
   Мы в газете вели двойную жизнь. С одной стороны, должны были выполнять заказ хозяина, публикуя дурацкие директивы и черня несогласных с ними. А с другой — взывать к разуму и бережному ведению хозяйства, заботясь о повышении плодородия почвы, сохранении извечного кругооборота жизни в теле земли.
   Целинная авантюра была только началом наступления на деревню. Потом была объявлена война травопольщикам и разрушены севообороты;
   съездив в США, в штат Айова, Никита Сергеевич влюбился в кукурузу, и начали внедрять теплолюбивую культуру чуть ли не за Полярным кругом;
   отменили натуральную оплату в колхозах, переведя имущие и неимущие на денежную оплату, а некоторые хозяйства даже забыли, когда у них водились деньги на счетах:
   принялись укрупнять колхозы, идеал — один колхоз — один район, артельные наделы были окончательно обезличены, крестьянин потерял чувство хозяина земли;
   запретили держать больше одного поросенка в одном дворе;
   потребовали до минимума городского двора урезать приусадебные участки, лишив колхозников садов и огородов;
   взялись сводить личный скот на колхозные фермы — пора, мол, отвязать женщину от коровьего хвоста, пусть лучше делает маникюр;
   ликвидировали МТС, продав всю технику колхозам, — одним ударом деревня была разорена, как при насильственной коллективизации, техника лишилась квалифицированного ухода и ремонтной базы, а колхозы были удушены долгами;
   создавали гигантские животноводческие комплексы, через год они вырастили вокруг себя горы навоза, вывоз которого на поля, равно как и подвоз кормов со всей области, стоил почти столько же, сколько полученная говядина, а навоз поплыл в реки, убивая в них все живое;
   во многих районах сводили хутора, ликвидировали “неперспективные” деревни;
   добрались и до партии — создали в каждой области по два обкома — сельский и городской, а фактически две партии…
   И по каждому почину совместное постановление Совета Министров и ЦК КПСС. За неисполнение — все кары земные и небесные на головы виноватых и безвинных.
   Мы, белорусы, народ неторопливый, “разважливый”, то есть рассудительный. Наши Совмин и ЦК добросовестно дублировали все московские документы, но исполнять не торопились, а по некоторым “указивкам” даже и бумаг не писали. Так было с постановлением уничтожить в личных хозяйствах всех свиней, кроме одной. Тянули два года, пока у Никиты Сергеевича не лопнуло терпение. Первому секретарю ЦК Белоруссии Кириллу Трофимовичу Мазурову позвонил от имени Хрущева секретарь ЦК КПСС Поляков с вопросом: есть ли в Белоруссии партийное руководство, и до какой поры белорусы будут партизанить? Немало горьких слов прибавил от себя. Собрали бюро ЦК и продублировали московскую бумагу. А через несколько дней на места пошел циркуляр Совета Министров республики с разъяснениями: по нему выходило, что надо наладить планомерную ротацию свиного поголовья в личных хозяйствах, а значит, можно держать поросенка, полугодовалого подсвинка и товарного кабанчика.
   По поводу создания двух партий Никита Сергеевич явился лично в Минск. Кирилл Мазуров представил свой проект исходя из особенностей некрупной республики. Было намечено оставить областную структуру прежней, а горкомы — их было всего семьдесят — подчинить напрямую ЦК. Разгневанный Никита веером пустил по кабинету Мазурова бумаги и принялся кричать свое излюбленное:
   — Опять партизаните!
   — Вы же просили дать наши предложения…
   — Но я сказал, какими они должны быть! А вы отсебятину порете!
   Хрущев говорил: дайте мне 30(40?) тысяч хороших председателей колхозов, и я сделаю наше село богатым. Ошибался великий реформатор. Выбивались из нужды только те колхозы, где были оборотистые и лихие председатели. Селу не хватало техники, сортовых семян, племенного скота, минеральных удобрений, стройматериалов, грамотных специалистов. Словом, кругом был недохват. Все доставалось только тем, кто, образно говоря, первым успевал добежать к заветным благам. Большинство колхозов бедствовали. Платить за труд было нечем. Именно поэтому не ходили на работу в колхоз, предпочитая копаться на собственных грядках. Деревня нищала, крестьянин отбивался от рук, терял трудовые навыки и любовь к делу. Сверху вниз летели тысячи директив, снизу вверх липовые отчеты. Вся жизнь была погружена в атмосферу лжи. Мы в газете вели двойную игру, печатая заведомо пустые и вредные директивы, старались сеять семена правды, публиковать полезные советы и выкорчевывать бюрократизм. Только сейчас я понял, почему журналистику уравнивали с проституцией. От моего идеализма не осталось и следа.
   Между тем я окончил заочную Высшую партийную школу при ЦК КПСС и обрел, наконец, высшее образование. Учился шутя — запас ЦКШ оказался добротным. Руководство Белгосуниверситета пригласило меня вести курс теории и практики советской печати.
   — Но я же еще сам студент!
   — Нам нужен практик, кандидатов и докторов хватает, а у завкафедрой журналистики Зерницкого практика секретаря районной газеты.
   Я знал этого маленького беспокойного человека, Марка Соломоновича, которого мои коллеги звали, конечно же, Маркс Соломонович, а теоретический уровень его характеризовали известным афоризмом: корреспонденция — это не статья, а статья не корреспонденция.
   Я отважно поднялся на кафедру с единственным намерением: рассказать будущим журналистам о том, как надо работать в газете. Живого материала хватало. А постановления ЦК по вопросам печати, что составляло теорию, помнил еще из ЦКШ. Не скрою, мне было приятно, что на мои лекции сбегались ребята с других потоков. Но вскоре забеспокоился: на последних скамьях изо дня в день стал появляться Маркс Соломонович. Копает, определенно копает. Надо готовиться к отражению доноса. Но все было просто, как яйцо. Наступила сессия в Высшей партийной школе, и я сел на студенческую скамью. Каково же было мое удивление, когда на кафедру поднялся Маркс Соломонович и начал читать конспект моей университетской лекции. Более того, я и экзамен пошел сдавать ему. Разговора он не затеял, а просто сказал:
   — Дайте вашу зачетку.
   Я протянул ее и добавил:
   — Надеюсь, четверку заслужил.
   — Шесть я поставить не могу. Спасибо, молодой человек.
   Не знаю, каким путем вычислил меня первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии Кирилл Трофимович Мазуров, но в один прекрасный день он пригласил меня к себе и огорошил предложением:
   — Пойдете ко мне помощником?
   Я растерялся и принялся молча рассматривать завитки древесины на полированной крышке стола. Выждав две-три минуты, он продолжил:
   — Может, вам подумать надо, посоветоваться? — ироническая усмешка скользнула по губам и растаяла.
   Я начал поправлять галстук, впопыхах одолженный у кого-то из товарищей, — страсть не любил эту часть туалета, мне казалось, что он сидит криво. Мазуров смотрел на меня, в глазах играла смешинка: ей-Богу, он угадал мои мысли. Это приободрило меня:
   — С кем посоветоваться? С товарищами по работе, с женой? Насколько я понимаю, когда предлагают такую должность, советоваться ни с кем нельзя. Есть недруги, есть друзья, мало ли что присоветуют, да еще и разболтают. А думать — хоть час, хоть минуту, какая разница, мозгов не прибавится…
   — Значит…
   — Дайте отдышаться, поджилки трясутся. Это ж какая ответственность! А если не получится?
   — Прогоню, только и всего, а как же иначе? — глаза его сверкнули озорством. — Значит, договорились?
   Никак не пойму — человек серьезный, а манера говорить как бы мальчишечья, ироничная. У меня невольно вырвался тяжелый вздох. Тебе, начальник, шуточки, а мне каково? Не нужно долго ломать голову, чтобы понять, что жизнь возносит меня на большую высоту. Шутки шутит кандидат в члены Политбюро ЦК, человек с портрета. И все же ответ давать надо.