— Когда на работу выходить?
   — А что не спрашиваете, какая будет работа?
   — Все равно скажете, зачем время попусту тратить? Бумажная, полагаю.
   Он засмеялся:
   — Вот это деловой подход… День на то, чтобы очистить стол в редакции от компромата — любовных писем и всякого такого… — он нажал кнопку и вызвал первого помощника.- Виктор, покажи Борису Владимировичу кабинет, выпиши удостоверение, введи в курс дела. Только держи ухо востро: он парень лихой, — улыбнувшись, он протянул руку.
 
   Я вспоминаю время, проведенное возле него, как самое счастливое в моей жизни. Человек высокой культуры и разносторонней образованности, по житейски мудрый, обладающий ровным характером, сдержанный, простой в общении и обаятельный — у него было чему поучиться. Но главное, что он дал и к чему я стремился — дал полную свободу в выражении мыслей и слов. Я наконец стал свободным!
   Первое задание, которое получил, меня не только озадачило — ошеломило.
   — Помогите разобраться в истории с вейсманизмом и морганизмом, в чем суть расхождений между нашей наукой и западниками. Срок — два месяца. Больше ни на какие дела не отвлекайтесь. Поднимите литературу, поищите людей знающих и объективных. В зубах навязли Лысенко и всякие мичуринцы, пользующие гениального садовода в своих целях. Не бойтесь расхождений с официальной точкой зрения и не пытайтесь угадать мою позицию. Мне нужен не подхалим, а оппонент, подхалимов вон целых четыре этажа, — махнул он рукой в сторону двери.
   — А из партии не вылечу, если с линией разойдусь?
   — Вылетим, так вместе. Устраивает?
   Потом еще было задание определить, какой путь выгоднее в мелиорации — спорили два направления, и во главе обоих академики, и тот прав, и тот прав. Где она — правда? А решение принять должен ЦК. В общем, большому руководителю не позавидуешь.
   Зимой мы поехали на совещание передовиков сельского хозяйства в Киев целой компанией. В Гомеле к нам должны были подсесть первые секретари обкомов Гомельского — Иван Евтеевич Поляков и Брестского — Алексей Алексеевич Смирнов. К вагону подошли мои родители. Я не баловал их приездами на родину, и потому каждая минута, хоть бы и случайного, свидания для нас была радостью. 20 минут технической стоянки поезда мы так и провели, обнявшись, обмениваясь ничего не значащими и так много значившими словами. Свисток паровоза. Я поднялся в вагон и прильнул к окну. Мои милые старики так и стояли, прижавшись друг к другу, на том месте, где я их оставил. Одинокие, будто брошенные, в тусклом свете станционных фонарей, они неотрывно смотрели в окно вагона. Холодный ветер гнал поземку, откидывая полу черной шинели отца. Милые мои, взял бы вас с собой, кабы моя воля, взял и не отпустил от себя ни на миг. Мне так вас не хватает! Поезд тронулся, а я не отходил от окна.
   — Тяжело оставлять, да? — сочувственно сказал Кирилл Трофимович и слегка пожал мне плечо.
   И это было дороже тысячи слов. Я понял, что буду привязан к этому человеку всю жизнь.
   В Киеве, ступив на перрон, я взял свой чемоданишко и попробовал ухватить неподъемный чемодан “хозяина”, думая, что так положено. Но он остановил мой порыв:
   — Это не ваше дело, да и не умеете услужать…
   В громадном особняке, где разместили наше руководство, ко мне подскочила местная обслуга:
   — Что любит ваш хозяин, как составим меню?
   Мне хотелось сказать: а что-нибудь полегче спросить не можете? Раньше на подобные вопросы отвечал прикрепленный чекист, обязанный знать привычки и пристрастия “хозяина”. Но теперь его не было: Никита отменил охрану кандидатов в члены Политбюро. Я изобразил бывалого:
   — А вы как думаете? Конечно, добрый украинский борщ с пампушками, такой, чтоб ложка стояла, кусок отбивной, чтоб глазам стыдно, а душе радостно, варенички и тое-сё, что положено… — Откуда мне было знать, что Янина Станиславовна, супруга Кирилла Трофимовича, держала его на всем протертом и диетическом.
   Когда перед ужином заглянул в столовую, у меня помутилось в глазах. Стол был раскинут персон на двадцать. Посредине от края до края сплошной лентой стояли бутылки всех размеров, форм и расцветок, засургучованные и сверкающие серебром и золотом. А вокруг закуски, сплоченные так, что и палец меж ними не вставишь. Сверкающий хрусталь, крахмальные салфетки, горы фруктов, кроваво-красные ломти арбузов. Не удивительно, что, глянув на такое великолепие, Иван Евтеевич Поляков, не теряя времени, внес предложение:
   — Ты, Кирилл, не пьешь, а помощнику можно выручить земляка?
   — Отчего же нет, — и добавил: — Этот может.
   — Ну а ты, хоть капельку…
   — Разве что коньяка пять граммов, — а рука уже потянулась к запретному плоду — исходящему соком куску буженины.
   После ужина решили прогуляться. Была тиха украинская ночь, и роняла она неторопливо снежные хлопья. Тишь такая, что слышно шуршанье снежинок. Вышли на Владимирскую горку, и тут хорошо поевшим хлопцам захотелось поиграть в снежки. Пошла веселая кутерьма, которая окончилась тем, что все трое, свалясь в кучу-малу, покатились вниз. А я, подобно клуше, обороняющей цыплят, метался вокруг: не дай Бог, вывернется милиционер и задержит кандидата в члены Политбюро ЦК и двух первых секретарей обкома. Приведут в отделение, а документов ни у одного нету, все оставили в особняке. Удостоверение есть только у меня, придется пойти в залог самому. Перепачканные в снегу, лохматые, веселые, шли обратно и орали — ни дать ни взять мальчишки. В кои-то веки вырвались на свободу. А завтра опять парадные костюмы, галстуки, настороженность и аккуратность — не дай Бог, лишнее слово с языка сорвется.
   В том году мы залили на Центральной площади Минска каток. Народ валом повалил на него, да и Кирилл Трофимович, если выдавался свободный вечер, любил побегать на “хоккеях”. Благо от катка до здания ЦК было метров триста, переодеться можно было в кабинете.
   Не мною придумано: жизнь подобна зебре — полоса белая, полоса черная. Причем полоса черная наступает, когда ее совсем не ждешь. Мы приехали в Москву на пленум ЦК КПСС. Утром Кирилл Трофимович пошел в Кремль. Я, как всегда, сидел у телефона — мало ли что понадобится “хозяину”, он должен выступать. Звонок раздался не более чем через час:
   — Кириллу Трофимовичу плохо. Увезли в больницу.
   Врачи определили нервное истощение и уложили его надолго. Хуже нет остаться без руководства — и на работу ходить надо, и сделать нечего. Другие секретари пытались прибрать меня к рукам, но я не дался, а вместо этого сочинил книжку рассказов и отнес в издательство. К печати приняли. Стал прорабатывать кое-какие проблемы впрок, но все валилось из рук: приближались выборы в Верховный Совет СССР, а избирательная комиссия молчала. А уже начались выступления членов Политбюро с программными заявлениями в печати и сообщения о выдвижении их кандидатами в депутаты. Страшно подумать, если в положенный срок наш не встретится с избирателями и “Правда” не опубликует его выступление, значит, Мазуров не будет баллотироваться в депутаты Верховного Совета. Вывод будет однозначен: первому секретарю не доверяет народ. Что последует дальше, говорить не стоит. Местные начальники и коллеги молчали, будто в рот воды набравши. Чекисты докладывали, что по республике пошло волнение — что с Мазуровым, его не видно и не слышно. Значит, правду бают, что с Никитой у него нелады… Мы с первым помощником Виктором Яковлевичем Крюковым решили не ждать развития событий. Виктор, человек-вулкан, развил бешеную деятельность. Полетели указания о создании избирательной комиссии, подбору доверенных лиц, назначили дату встречи кандидата с избирателями. Я подготовил предвыборную речь, сделал изложение для печати, пригласил корреспондента “Правды” Ивана Новикова и передал ему. Оставалось малое: привезти Мазурова в Минск и представить его избирателям на трибуне. Он поначалу заупрямился, но потом сдался, и его на сутки буквально украли из ЦКБ. Прямо из салон-вагона привезли в клуб имени Дзержинского за сцену. Народу в зале битком. Мы с Виктором отсекли его от всех желающих пообщаться, и вдруг я вижу, что лицо его посуровело, и он, круто сменив тему разговора, напустился на нас:
   — Что это вы за столпотворение устроили? Народу пол-Минска нагнали, телекамер наставили, журналистов толпа… Почему со мной не согласовали? Самоуправничаете?
   — Я… мы… — забормотал Виктор, — думали…
   Тут я все понял. Из-за спины Виктора выдвинулось багровое лицо начальника Особого отдела ЦК КПСС товарища Малина.
   — Здравствуйте, Кирилл Трофимович… Я тут мимоходом… Думаю, дай заскочу… Да вот, сугробы, заносы… припозднился немного. — Похоже, он был растерян не меньше нашего. Откуда мимоходом заскочил, уточнять не стал, а припозднился, похоже, на сутки, и Мазурова упустил, и собрание допустил.
   А Кирилл Трофимович продолжал бушевать:
   — Телекамеры убрать! Что за чествование устроили, будто вождю какому! Партизанщину развели! Меня нет, так что, нельзя было с Москвой посоветоваться и провести все тихо, скромно? — Он знал, в чьи уши попадет информация, и старался вовсю. Никита, конечно, не забыл и белорусский бунт при назначении Зимянина, и непокорство Мазурова.
   — Не додумали, Кирилл Трофимович, ну, я завтра кое-кого взгрею!.. А телекамеры разрешите оставить только на ваше выступление и доверенных лиц… Надо народ в республике успокоить, а то пошли всякие домыслы…
   — Никаких лиц, а то ведь я знаю, начнут величать да возвеличивать…
   Назавтра в “Правде” появился отчет о встрече с избирателями и статья Мазурова. Все стало на свои места. А больной прибыл в ЦКБ к завтраку, вроде и не уезжал. Блок коммунистов и беспартийных сработал на выборах — лучше не придумать.
 
   Я уже совсем свыкся со своим положением, но за два дня до Нового, 1964 года Мазуров пригласил меня и сказал:
   — Вы мне надоели.
   Чувствуя какой-то подвох, я смиренно пожал плечами:
   — Надоел, так надоел. Спасибо за высокую оценку моих скромных усилий. Когда сдавать дела и кому?
   Он улыбнулся и протянул мне пачку красивых кремлевских открыток:
   — Поздравьте своих домашних, пошлите знакомым.- Он встал, прошелся по кабинету, остановился возле меня. — Мне стыдно держать вас на подхвате. Вы независимо мыслите и вполне созрели для самостоятельной работы. 2 января 1964 года принимайте пост главного редактора “Советской Белоруссии”. С Новым годом вас! — Приобняв меня, крепко пожал руку. — Спасибо за работу и верность.
 
   Сбылась мечта — я достиг солидного положения в журналистике, возглавил крупнейшую в республике газету. Справедливость и популярность — вот две задачи, которые я поставил перед собой и коллективом. Хотя двойная жизнь продолжалась, мы печатали нелепые директивы партии по всем вопросам — о том, какой гвоздь вбивать в какую стенку и какого числа и месяца сеять гречиху. Целые номера отводили под бесконечные речи нашего дорогого Никиты Сергеевича. В общем-то, когда их не было, скучали. Забитые речами полосы давали экономию гонорара, и мы тогда могли заплатить больше нештатным авторам и сотрудникам. Занятый рутинной работой, я как-то не замечал, на какую высоту взобрался.
   Однажды раздался звонок от Мазурова:
   — Я слышал, что в Минск приезжает Шостакович с первым исполнением 13-й симфонии. Вы не думаете, что такое крупное событие в культурной жизни республики стоит отметить?
   — Безусловно, стоит. Я заказал серьезную статью музыковеду.
   — Правильно.
   И когда статья была опубликована, он снова позвонил. Признаюсь, не без трепета душевного поднял я трубку и услышал:
   — Молодцы. Дельная статья.
   Вскоре позвонил завотделом пропаганды и агитации Николай Капич. Он начал с высокой ноты:
   — Борис, ты соображаешь, что делаешь? Глянул на четвертую полосу сегодняшней газеты и обомлел… На кого замахнулись?
   Не желая, чтобы риторический вопрос обратился в конкретный, а Капич попал в дурацкое положение, я ответил:
   — Только что звонил Кирилл Трофимович и похвалил за статью о Шостаковиче… Ты тоже о ней?
   Капич замялся и от растерянности забыл, о чем только что завел речь:
   — Да нет… А разве есть такая статья? Где, говоришь, на четвертой полосе? Интересно, интересно.
   — А ты о чем?
   Но Капич, поняв оплошку, уже отключился. Сразу же объявился министр культуры Григорий Киселев. Он панически крикнул:
   — Что вы наделали? Да ведь теперь Фурцева…
   Я не дал ему погрязнуть в позоре:
   — Мазуров только что звонил, благодарил за статью о Шостаковиче. Ты о ней?
   — Я. Да… Нет… А в каком номере?
   — Думаю, в том, который ты держишь в руках. А, Гриша?
   В трубке раздались гудки.
   О том, что статья “дельная”, я узнал также из присланного мне перевода отзыва “Нью-Йорк геральд трибюн”. Видная американская газета не обошла вниманием нашу скромную газету, обвинив ее в антисемитизме, хотя статья не затрагивала еврейского вопроса. Тактичная музыковедша прошла по краю пропасти. Сделав уважительный разбор и отдав дань восхищения гениальному творению композитора, она с сожалением отметила, что текст стихов Евтушенко адресует мировую трагедию к конкретному событию — расстрелу немцами еврейского населения Киева в Бабьем Яру, где погибло 25 тысяч населения. Но ведь рядом Белоруссия, которая от рук немцев потеряла 2 миллиона 200 тысяч мирных граждан, в том числе 300 тысяч евреев. А Польша? А Югославия?.. Каждому Гитлер назначил свой “холокост”.
   Впервые в рубрике “По следам наших выступлений” наша газета отвечала американской, обвинив ее в недобросовестном рецензировании. А потом случилось так, что автор американской статьи прибыл в Минск в составе корреспондентского корпуса, аккредитованного в Москве. Бойкого на бумаге, но беспомощного в устной полемике, молодого и толстого рыжего детину я подставил под град насмешек изрядно выпивших гостей.
   Газета набирала обороты и популярность, начальство было довольно, казалось бы, жить да радоваться. Но судьба подготовила мне очередной сюрприз. В один из вечеров, когда я кончал читать сверстанный номер, раздался телефонный звонок. Кому это не спится? Звонил секретарь ЦК Василий Филимонович Шауро.
   — Вас только что утвердили председателем Государственного комитета кинематографии БССР. Поздравляю, товарищ министр. В понедельник сдавайте дела в газете и принимайте министерство.
   Это было почище грома среди ясного неба. Я только и сообразил спросить:
   — Как же так, даже мнения моего не спросили?
   — Я ответил, что вы не очень хотите переходить. Правильно? — Шауро засмеялся своим суховатым смешком.
   Так я стал министром.
 
   Глава вторая
   В ПОИСКАХ ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО КАДРА
 
   На новую работу пришел пешком, благо это было в двух кварталах от моего дома. Я и внимания не обращал на неказистое двухэтажное строение бледно-желтого цвета, вывеска которого возвещала, что здесь находится Главное управление кинофикации и кинопроката Министерства культуры БССР. Никого ни о чем не спрашивая, вошел в полутемный коридор, поднялся на второй этаж. По двери, обитой черным дерматином, догадался, что тут находится начальство, и смело распахнул ее. Девушка, читавшая книгу за чистым от бумаг столом, подняла голову.
   — Вы к кому?
   — К Петру Борисовичу Жуковскому.
   — По какому вопросу?
   Я понял, что праздношатающихся Петр Борисович не принимает, а суровая девушка не ко всякому посетителю благоволит. Давай-ка, думаю, подыграю ей.
   — Я по поводу работы.
   — На первый этаж.
   — Но мне надо к Жуковскому.
   — Там и определят, надо ли вам к Жуковскому, — поправив очки, строгая девица снова уткнула нос в книгу.
   — Я хочу на прием именно к нему. — И уселся на обитом дерматином стуле плотнее.
   В это время отворилась дверь кабинета, и Жуковский, в черном плаще и скучного серого цвета шляпе, вышел в приёмную.
   — Галя, я… — он осекся и бросился ко мне, протянув руку.- Борис Владимирович, что вы тут…
   — Знакомлюсь с кадрами.
   Галя, как подколотая шилом, вскочила и застыла, растерянно разинув рот.
   Я не первый год знал Жуковского, но ни разу не видел на его замкнутом лице улыбки, а тут уголки губ поползли в стороны.
   — Ты что же, Галя, так строго министра принимаешь?
   Чувствуя, что сию минуту может получиться суровый разнос — и по моей вине, — я взял Жуковского за рукав. Галя застыла, как жена Лота.
   От Жуковского поехал через весь Минск на киностудию художественных фильмов, потом на документальную, которая занимала в самом центре города старый костел.
   Так за один день я посетил три своих главных предприятия, вечером предстояло выезжать в Москву, представляться в Госкино СССР и, поскольку я был “контрольно-учетная номенклатура”, в ЦК КПСС. Положение дел в отрасли было ясно. Познакомившись с балансом кинофикации и кинопроката, убедился, что с кинообслуживанием в республике дела обстояли неплохо. Жуковский, кадровый партийный работник, судя по всему, был в деле крепок и надежен, планы по сбору средств выполнялись исправно, репертуар был разнообразен, контора по прокату фильмов умело маневрировала кинофондом и исправно обновляла его. Существенное внимание уделялось работе с детьми. Чувствовалось, что суховатый и требовательный Жуковский спуску никому не давал. Работники аппарата бегали, как артиллеристы в период танковой атаки, нужные сведения и документы возникали на столе, будто по мановению волшебной палочки.
   А кинопроизводство было в провале. Счета и художественной и документальной студий были арестованы прочно и надолго, как я понял, “без права переписки”, что в достославном тридцать седьмом означало: приговорен к расстрелу. Ни одна из шести запущенных в производство полнометражных картин не сдала банку декадных отчетов о снятом полезном метраже. Причины не имели значения — заболел актер, сгорела декорация, произошло крушение поезда, покинуло гения вдохновение, — ты, режиссер, обязан отснять положенное количество метров, обозначенных в сценарии. Не снял и не отчитался за декаду намеченных хоть пяти, хоть ста метров того, что должно войти в фильм, банк прекращает финансирование. Долг, естественно, накапливается, а киностудии выдают только “неотложку” — крохи, которых хватает, чтобы капала штатному персоналу зарплата и горели лампочки в туалетах. В документальном кинематографе такая же ситуация.
   Москва утешила. Когда я приехал на беседу в ЦК КПСС к милейшей женщине Надежде Ореховой, она предложила мне прекратить производство семи фильмов из… шести! Седьмым был находящийся в подготовительном периоде фильм “Москва-Генуя”.
   — По нашему мнению, сценарий плох, — категорично заявила товарищ Орехова.
   Пререкаться я не стал. Вытащив из кармана командировочное удостоверение и пропуск на вход в здание, сказал:
   — Если вопрос поставлен так, то отметьте командировку и пропуск, вернусь в Минск, обратно в газету. Войти в историю как человек, похоронивший белорусский кинематограф, не хочу.
   — Но у вас нет иного выхода.
   — Безвыходных положений не бывает.
   На том и расстались. Позиция Председателя Госкино СССР Алексея Владимировича Романова мало чем отличалась от позиции Ореховой. Подозреваю даже, что инструктор ЦК высказала не свою точку зрения, да на это она и права не имела, инструктор мог сказать: “Мы считаем”, а наиболее амбициозные товарищи заявляли: “ЦК считает”. Романов занимал более чем непонятную позицию — будучи Председателем Госкино, он одновременно являлся заместителем заведующего отделом литературы и искусства ЦК КПСС. Полагаю, что именно он помогал Ореховой выработать точку зрения. Будучи до обеда министром, он имел право на “я”, а переехав, откушавши, на Старую площадь и становясь замзавом, превращался в “мы”. Я встретился с ним на Малом Гнездниковском переулке, дом 7-а, до обеда, и мы повели разговор по новой, как будто вчерашнего рандеву на Старой площади не было. Говорили, как коллега с коллегой, тем более что в не столь отдаленном прошлом он работал редактором “Советской Белоруссии”. До встречи с ним я побывал в Главном управлении художественной кинематографии и выяснил, что положение не так безнадежно. Ребята там были неплохие и профессионально грамотные. Все оказалось просто: мне надо было раздобыть на время 300 тысяч рублей и внести в сценарий каждого фильма дополнительные сцены, оправдывающие дополнительное финансирование. Главное, чтобы на бумаге все выглядело убедительно.
   В Минске я начал с визита к Председателю Совета Министров республики Тихону Яковлевичу Киселеву и взял быка за рога.
   — В моем положении, Тихон Яковлевич, единственный выход: достать пистолет и застрелиться. По крайней мере, именно так поступали дворяне-банкроты. Но я пролетарий, и мне надо выжить и вытащить студию. Дайте временную финансовую помощь, 300 тысяч рублей. К концу года верну.
   Чем мне нравился Тихон Яковлевич, так это неиссякаемым чувством юмора.
   — Значит, ты хочешь, чтобы я застрелился, потому что оказать временную финансовую помощь хозяйственному предприятию не имею права. Я тоже не из дворян, а из сельской интеллигенции. Как же получилось, что студию загнали в долговую яму?
   — Ну, это проще простого… — и я поведал ему о горестной судьбе “Беларусьфильма”.
   Мне думалось, добыв деньги, я сотворил самое главное, но куда сложнее оказалось их реализовать. Что такое кино? Это когда одному не совсем нормальному человеку пришла в голову сумасшедшая идея, и он написал сценарий. Вокруг него соберется группа единомышленников, и каждый внесет свою сумасшедшинку. Потом они идут к директору студии и просят миллион или полмиллиона — сколько кому заблагорассудится — на реализацию этой идеи. Кучка ненормальных умников решает: ставить фильм или нет. Другие, не более нормальные, начинают обсчитывать, сколько будут стоить съемки каждого кадра, эпизода, сцены, техническая обработка материала… Почему я все время кручусь вокруг слов “нормальные” — “ненормальные”? Потому что ни один находящийся в здравом уме промышленник не станет сочинять смету и организовывать индустриальное предприятие, основанное на вольной игре ума. Шаблонов, подходящих для всех проектов, нет. Каждый раз это новое экономическое, организационное и кадровое решение. Есть ряд постоянных привходящих факторов, как-то: пьет или не пьет режиссер, какое у него настроение в день съемки, подготовлена ли сложнейшая аппаратура, каково настроение актера, будут ли нужные ветер или дождь, не опоздает ли поезд, везущий героиню, не случится ли наводнение и т. д. и т. п. А банк каждые десять дней требует “декадку”, то есть отчет о соответствии записанного в сценарии метража фактически отснятому. Если директор картины человек честный, то фильм никогда не может быть снят. Во главе съемочной группы нужен не то чтобы крупный аферист, но хотя бы такой, который отчитывается перед банком, утаивая часть снятого метража для покрытия возможных неудач в будущем, умеющий подкупить персонал гостиницы, собрать массовку, в зарплате которой можно спрятать деньгу, нужную для повседневной потребы и т. д. В то время, когда я встал у руля белорусского кино, слава Богу, еще не было понятия “откат”, воровали умеренно, а взяткой считалась шоколадка секретарше, как основному источнику информации и сплетен, пятерка администратору гостиницы за бронирование номера или сотруднику ГАИ, чтобы перекрыл на время движение. Если требовался генерал или лицо, равное по весу, приглашали его консультантом, но путем официальным, а не воровским. Чтобы свести все компоненты воедино, требовалось чудо. И оно почему-то происходило. В конце концов, все снималось, слаживалось, сходилось и склеивалось, и вот они заветные 2200-2700 метров триацетата (дозволенная длина картины) с изображением и звуком, короче, фильм, отдаленно напоминающий сценарий, всеми читанный и утвержденный. Затем наступала последняя и самая трудная стадия: надо всучить фильм начальству и доказать, что это самое гениальное творение на свете. Случались катастрофы — фильм шел “на полку”. Иногда на время, а то и навсегда…
   Когда мои друзья узнали, какой крест возложила на меня судьба, они испуганно восклицали:
   — Ты с ума сошел! Куда ты лезешь? Это же такое сложное дело, что освоить его только под силу изворотливому еврею! В этой среде надо вырасти… Там, брат, такая кормушка, как пить дать, в тюрьму угодишь!
   Вопреки предсказаниям друзей, я довольно быстро разобрался во всех хитросплетениях кинематографического процесса и понял, что легенды о непознаваемости кинодела распускаются самими киношниками, любителями напустить вокруг себя туману. Темные очки, лохматые головы, огромные кепки, кричащие одежки, трубки в зубах, заморские ботинки — инопланетяне. К ним и подобраться страшно. Контролеры всех мастей норовили обойти непонятное кино стороной, а уж если встревали — творили с перепугу необъяснимые глупости. Однажды на главного бухгалтера картины “Лявониха на орбите” насел народный контроль, требуя объяснить, почему не задокументирован расход в три рубля. Он объяснял, что в сцене была занята собачка, и ее пришлось по требованию хозяйки кормить непременно супом, а его тарелка в сельской харчевне стоила тридцать копеек. 30 х 10 = 300 копеек, то есть 3 рубля.
   — Не втирайте нам очки! Режиссер, небось, сам съел, а на собачку сваливает. Мы запросили поликлинику и имеем справку, что у режиссера колит, вот куда улетели государственные денежки…