На следующий день ему больше посчастливилось (в каких только пустяках любовь находит счастье!). В то время как Клелия печально глядела на огромный ставень, Фабрицио просунул в отверстие, которое просверлил железным крестом, проволочку и стал делать ею знаки; Клелия поняла их в том смысле, какой он хотел придать им: «Я здесь и вижу вас».
   А в следующие дни его постигла неудача. Он хотел выпилить в гигантском ставне планку с ладонь величиной, надеясь, что будет вынимать ее по своему желанию, видеть Клелию, и она будет видеть его, и он, хотя бы только знаками, поведает ей о том, что происходит в его душе. Но скрип маленькой пилки, которую он кое-как смастерил из часовой пружины, зазубрив ее железным крестом, встревожил Грилло, и тюремщик стал долгие часы проводить в камере. Зато Фабрицио заметил, что, по мере того как возрастали внешние преграды, мешавшие его общению с Клелией, суровость ее как будто смягчалась. Он прекрасно видел, что она уже не опускает взоров, не старается смотреть на птиц, когда он напоминает ей о себе при помощи жалкого кусочка проволоки. Он с удовольствием отметил, что она появляется в вольере ровно в три четверти двенадцатого, с последним ударом башенных часов, и у него зародилась дерзкая мысль, что именно он является причиной такой пунктуальности. Почему? Мысль, казалось бы, неразумная, но любовь различает оттенки, неуловимые для равнодушных глаз, и делает из них бесчисленные выводы. Например, с тех пор как Клелия уже не видела узника, она, войдя в вольеру, тотчас же поднимала голову и смотрела на его окно. Все это происходило в зловещие дни, когда никто в Парме не сомневался, что Фабрицио скоро казнят, – только он один ничего не подозревал; но Клелию не оставляла эта ужасная мысль, и разве могла она теперь упрекать себя за избыток сочувствия узнику? Ведь скоро он погибнет! И погибнет, конечно, за дело свободы! Ведь нелепо казнить отпрыска рода дель Донго лишь за то, то он проткнул шпагой какого-то скомороха. Правда, этот привлекательный узник любил другую женщину! Клелия была глубоко несчастна и, не отдавая себе отчета, что именно внушает ей такую жалость к его судьбе, думала: «Если его казнят, я убегу в монастырь и никогда в жизни не появлюсь в придворном обществе, – эти люди внушают мне ужас. Вежливые убийцы!»
   На восьмой день заключения Фабрицио ей пришлось испытать глубокий стыд. Погрузившись в печальные думы, она пристально смотрела на ставень, закрывавший окно узника, – в тот день он еще не подал никакого признака жизни; вдруг в ставне открылось отверстие, чуть побольше ладони, и она увидела глаза Фабрицио: он весело смотрел на нее и приветствовал ее взглядом. Она не могла вынести это нежданное испытание, быстро повернулась к птицам и принялась ухаживать за ними; но она так дрожала, что пролила воду, которую принесла им, и Фабрицио вполне мог заметить ее волнение. Такое положение было для нее невыносимо; она стремглав убежала из вольеры.
   Это было прекраснейшее, ни с чем не сравнимое мгновение в жизни Фабрицио. Если б ему предложили в эту минуту свободу, он с восторгом отверг бы ее.
   А следующий день принес герцогине безнадежную скорбь. Весь город считал уже несомненным, что жизни Фабрицио пришел конец. У Клелии не хватило печального мужества выказывать суровость, которой не было в ее сердце; она провела в вольере полтора часа, следила за всеми знаками Фабрицио и нередко отвечала ему, – по крайней мере взглядом, выражавшим теплое и самое искреннее участие. Не раз она отворачивалась, чтобы скрыть от него слезы. Однако женское ее кокетство прекрасно чувствовало несовершенство языка жестов: если б можно было беседовать словами, она всяческими ухищрениями попыталась бы выведать, каковы чувства Фабрицио к герцогине! Клелия почти уже не обманывала себя: она ненавидела г-жу Сансеверина.
   Однажды ночью Фабрицио довольно долго думал о своей тетушке и был удивлен, как неузнаваемо изменился в его памяти образ герцогини: теперь она стала для него пятидесятилетней женщиной.
   – Господи! – воскликнул он радостно, – как хорошо, что я никогда не говорил ей о любви! – Теперь ему было даже непонятно, как мог он прежде считать ее красавицей. В этом отношении воспоминания о миловидной Мариетте изменились значительно меньше: он ведь никогда не воображал, что любовь к Мариетте затрагивает его душу, меж тем как нередко ему думалось, что вся его душа принадлежит герцогине. Герцогиня д`А*** и Мариетта казались ему теперь двумя юными голубками, милыми своей слабостью и невинностью, но прекрасный образ Клелии Конти заполонил его душу и внушал ему чуть ли не трепет. Он слишком хорошо чувствовал, что отныне все счастье его жизни зависит от дочери коменданта, и в ее власти сделать его несчастнейшим человеком. Каждый день он томился смертельным страхом: а вдруг по ее воле, по бесповоротному ее капризу кончится та необычайная чудесная жизнь, которую он узнал близ нее, – ведь она уже наполнила блаженством два первые месяца его заключения. И как раз в эти месяцы генерал Фабио Конти дважды в неделю докладывал принцу:
   – Ваше высочество, могу заверить вас своей честью, что заключенный дель Донго не видит ни одной живой души, находится в подавленном состоянии, предается глубокому отчаянию или спит.
   Клелия два-три раза в день наведывалась к своим птицам – иногда лишь на несколько минут. Если бы Фабрицио не любил ее так сильно, он прекрасно понял бы, что она отвечает ему взаимностью, но он терзался сомнениями. Клелия приказала поставить в вольеру фортепиано. И пока ее пальцы бегали по клавишам, для того чтобы мелодичные звуки оповестили о ней Фабрицио и отвлекли внимание часовых, мерно шагавших под ее окнами, она глазами отвечала на вопросы узника. Лишь на один вопрос она никогда не давала ответа и даже, случалось, убегала из вольеры и весь день уже не появлялась: это бывало в тех случаях, когда Фабрицио знаками изъяснял свои чувства, и слишком трудно было не понять его признания, – тут она была непреклонна.
   Итак, хотя Фабрицио был крепко заперт в тесной клетке, он вел крайне деятельную жизнь, весь отдавшись разрешению важнейшего вопроса: «Любит она меня?» Из множества наблюдений, постоянно возобновлявшихся и тотчас же подвергаемых сомнению, он сделал следующий вывод: «Все ее сознательные движения говорят „нет“, но взглядом она как будто безотчетно признается, что чувствует ко мне приязнь».
   Клелия твердо надеялась, что никогда не откроется ему в своей любви и во избежание такой опасности с великим гневом отвергала мольбу, с которой не раз обращался к ней Фабрицио. Меж тем скудные средства беседы, какими приходилось ограничиваться несчастному узнику, казалось, должны были бы внушить Клелии жалость к нему. Он пытался объясняться с нею при помощи букв, которые писал на ладони куском угля – драгоценная находка, сделанная им в печке. Чертя и стирая букву за буквой, он составлял бы слова. Такое изобретение удвоило бы возможность беседовать и яснее выражать свои мысли. Окно его отстояло от окна Клелии футов на двадцать пять; переговариваться вслух над головами бдительных часовых, расхаживавших перед дворцом коменданта, было бы слишком опасно. Фабрицио сомневался, что он любим; будь у него хоть сколько-нибудь опыта в любви, сомнения его рассеялись бы; но еще ни одна женщина не владела до той поры его сердцем; к тому же он не подозревал о тайне, которая повергла бы его в отчаяние: весьма настойчиво встал вопрос о браке Клелии Конти с маркизом Крешенци, самым богатым человеком при дворе.



19


   Большие затруднения, внезапно возникшие на блестящем пути графа Моска, казалось, предвещавшие близкое падение премьер-министра, разожгли до неистовства честолюбие генерала Конти, и он теперь постоянно устраивал дочери бурные сцены: кричал, что она испортит его карьеру, если не решится, наконец, сделать выбор, что в двадцать лет девушке уже пора выйти замуж, что надо положить конец пагубному отсутствию связей, на которое обрекает его безрассудное упрямство дочери, и т. д. и т. д.
   От ежеминутных приступов отцовского гнева Клелия спасалась в вольеру: туда вела узкая и крутая лесенка, Представлявшая серьезное препятствие для подагрических ног коменданта.
   Уже несколько недель в душе Клелии было такое смятение, и так трудно было ей разобраться в себе, что она почти уступила отцу, хотя и не дала еще окончательного согласия. Однажды в порыве гнева генерал крикнул, что он не постесняется отправить ее в самый унылый из пармских монастырей, и придется ей там поскучать до тех пор, пока она не соизволит, наконец, сделать выбор.
   – Вам, сударыня, известно, что при всей древности нашего имени доходу у нас меньше шести тысяч ливров, а маркизу Крешенци его состояние приносит сто тысяч экю в год. При дворе все в один голос говорят, что у него на редкость мягкий характер; никто не имел никогда оснований обижаться на него; он очень хорош, собою, молод и в большом фаворе у принца. Право, надо быть сумасшедшей, чтобы отвергнуть такого жениха. Будь это первый отказ, я еще, пожалуй, примирился бы, но вы уже отвергли пять или шесть партий, да каких!.. Самых блестящих при дворе!.. Вы просто-напросто глупая девчонка! Что с вами будет, скажите на милость, если мне дадут отставку с пенсией в половину оклада? Как будут ликовать мои враги, когда мне придется поселиться где-нибудь на третьем этаже! Это мне-то!.. После того как меня столько раз прочили в министры!.. Нет, черт побери! Слишком долго я по своей доброте играл роль Кассандра. Дайте мне какой-нибудь основательный резон. Чем вам не угодил несчастный маркиз Крешенци, который удостоил вас своей любовью, согласен взять вас без приданого и записать за вами в брачном контракте тридцать тысяч ливров ренты? При таких средствах я могу хоть приличную квартиру снять. Дайте же мне разумное объяснение, иначе, черт побери, через два месяца вы будете женой маркиза!..
   Из всей этой речи Клелию затронуло только одно: угроза отправить ее в монастырь и, следовательно, удалить из крепости да еще в такое время, когда жизнь Фабрицио висит на волоске, – из месяца в месяц при дворе и по городу ходили слухи о близкой его казни. Сколько ни старалась Клелия образумить себя, она не могла решиться на такое страшное испытание: разлучиться с Фабрицио именно теперь, когда она ежеминутно дрожала за его жизнь. В ее глазах это было величайшим несчастьем, во всяком случае самым близким по времени. И вовсе не потому хотела она избежать разлуки с Фабрицио, что сердце ее видело впереди счастье, – нет, она знала, что герцогиня любит его, и душу ее терзала убийственная ревность. Она беспрестанно думала о преимуществах этой женщины, которой все восторгались. Крайняя сдержанность Клелии в обращении с Фабрицио, язык знаков, которым она заставляла его ограничиться, боясь выдать себя каким-либо неосторожным словом, лишали ее возможности выяснить характер его отношений с герцогиней. И с каждым днем она все больше мучилась жестокой мыслью о сопернице в сердце Фабрицио, с каждым днем ей все страшнее было пойти навстречу опасности и дать ему повод открыть всю правду о том, что происходит в его сердце. Но какой радостью было бы для Клелии услышать признание в истинных его чувствах! Как счастлива была бы она, если бы рассеялись ужасные подозрения, отравлявшие ее жизнь!
   Фабрицио был ветреник; в Неаполе он слыл повесой, с легкостью менявшим любовниц. Несмотря на скромность, подобающую девице, Клелия, с тех пор как ее сделали канониссой и представили ко двору, ни о чем не расспрашивая, только прислушиваясь в обществе к разговорам, узнала репутацию каждого молодого человека, искавшего ее руки. И что же! Фабрицио в сердечных делах был несравненно легкомысленней всех этих молодых людей. Теперь он попал в тюрьму, скучал и для развлечения принялся ухаживать за единственной женщиной, с которой мог беседовать.
   «Что может быть проще, но и что может быть пошлее?» – с горестью думала Клелия. Если бы даже в откровенном объяснении она узнала, что Фабрицио разлюбил герцогиню, разве могла бы она поверить его словам? А если бы и поверила искренности речей, разве могла она поверить в постоянство чувства? И в довершение всего сердце ее наполняла отчаянием мысль, что Фабрицио ужа далеко подвинулся в церковной карьере и вскоре свяжет себя вечным обетом. Разве его не ждут высокие почести на пути, который он избрал для себя?
   «Если б у меня осталась хоть искра здравого смысла, – думала бедняжка Клелия, – мне самой следовало бы бежать от него, самой умолять отца, чтоб он заточил меня в какой-нибудь далекий монастырь. Но к великому моему несчастью, для меня страшнее всего оказаться в монастыре, вдали от крепости, и этот страх руководит всем моим поведением. Из-за этого страха я вынуждена притворяться, прибегать к бесчестной, гадкой лжи, делать вид, что я принимаю открытые ухаживания маркиза Крешенци».
   Клелия отличалась большой рассудительностью, ни разу за всю свою жизнь не могла она упрекнуть себя в каком-либо опрометчивом поступке, а теперь ее поведение было верхом безрассудства. Легко себе представить, как она страдала от этого!.. Страдала тем более жестоко, что нисколько не обольщалась надеждами. Она питала привязанность к человеку, которого безумно любила первая при дворе красавица, женщина, во многом превосходившая ее. И человек этот, будь он даже свободен, все равно не способен на серьезную привязанность, тогда как она прекрасно сознавала, что никого больше не полюбит в своей жизни.
   Итак, ужаснейшие упреки совести терзали Клелию, но она каждый день бывала в вольере, словно ее влекла туда неодолимая сила, а лишь только она туда входила, ей становилось легче. Укоры совести смолкали на несколько мгновений, и она с замиранием сердца ждала той минуты, когда откроется некое подобие форточки, которую Фабрицио вырезал в огромном ставне, заслонявшем его окно. Нередко случалось, что сторож Грилло задерживался в камере, и узник не мог беседовать знаками со своей подругой.
   Однажды вечером, около одиннадцати часов, Фабрицио услышал в крепости какой-то необычный шум; когда он в темноте высовывал голову в свою «форточку», ему был слышен всякий шум, оглашавший «триста ступеней», как называли длинную лестницу, которая вела из внутреннего двора к каменной площадке круглой башни, где находились комендантский дворец и темница Фарнезе – место заключения Фабрицио.
   Приблизительно на середине лестницы, на высоте ста восьмидесяти ступеней, она поворачивала с южной стороны широкого двора на северную; тут был перекинут легкий железный мостик, и на середине его всегда стоял караульный, которого сменяли каждые шесть часов. Иного доступа к комендантскому дворцу и башне Фарнезе не существовало, а чтобы пропустить проходивших по мосту, караульный должен был съежиться и вплотную прижаться к перилам. Стоило дважды повернуть рычажок, ключ от которого комендант всегда носил при себе, как мостик, сразу опустившись, повис бы в воздухе на высоте более чем в сто футов; благодаря этой простой предосторожности комендант был недосягаем в своем дворце, и никто не мог также пробраться в башню Фарнезе: другой лестницы во всей крепости не было, а веревки от всех крепостных колодцев каждую ночь адъютант коменданта приносил к нему в кабинет, куда можно было пройти только через его спальню. Фабрицио в первый же день заключения прекрасно заметил, как неприступна башня, да и Грилло, любивший, по обычаю тюремщиков, похвастаться своей тюрьмой, не раз рассказывал ему об этом. Итак, у Фабрицио не было надежды спастись бегством. Однако ему вспомнилось изречение аббата Бланеса: «Любовник больше думает о том, как бы пробраться к возлюбленной, чем муж о том, как уберечь жену; узник больше думает о побеге, чем тюремщик о затворах; следовательно, вопреки всем препятствиям, любовник и узник должны преуспеть».
   В тот вечер Фабрицио ясно различал шаги множества людей по железному мостику – «мостику раба», как его называли, потому что некогда далматинский раб бежал из крепости, сбросив с этого мостика часового.
   – Пришли за кем-то! Может быть, поведут меня сейчас на виселицу. А может быть, в крепости бунт… Надо воспользоваться этим.
   Фабрицио вооружился, принялся вынимать из тайников золото и вдруг остановился. «Нелепое существо – человек! – воскликнул он. – Что сказал бы невидимый зритель, увидев мои приготовления? Неужели я хочу бежать? Что я буду делать, если даже вернусь в Парму? На другой же день всеми правдами и неправдами снова постараюсь попасть сюда, чтобы быть возле Клелии. Если это бунт, воспользуемся случаем, чтобы проникнуть в комендантский дворец; может быть, удастся мне поговорить с Клелией, и в этом переполохе я даже осмелюсь поцеловать ей руку. Генерал Конти по природной своей недоверчивости, а также из тщеславия поставил у дворца пять часовых: по одному у каждого угла, а пятого – у парадных дверей; но, к счастью, ночь очень темная». Фабрицио, крадучись пошел посмотреть, что делают тюремщик Грилло и собака Фоке; тюремщик крепко спал в гамаке из воловьей шкуры, подвешенном на четырех веревках и оплетенном толстой сеткой. Фоке открыл глаза, встал и, тихо подойдя к Фабрицио, стал ласкаться к нему.
   Узник неслышно поднялся по шести ступенькам в свою дощатую клетку. Шум, раздававшийся у подножья башни Фарнезе, как раз против входной двери, все усиливался. Фабрицио опасался, что Грилло проснется. Собрав все свое оружие, он насторожился и приготовился действовать, полагая, что в эту ночь его ждут великие приключения, как вдруг услышал прелюдию прекраснейшей симфонии: кто-то устроил серенаду в честь генерала или его дочери. Безудержный смех напал на Фабрицио: «А я-то собрался разить кинжалом направо и налево! Серенада – дело куда более обычное, чем бунт или похищение, для которого должны проникнуть в тюрьму человек сто!»
   Музыканты играли превосходно, и Фабрицио наслаждался от души: столько недель не знал он никаких развлечений; он проливал сладостные слезы и в порыве восторга мысленно обращал к милой Клелии самые неотразимые речи.
   На следующий день, когда Клелия появилась в вольере, она была преисполнена такой мрачной меланхолии, так бледна, и во взгляде ее Фабрицио прочел такой гнев, что не решился спросить ее о серенаде, – он боялся показаться неучтивым.
   У Клелии были серьезные основания печалиться. Серенаду устроил для нее маркиз Крешенци: такое открытое ухаживание было своего рода официальным извещением о предстоящей свадьбе. Весь тот день, до девяти часов вечера, Клелия стойко противилась и сдалась только перед угрозой отца немедленно отправить ее в монастырь.
   «Как! Больше не видеть его!» – говорила она себе, заливаясь слезами. Напрасно голос рассудка добавлял при этом: «Больше не видеть человека, от которого мне нечего ждать, кроме горя, больше не видеть возлюбленного герцогини, этого ветреника, который в Неаполе завел себе десять любовниц и всем им изменял; не видеть этого юного честолюбца, который примет духовный сан, если только избегнет приговора, тяготеющего над ним! И когда он выйдет из крепости, для меня будет тяжким грехом смотреть на него; впрочем его врожденное непостоянство избавит меня от этого искушения. Ведь что я для него? Развлечение, возможность рассеять на несколько часов в день тюремную скуку».
   Но среди всех этих оскорбительных для Фабрицио мыслей Клелии вдруг вспомнилась его улыбка, его взгляд в ту минуту, когда жандармы повели его из тюремной канцелярии в башню Фарнезе. Слезы выступили у нее на глазах.

   «Дорогой друг, чего бы я не сделала для тебя! Знаю, ты погубишь меня. Так суждено мне. Я сама загубила себя, и так жестоко, согласившись принять нынче вечером эту мерзкую серенаду!.. Зато завтра утром я увижу твои глаза».

   Но именно в то утро, после великой жертвы, принесенной ею накануне ради юного узника, которому она отдала свое сердце, и, видя все его недостатки, ради него жертвовала своим будущим, именно в то утро Фабрицио пришел в отчаяние от ее холодности. Они объяснялись только знаками, но все же, стоило Фабрицио даже при таком несовершенном языке сделать хоть малейшую попытку проникнуть насильственно в душу Клелии, она не могла бы сдержать слез и призналась бы во всем, что чувствовала к нему. Но у Фабрицио не хватило на это смелости, он смертельно боялся оскорбить Клелию, – ведь она могла подвергнуть его суровой каре. Короче говоря, у Фабрицио не было никакого опыта в истинной любви, никогда он даже в самой слабой степени не знал ее волнений. После серенады ему понадобилась целая неделя, чтобы восстановить прежние дружеские беседы с Клелией. Бедняжка вооружилась суровостью из страха выдать себя. А Фабрицио казалось, что с каждым днем она все больше отдаляется от него.
   Уже почти три месяца Фабрицио провел в тюрьме, не имея никакой связи с внешним миром, но совсем не чувствовал себя несчастным. Однажды утром Грилло долго не уходил из камеры; Фабрицио был в отчаянии, не зная, как от него отделаться; пробило уже половина первого, когда, наконец, он получил возможность открыть два маленьких оконца вышиною в фут, вырезанные им в злополучном ставне.
   Клелия стояла в вольере, устремив глаза на окно Фабрицио; лицо ее осунулось и выражало безнадежную скорбь. Увидев Фабрицио, она тотчас же показала знаками, что все погибло, бросилась к фортепиано и, как будто напевая речитатив из модной тогда оперы, заговорила с ним, прерывая пение то от отчаяния, то от страха, что слова ее поймут часовые, шагавшие под окном.

   «Великий боже, вы еще живы?! О, как благодарю я небо! Тюремщик Барбоне, наказанный вами за наглость в тот день, когда вы сюда вступили, исчез, и его долго не было в крепости. Позавчера он вернулся, и со вчерашнего дня меня преследует страх, что он замыслил вас отравить. Он все вертится в той дворцовой кухне, где для вас готовят пищу. Ничего в точности я не знаю. Но моя горничная уверена, что этот жестокий человек забрался в кухню с единственной целью отнять у вас жизнь. Я была в смертельной тревоге, не видя вас, я уже думала, что вы погибли. Воздержитесь от пищи до нового указания. Я сделаю все возможное, чтобы передать вам немного шоколаду. Во всяком случае нынче вечером, в девять часов, если у вас, по милости неба, есть бечевка или если вы можете сделать тесьму из простынь, спустите ее из окна на апельсиновое деревце. Я привяжу к ней веревку, потяните ее к себе, и я передам вам хлеб и шоколад».

   Фабрицио хранил, как сокровище, кусок угля, найденный им в тюремной печке; тут он поспешил воспользоваться волнением Клелии и принялся писать на ладони одну за другой буквы, из которых сложились следующие слова:

   «Люблю вас и жизнью дорожу лишь потому, что вижу вас. Главное, пришлите бумаги и карандаш».

   Как и надеялся Фабрицио, крайний ужас, отражавшийся в чертах Клелии, помешал ей прервать беседу после дерзких слов: «Люблю вас» – и она только выразила большое неудовольствие. У Фабрицио хватило догадливости прибавить: «Сегодня очень ветрено, я плохо слышал те благосклонные предупреждения, что вы пропели; фортепиано заглушало слова. Что, например, значит отрава, о которой вы упомянули?»
   При этих словах ужас с прежней силой овладел сердцем Клелии; она стала торопливо писать крупные буквы на вырванных из книги страницах; Фабрицио возликовал, увидев, как через три месяца тщетных стараний, установился, наконец, столь желанный ему способ беседы. Однако он продолжал так хорошо удавшуюся хитрость. Стремясь теперь добиться переписки, он поминутно притворялся, что не понимает слов, складывавшихся из букв, которые Клелия чертила на бумаге и показывала ему.
   Наконец, Клелия убежала, услышав голос отца, – больше всего она боялась, как бы генерал не пришел за ней. По природной своей подозрительности он отнюдь не был бы доволен близким расстоянием между окном вольеры и ставнем, закрывавшим окно узника. За несколько минут до появления Фабрицио, когда смертельная тревога томила Клелию, ей самой пришло на ум, что можно бросить камешек, обернутый бумагой, в верхнюю часть окна, над ставнем, – и если бы, по воле случая, в камере не оказалось тюремщика, сторожившего Фабрицио, такой способ сообщения был бы самым надежным.
   Узник поспешно принялся изготовлять тесьму из простынь; вечером, в десятом часу, он явственно расслышал легкое постукивание: стучали по кадке с апельсиновым деревцем, стоявшим под его окном; он спустил тесьму, потом поднял ее и вытянул снизу тонкую, очень длинную веревку, к которой был привязан пакетик с шоколадом, а кроме того, к несказанной его радости, – бумага, свернутая в трубку, и карандаш; он снова опустил веревку, но больше ничего не получил, – вероятно, к апельсиновым деревцам приблизился часовой. Но и так Фабрицио опьянел от радости; он тотчас же принялся писать Клелии пространное письмо, и лишь только оно было закончено, привязал его к веревке и спустил из окна. Больше трех часов он ждал, не придут ли взять письмо, несколько раз снова поднимал его, делал в нем изменения. «Если Клелия не прочтет моего письма нынче вечером, – думал он, – пока ее еще волнуют слухи об отраве, завтра, она, возможно, даже мысли не допустит о том, чтобы переписываться со мной».