Его теперь раздражали в Серафимовне и манеры, и лексикон, и "опытность", почерпнутая из американских фильмов. И эта раздражительность незаслуженно выплескивалась на стариков, которые один за другим растворялись в небе над трубой крематория, и он предавался философическим размышлениям о конфликтах поколений.
   Прошли времена, умничал он, когда отцы и дети по причине одностойной технической и информационной оснастки понимали друг друга и жили в относительном согласии друг с другом и с еще не окончательно уничтоженной "окружающей средой". Прошли времена идиллической патриархальщины: теперь отцы и дети имеют разные мозги, они - разные биологические виды. И самое печальное, что дети с их компьютерными мозгами не умнее стариков.
   Серафимовна, в отличие от мужа, была свободна от социальных и компьютерных воздействий окружающего мира и существовала как бы вне времени, которое не задевало и ее неприлично для своего возраста здорового свекра. И позволяла в отношениях к старику невинное кокетство, которое Николай Иваныч понимал как неприличие.
   - Иоанн! - говорила она капризным тоном и надувала губки. - Слетай-ка, отец родной, в магазин. Ведь ты - летчик.
   Иван Ильич принимался возражать, что он списан с летной работы, а "отец родной" - на фене начальник лагеря, но Серафимовна, рядом с ним маленькая и шустрая, принималась его выпихивать, и он подчинялся ее слабости. А случалось - с детской непосредственностью садилась к нему на колени, клала свою всегда аккуратно убранную, хорошенькую головку на его могучую грудь и глядела хитрющими глазами на мужа. И просила "Иоанна" или "папика" рассказать "маленькой девочке" сказочку о своих приключениях.
   - А правда, что ты поднимал в цирке платформу с пианиной и пианисткой, а она наяривала "Марш Черномора"? Или афиша врет?
   Николай Иваныч вынужден бывал время от времени делать не в меру расшалившейся жене замечания о необходимости соблюдать дистанцию, но она с обезоруживающей невинностью возражала:
   - Что делать, если я люблю папика? А ты, папик, хоть немножко любишь меня?
   Иван Ильич принимался, по своему обыкновению, рычать, что приводило молодую женщину в самое веселое расположение духа.
   - Ты, папик, прелесть! Ну как можно не любить такого папика? Ты только погляди, какая у него морда! Ты где-нибудь еще видел такую хорошую и смешную морду? А не отрастить ли тебе, папик, бороду, как у Карла Маркса?
   - Ты хоть на людях веди себя прилично, - говорил Николай Иваныч.
   - Никс, не будь занудой!
   Иногда Иван Ильич оказывал веселой невестке сопротивление: ссаживал ее с колен, отставлял в сторону, как мебель, отгораживался, но та воображала, что это едва ли не приглашение к игре. И продолжала дурачиться и вспрыгивать на него, показывая свои полные, гладкие ноги.
   Однажды Николай Иваныч не вытерпел:
   - Ты что, совсем дура? Ведешь себя как будто он ничего не чувствует. Ведь он, черт подери, мужчина, а не цирковой слон.
   Серафимовна показала на лице смущение:
   - Да? Что ж раньше не сказал?
   - Раньше я не думал, что ты такая дура.
   - Да, я глупая.
   Серафимовна грустно опустила свою хорошенькую головку с мальчишеским затылком и хвостиком. Он хотел ее утешить, вообразив, что видит перед собой выражение искреннего раскаяния, но Серафимовна вдруг принялась очень натурально хрюкать.
   "Может, ее побить? - подумал он. - Она другого языка не понимает. Люди бараков понимают только силу. Интересно, какой вздор вертится в ее башке?"
   Серафимовна старалась откреститься от своего барачного прошлого и делала все возможное, чтобы не видеть своих старинных приятелей и приятельниц; она даже мать не пригласила на свадьбу, так как та могла напиться до поросячьего визга: попила в свое время детской крови - хватит. Впрочем, были исключения: для школьной подруги Валюхи, которая сумела более или менее устроиться в жизни, и для бывшего сожителя матери- вора в законе Борис Борисыча, который, как считалось, не утратил своего авторитета, даже уйдя в прошляк. Кстати, он сделал все возможное, чтобы его бывшая сожительница не подгадила дочери своим возникновением, и по-своему гордился Серафимовной: умница, не упустила возможности сменить масть. Время от времени он напоминал "дочке": "В случае чего, если кто будет тебе мешать жить, шепни". Серафимовна даже считала, что его можно представить "папику" Борис Борисыч умел себя вести в любом обществе, - но тот категорически отказался.
   - Ты думаешь, из-за чего? - Он пошевелил пальцами, украшенными "перстнями". - Не-ет. Есть и кое-что другое. - И при этом таинственно улыбался.
   Серафимовна не придавала значения таинственности Борис Борисыча, так как "этот народ" не может не напускать, где надо и где не надо, туману. А улыбка у него была очень даже приятная.
   Серафимовна прекратила играться со свекром. Но только при муже. А без него приглашала Ивана Ильича побороться. "Ведь ты боролся в цирке, папик", и залезала на него, продолжая ломать из себя маленькую девочку. А в голове ее время от времени вертелась озорная мысль: почему бы не устроить так, чтобы "папик" заинтересовался Валюхой? Зачем? А та-ак! Надо!
   И она еще более приблизила к себе Валюху.
   - Не хочешь попробовать старичка? - спросила она подругу.
   - Он не старичок - старичок мой, у которого это хозяйство в нерабочем состоянии через систематическую пьянь.
   - Так попробуем?
   - А что? - ответила школьная подруга. - Я бы с большим моим удовольствием, да стесняюсь. Он во какой буйвол.
   - Дура! Приди к нему, когда он спит, и - в койку. Он спит голый, как Зевс.
   - Зевс? Это кто такой? Из жэка, что ли?
   - Дура! Это в Древней Греции бог - такой качок.
   - Ах да! В жэке Зикс... Вдруг выгонит?
   - Как выгонит, если ты сама будешь голая? Ведь он - мужчина.
   - Вдруг побьет?
   - Что ты! Он добряк. Он женщин не бьет. Баб бьет только мелкая шушера. Вот как Колька уедет в командировку, и мы... Тра-ля-ля, тра-ля-ля!
   - Постой, откуда ты знаешь, что он спит без ничего? Подглядывала, что ли?
   - Не твое дело.
   - Ой, подруга, боязно чего-то!
   Для объяснения странноватости желания Серафимовны принудить Ивана Ильича к нарушению сразу двух заповедей* Божиих можно привлечь и венских выдумщиков во главе с их патриархом Фрейдом, и идею раздвоения личности, и перенос чувства, и скрытное желание самой "попробовать старичка", и другие вещи из области психоанализа, но на самом деле все было проще и прозаичнее. Вездесущая Сонька сообщила Серафимовне, что Иван Ильич завел себе какую-то Ольгу Васильевну, одинокую сорокалетнюю хохлушку. Возможно, без квартиры. А если хохлушка решит взять мужика, тому ничего не останется, как сдаться на милость победителя. То есть победительницы. С хохлушками в искусстве обольщения мужиков могут сравниться разве что польки, в каждой из которых сидит ведьма.
   Узнав об Ольге Васильевне, Серафимовна испытала укол как бы ревности, словно мужем ее был Иван Ильич, а не его сын. Но и это дело десятое: залетная обольстительница-ведьма могла женить на себе Ивана Ильича и прописаться в его квартире: "Места хватит!" - скажет этот простой, как ребенок, буйвол. Ведь Ольга Васильевна, кажется, без площади, а Валюха замужем, она посвежей, и, в случае чего, ее можно спустить с лестницы или призвать на помощь Борис Борисыча (кличка Боровик) - тот враз наведет порядок. Таким образом, если отбросить все сопутствующие ощущения и нюансы, Серафимовна стояла на страже квартиры, то есть стояла насмерть на отвоеванном плацдарме. Но и это было слишком простым объяснением: Серафимовна задумала... То есть она задумала такое, о чем не созналась бы и самой себе. То есть даже не задумала, а так, сплошной туман в голове.
   Глава восьмая
   Николай Иваныч никак не мог понять, на почве чего сошлись дурища Серафимовна и многоумная, прожженная и прокуренная насквозь бестия Сонька. Впрочем, Сонька одинокая и потому лезет во все дыры, где можно выпить, покурить, поесть чего-нибудь вкусненького и помолотить языком, показывая свой незаурядный ум, осведомленность и тонкий юмор.
   Ему не очень нравилась эта странноватая, скорее всего на почве циничного отношения к жизни, дамская дружба: он боялся, как бы старуха не напустила в пустую голову жены какого-нибудь вздора, и, к сожалению, не ошибся: Серафимовна стала читать мадам Блаватскую, от которой у редкой неофитки голова не пойдет кругом. Теперь в доме появился Будда из мыльного камня, купленный у Соньки, и воняло ароматическими палочками.
   Однажды он застал теплую компанию (обычно к его приходу все разбегались): Серафимовну, Соньку и Валю, которую он запомнил лишь по тому, что месяц назад ударил ее дверцей машины.
   Сонька плела что-то о знаменитостях, перешла на хорошо ей знакомую летную тему "эпохи рыцарства" и космонавтов.
   - И я бы мог, но почему-то Гагарин, - сострил Николай Иваныч.
   Гагарина он понимал как последнего в истории человечества героя, вызвавшего энтузиазм всей планеты.
   - Нет, не мог, - с неожиданной злостью бросила Сонька: она словно чувствовала, что он ее терпеть не может.
   - Это почему, если собачка смогла? - процедил он сквозь губу.
   - Собачка смогла, а ты бы не смог.
   - Почему?
   - Потому что твоя кровь не так богата железом! - ответила Сонька с подтекстом (она никогда не говорила просто так, а обязательно с подтекстом), и он не стал уточнять, что она имеет в виду, лишь обратил внимание, что Серафимовна при этом оживилась и даже в ладоши прихлопнула, словно раскрыла для себя давно мучившую ее тайну. Валя поглядела на него с нежностью: она не понимала, чего ради подруги окрысились на такого хорошего, непьющего и самостоятельного мужчину.
   "В конце концов, любой герой - всего лишь жирный дым над трубой крематория", - сказал он себе, но тут как бес явился неувядающий образ лучезарно улыбающегося "дяди" Миши, который двигался по Парку культуры имени Горького, зорко высматривая бедрастых, как Серафимовна и Валюха, комсомолок, всегда готовых выполнить любую общественную нагрузку.
   В эту ночь он сказал жене:
   - Была бы жива мать, она бы потребовала, чтобы мы обвенчались в церкви.
   Стояла ночь, за окном падал снег, освещаемый проносящимися огнями автомобилей.
   - Она была очень верующая? - намеренно дурацким вопросом Серафимовна решила отвлечь себя от внезапно накатившегося беспокойства, которое могло передаться мужу и повлечь к допросу с пристрастием. А допросов она терпеть не могла с девяти лет.
   Николай Иваныч купился на мнимую глупость жены, и у него пропало желание о чем бы то ни было с ней говорить.
   - Можно и теперь обвенчаться, - сказала Серафимовна.
   - Это не так просто, - вяло возразил он. - Ведь ты теософка... Ты когда последний раз причащалась?
   - Я вообще никогда не причащалась. Ведь я некрещеная.
   - Вот видишь. С точки зрения Православия наш брак - блуд.
   - Не люблю попов!
   - Ты их часто встречала?
   - Никогда! - почему-то возмутилась Серафимовна.
   "Во дурища! - подумал он и зевнул. - Побить ее, что ли?"
   Он бы пустился во все тяжкие, да не имел на то времени.
   Впрочем, - так получилось - однажды переспал с Валей, которую как-то ударил дверцей от машины.
   Глава девятая
   - ...пользу этому, короче, обществу... небо коптить... в эскадрилье двенадцатых, однако Комаров... ты ему скажи... - рычало в ухо.
   Николай Иваныч отвел телефонную трубку в сторону и с видом смирения уставился в окно кабинета на ангар; перевел взгляд на площадку аэродромного оборудования и раскрытую анатомию самолета.
   Секретарша Нина, загорелая курносая блондинка, не вполне равнодушная к шефу, показывая, будто понимает его с полувзгляда, хмыкнула, но тут же как бы застеснялась своей нескромности, для чего с комическим испугом приложила руки к губам.
   - Отец, - пояснил Николай Иваныч, кивая на отставленную трубку.
   Нина кивнула, но тут же была отвлечена сообщением по факсу.
   - Из Мюнхена, - ответила она на вопросительный взгляд шефа.
   "Переспать с ней, что ли? - подумал он, глядя на ее ноги. - Нет, нельзя - сядет на шею. Не люби, где живешь, не живи, где... того-с..."
   Начальник базы Крестинин, привыкший к косноязычию отца, давным-давно научился делать синхронные переводы с идиотского на русский (шутка покойного Витька). Вот смысл того, о чем гудел Иван Ильич: он рвется приносить пользу обществу, ему надоело коптить небо, в эскадрилье АН-12 освободилось место инженера, однако Комаров - командир отряда - требует письменного невозражения со стороны базы, то есть лично его, Крестинина-младшего.
   Николай Иваныч пододвинул к себе факс и положил трубку на стол. Он мог бы сказать отцу примерно так: "На этой работе в эскадрилье можно и груши околачивать, а можно и костьми лечь. Ты ляжешь костьми ради "пользы обществу": будешь летать на неисправных самолетах, организовывать самодеятельные, с нарушениями ремонты техники в полевых условиях и рисковать собственной башкой. Кроме того, ты не знаешь, что на льдине "разложили" ероплан и командир ищет дурака, на которого можно свалить ответственность за перегон техники на базу. Этого мало: ероплан принадлежит не любимому Аэрофлоту, а хитроумной частной компании "Голден Эрроу". Наверняка здесь заложена изначально какая-то подлянка".
   Но говорить со стариком было бесполезно.
   Он взял трубку и сказал, не вникая в смысл рычания:
   - Не чуди, отец. Эта работа - гроб.
   И, отложив трубку в сторону, уставился в окно. Снег сошел, деревья за аэродромной стоянкой начали оживать каждое по-своему, теперь их можно было разглядеть по отдельности. Было начало Страстной недели, что наводило на мысли о собственных страстях: в Мюнхене случилось АП (авиационное происшествие) - хорошо хоть не ТАП (тяжелое авиационное происшествие).
   - Все, отец! Не мешай работать. Я не враг тебе. Конец связи! - сказал он в трубку и нажал рычажок.
   - Если снова позвонит, скажи, что я на стоянке, - отнесся к Нине.
   Предстояла тягомотина расследования неприятности, которая могла бы закончиться и ТАПом, - собирания доказательств невиновности вверенной ему службы (даже если виноват по уши) и споров с представителями заинтересованных организаций. Но мюнхенский случай (он это задом чувствовал) всецело лежал на совести технического состава. Откинувшись на спинку кресла, он задумался, как бы половчее спихнуть неприятность на летный состав или отдел перевозок.
   - Дикари голубоглазые! - выругал он вслух ИАС (инженерно-авиационную службу, то есть своих подчиненных).
   - Вызови инженера, который выпускал борт на Мюнхен, - попросил он Нину.
   - Слушаюсь!
   "А ведь могла произойти полная разгерметизация кабины, и тогда... тогда... сотня гробов... Как можно работать с этими людьми? Как? - пустил он вопрос в пространство. - Может, умолчать о том, как произошло это загадочное событие, и перевести его в "висяк"? Но тогда пошатнется репутация "разгадывателя шарад", "Шерлока Холмса"".
   Нет, не мог он сохранить в тайне причину АПа: репутация "Шерлока Холмса" была для него выше чести мундира вверенной ему службы.
   Николай Иваныч не обладал выдающимися статями отца, то есть не получил бы награды "за красоту телосложения", - такие соревнования проводились в героические тридцатые, и, конечно, не мог бы поднять платформу с роялем и пианисткой. Он не сумел продвинуться в спорте даже в молодости: занялся было спортивной гимнастикой, да так увлекся, что завалил сессию; сунулся в аэроклуб - не прошел летную комиссию: шумы в сердце; совершил три прыжка с парашютом - не страшно. Бросил. И вообще, спорт, утратив общественное значение, превратился в личное дело каждого, и спортсмены, перестав быть народными героями, перетекли в телохранительные органы новых героев, которые свою деятельность не предавали оглашению.
   Был он чуть выше среднего роста, "среднего телосложения", лицо имел без особых примет - по-славянски нечеткое, белобрысое, пухлоносое, как бы глядящее из тумана; обращали на себя внимание лишь глаза василькового цвета, что для мужчины с простоватым лицом излишняя роскошь. Такие глаза были у его покойной матери - "кроткой Марии". Но кротостью Николай Иваныч похвастаться не мог, так как это похвальное качество меньше всего требовалось в авиации, где все инструкции пишутся красным по белому.
   Он увидел в окно инженера, которого вызывал; в этот момент позвонила Серафимовна и принялась что-то плести.
   - Прошу на работу без необходимости не звонить, - сказал он. - Да делай что хочешь, я все равно сегодня в ночь лечу в Мюнхен. На два дня. Может, на три. Все! Больше не звони - мешаешь.
   - Вызывали? - спросил инженер с лицом, которое могло бы обратить на себя внимание разве что аэродромным загаром и настороженностью в глазах.
   - Присаживайтесь. Вы в курсе дела. В карте на вылет ваша подпись. Вы выпускали этот борт?
   - Я.
   - Хорошо. Как это происходило? По порядку. Итак, самолет обслужен и заправлен, пассажиры и экипаж заняли свои места, спецтранспорт отъехал, техники подцепили водило для буксировки борта на старт. Так?
   - Та-ак, - согласился инженер, не понимая, куда гнет шеф.
   - Подошел тягач, стал подавать назад, техники подняли водило, глядя на крюк и серьгу водила. Так?
   - Так.
   - Что дальше?
   - Нет, не так. Тягач подошел, но я увидел, что наклевывается задержка вылета. Нет, не по нашей вине: из-за бортпитания... Я предложил экипажу произвести запуск двигателей на месте...
   - Уже интереснее. Итак, экипаж начал запускаться на месте, вы отключили наземное питание. Так?
   - Нет, запуск производился от бортовых аккумуляторов, все было отключено до запуска.
   - Очень хорошо. Запустились, запросили разрешение на руление, поехали. Что дальше?
   - А что дальше? Порулили на старт, взлетели.
   - С подцепленным водилом?
   - Нет, побежали отцеплять водило во время запуска.
   - Что было дальше?
   - Ничего особенного: отцепили.
   - Особенное было в том, что торопились. Как отцепляли? Вы видели?
   - Как раз в этот момент меня отвлекли заводские представители.
   - Нетрудно представить эту спешку, суету, неразбериху, - посочувствовал Николай Иваныч.
   - Суета была, - согласился инженер. - А дырки на борту не было: я сам перед вылетом обежал самолет.
   - Свободны! Пришлите техников, которые выпускали самолет.
   - Есть!
   Когда инженер вышел, Николай Иваныч выругался:
   - Дикарь голубоглазый!
   Он выстроил версию, оставалось уточнить детали. К сожалению, вина была на его службе.
   Все-таки и в работе авиационного инженера есть свои радости. Николай Иваныч любил самолеты с детства, причем больше аэропланы "эпохи рыцарства", когда на борту еще не было отхожего места. Любил просторы аэродрома и летом дрожащее над нагретой взлетно-посадочной полосой марево, в котором плавились самолеты; по-своему любил инженеров и техников (делая предпочтение специалистам-старикам, за которыми никогда и ничего не надо проверять). Но больше всего любил вести следствия по причинам АПов.
   "На этот раз не спихнешь неприятность на птицу, грузчиков или летный состав. Но не болван ли бортинженер, который не обратил внимания на не совсем привычный шум в кабине?"
   Глава десятая
   После разговора с сыном по телефону Иван Ильич некоторое время посидел с "Мотей" (Матвеем Ильичом Козловым) на обочине аэродрома, наблюдая, как взлетают и садятся самолеты. Вспомнили войну.
   - Самое страшное - дети, - прорычал Иван Ильич.
   "Мотя" знал, что Иван имеет в виду: расстрел в карэ двух мальчишек "за трусость" - и кивнул. Немного поругали молодежь, но Матвей Ильич возразил:
   - Грех тебе, Ваня, ворчать: у тебя сын молодец, башка - Дворец Советов.
   Иван Ильич вспомнил строительство этого дурацкого дворца на месте взорванного храма Христа Спасителя и вздохнул:
   - Может, и молодец, а детей - нуль... Нехорошо... И палки ставит в колеса. Комаров требует "добро" - не разрешает. - Иван Ильич стал распаляться, на его рычание стали оборачиваться. - Детский сад! Я, отец, прошу разрешение у сына!
   - Что ж, если силенка есть, отчего бы не поработать? Николай тебя тормозит вот почему: Комаров заигрался с "новыми русскими". Чует лукавство. Голден Эрроу, мать его за ногу...
   Разговор двух стариков для постороннего слушателя вряд ли мог бы представлять интерес - они не были, что называется, застольными рассказчиками с определенным репертуаром, - но им самим для наплыва воспоминаний хватало и кратких реплик. В таких беседах Иван Ильич как бы освобождался от своего косноязычия.
   Воротился домой в восьмом часу и сказал Серафимовне:
   - Коля того...
   - Знаю, уехал.
   Николай Иваныч мог уехать, не заворачивая домой: при нем всегда был хранящийся в шкафу кабинета "особливый" чемоданчик, где имелось все необходимое на случай неожиданной командировки.
   "Если придут брать правоохранительные органы, возьму этот чемоданчик", - острил он.
   - Давай, папик, запразднуем, - предложила Серафимовна. - Девочек высвистаем, потанцуем.
   - Какие девочки! - ухмыльнулся Иван Ильич и повертел головой. Озорница ты, однако!
   - Ну давай, папик. Поужинаем, потанцуем. Ведь тебе нравится Валюха. Вот я ее и предоставляю тебе.
   Иван Ильич никак не мог понять, о какой Валюхе, которая ему нравится, идет речь.
   - Или не помнишь? Ее еще Колька ударил дверцей машины.
   - Молодая, - прорычал старик, имея в виду, что биография Валюхи для него только началась: вот уже и дверцей ударили.
   - Молодая, - согласилась Серафимовна. - А на кой нам старухи?
   - А-а? Да, да. Старухи не нужны...
   Иван Ильич имел в виду, что не нужны ни старухи, ни молодухи, но, по обыкновению своему, не договорил.
   Был ужин втроем, Иван Ильич даже выпил рюмку коньяку, потом раскланялся, как когда-то в цирке, и пошел спать.
   Проснулся оттого, что рядом лежит... такая гладенькая и прохладная. Он не враз сообразил, что это не сонное видение.
   - Ты кто? - поинтересовался он.
   - В-в-а-а-ля, - ответила прекрасная в темноте незнакомка.
   "А-а, которую ударило дверцей", - отметил он про себя и едва не задал следующего, совсем уж дурацкого вопроса: как и зачем она явилась? И только тихо зарычал.
   - Тс-с-с! - остановила его Валя. - Серафимовна будет ругаться.
   - А-а, да-да, будет.
   - Тс-с!
   Утром Валюха заглянула к подруге - та не спала и глядела на нее нисколько не сонными, веселыми глазами.
   - Я молчу, ни о чем не спрашиваю, - прошептала Серафимовна. - Слышала, как ты выла всю ночь, ровно волчица, а он тебе "тс-с" да "тс-с", а ты - ноль внимания.
   Валюха только рукой махнула и, указав себе направление, двинула на выход, слегка покачиваясь и ничего не соображая: никак не могла открыть замок.
   Серафимовна подхватилась с постели, сама открыла и поглядела в Валюхино лицо, показавшееся ей необычайно красивым и неузнаваемым: ничем не замечательная одноклассница походила на юную путешественницу, которая только что воротилась из дальних экзотических стран, и в ее глазах все еще плещутся нездешние закаты. Уважая момент переживания одноклассницы, которая порядочного мужика видела только на картинке, Серафимовна промолчала. Валюха одними губами произнесла:
   - Спасибо.
   Утром Иван Ильич крякал и сокрушенно вертел головой.
   - Уф-ф! Нехорошо-то как вышло! - рычал он себе под нос. - Как же так? А что я мог?
   Он старался не глядеть на невестку, дулся, а она, что-то напевая, весело готовила завтрак и вела себя так непринужденно, как будто сама провела с ним бурную ночь. И проявила за столом насмешливую внимательность, вгоняя старика в краску. И вдруг неожиданно поцеловала его.
   - Ах, папик!
   И тут он чего-то как бы испугался. После завтрака бросил в сумку зубную щетку и бритву и уехал. И не появлялся два дня.
   - Ну что тут такого? - говорила Серафимовна. - Чего он развел детский сад? Эка важность!
   Иван Ильич на это событие глядел иначе: сработал инстинкт, который редко его подводил; иногда он чувствовал опасность, как зверь, на которого только думают готовить снасть, но еще не знают, состоится ли охота вообще. Этот, по мнению Соньки, непроходимый дурак поступил как умный Наполеон, сказавший, что женщину можно покорить только одним способом: пуститься от нее в бегство. Он испугался не своего грехопадения с Валюхой, а того, что Серафимовне может привидеться в страшных снах. Он понимал такое, о чем умные и разумные еще и думать не начинали. И дура Серафимовна ощутила трудно объяснимое беспокойство и томление, близкое к эротическому. Она посчитала себя в чем-то виноватой, хотя лгала себе, будто заварила кашу единственно ради защиты квартиры от мифической Ольги Васильевны.
   Что делать? Что делать? Куда скрылся старик?
   И она поехала к Борис Борисычу. Старый вор был, наверное, одним из тех, кто любил ее безо всяких условий, видов и претензий.
   Глава одиннадцатая
   - Найдем твоего свекра - из-под земли достанем, - заулыбался Борис Борисыч (зубы у него были, несмотря на возраст, до которого воры обыкновенно не доживают, свои, и это не раз спасало его от голодной смерти, когда на этапах выдавали промерзлую насквозь буханку хлеба на пятерых и беззубый мог только лизать ее и нюхать); а улыбка у него была, как говорила мать Серафимовны, "неотразимой". Серафимовна подумала, что для кого-то эта неотразимая улыбка могла быть последним удовольствием в жизни. В молодости, говорят, он был красив, как ангел-качок (ангел смерти, думала Серафимовна), но теперь малость подсох, полысел, ушел в "прошляк", стал задумчивым. Время от времени его приглашали на "сходки", как человека рассудительного и знающего "закон". Впрочем, вор теперь стал портиться: попер беспредельщик, жмот и дурак-спортсмен, за которым стоит кукловод, кажущий свое мерзкое рыло по телевизору и клянущийся в любви к родине и "россиянам". Вот бы организовать отстрел кукловодов, захвативших банки, недра и телевидение. Такие дела хрен раскроешь: нет ни заказчиков, ни мотивов, ни корысти - есть только исполнитель, который для пользы дела не знает даже своих помощников.