А Клелия против воли должна была поехать с отцом в гости; Фабрицио почти догадался об этом, когда в половине первого ночи во двор въехала карета, – он уже узнавал генеральских лошадей по стуку копыт. Затем он услышал, как генерал прошел по площадке, как часовые, звякнув ружьями, взяли «на караул»; и какова же была его радость, когда через несколько минут после этого он почувствовал, что закачалась веревка, которую он обмотал вокруг запястья. К веревке привязали какой-то груз и двумя толчками дали сигнал поднять его; сделать это было нелегко, – мешал широкий выступ карниза у самого подоконника.
   Груз, который Фабрицио, наконец, поднял, оказался графином с водой, обернутым шалью. Бедный юноша, так долго живший в одиночестве, покрыл восторженными поцелуями эту шаль. Невозможно описать его волнение, когда он обнаружил приколотую к ней записку – предмет столь долгих и тщетных надежд.

   «Пейте только эту воду, питайтесь только присланным шоколадом; завтра сделаю все возможное, чтобы передать вам хлеб; корочку со всех сторон помечу чернильными крестиками. Страшно говорить об этом, но знайте, что Барбоне, вероятно, поручено отравить вас. Как вы не понимаете, что то, о чем вы говорите в письме, написанном карандашом, должно быть мне тягостно? Право, после этого я не стала бы писать, если б вам не грозила ужасная опасность. Сегодня видела герцогиню; она и граф здоровы, но она очень похудела. Не касайтесь больше в письмах „того предмета“, – неужели вы хотите, чтобы я рассердилась?»

   Предпоследняя фраза этой записки стоила Клелии немалых добродетельных усилий. В придворном обществе все считали, что синьора Сансеверина подарила своей благосклонностью красивого графа Бальди, бывшего возлюбленного маркизы Раверси. Во всяком случае он явно и самым скандальным образом порвал с маркизой, хотя она шесть лет была для него настоящей матерью и создала ему положение в свете.
   Клелии пришлось заново переписать свою короткую записку, – в первой ее редакции проскальзывал намек на новую любовь, которую светское злословие приписывало герцогине.
   «Какая это низость с моей стороны! – воскликнула она про себя. – Дурно говорить Фабрицио о любимой им женщине!..»
   Наутро, задолго до рассвета, Грилло вошел в камеру Фабрицио, молча положил на стол довольно тяжелый узел и вышел. В узле оказался большой каравай хлеба, со всех сторон испещренный крестиками, сделанными пером. Фабрицио без конца целовал каждый крестик: он был влюблен. Помимо хлеба, там еще оказалось шесть тысяч цехинов, плотно упакованных в оберточную бумагу, и, наконец, прекрасный, совершенно новый молитвенник; на полях уже знакомым Фабрицио почерком было написано:

   «Яд! Остерегаться воды, вина – всего; есть можно только шоколад; обеда не касаться, стараться скормить его собаке; не выказывать подозрений, иначе враг прибегнет к другим способам. Ради бога, никакой опрометчивости, никакого легкомыслия!»

   Фабрицио поспешил стереть эти драгоценные строки, – они могли скомпрометировать Клелию; затем вырвал из молитвенника много листков и написал на них алфавит в нескольких экземплярах, старательно выводя каждую букву; чернила он сделал из вина и толченого угля. К полудню, когда Клелия появилась в вольере, в двух шагах от окна, все буквы уже высохли.
   «Теперь самое важное, – думал Фабрицио, – чтобы она разрешила мне воспользоваться алфавитом».
   По счастью, Клелии нужно было очень многое сказать узнику о попытке отравить его; собака одной из служанок подохла, съев кушанье, предназначенное для него. Итак, Клелия не только не воспротивилась употреблению алфавита, но и сама приготовила великолепный алфавит, написанный настоящими чернилами. Беседа, установившаяся таким способом и на первых порах довольно затруднительная, тем не менее длилась полтора часа, – все то время, которое Клелия могла провести в вольере. Два-три раза Фабрицио позволил себе коснуться запретной темы; тогда Клелия, ничего не отвечая, на минутку отходила к птицам, как будто вспомнив, что нужно позаботиться о них.
   Фабрицио добился обещания, что вечером вместе с водой она пришлет ему один из своих алфавитов, написанных чернилами, так как их легче разобрать издали. Он, конечно, не преминул написать длиннейшее письмо, но постарался не выражать нежные чувства, по крайней мере в такой форме, которая могла рассердить ее. Маневр оказался удачным: письмо его было принято.
   На другой день в беседе, происходившей при помощи алфавитов, Клелия ни в чем не упрекала его; она сообщила, что опасность отравы уменьшилась: на Барбоне напали и избили его до полусмерти кавалеры кухонных служанок в комендантском дворце, – вероятно, он теперь не осмелится появиться в кухне. Клелия призналась Фабрицио, что решилась украсть для него у отца противоядие, и посылает ему это лекарство; но главное сейчас – отвергать всякую пищу, если у нее будет какой-нибудь странный привкус.
   Клелия настойчиво расспрашивала дона Чезаре, откуда взялись шесть тысяч цехинов, полученных Фабрицио, но ничего не узнала; во всяком случае это был хороший признак: строгости уменьшились.
   Опасность отравления чрезвычайно подвинула вперед сердечные дела нашего узника; правда, он не мог добиться от Клелии ни единого слова, похожего на признание в любви, но был счастлив дружеской близостью с нею. По утрам, а порой и под вечер они вели долгие разговоры с помощью алфавитов; каждый вечер, в девять часов, Клелия получала от него длинные письма и иногда отвечала ему коротенькой запиской; она посылала ему газету и даже книги, а Грилло так задобрили, что он теперь ежедневно приносил в камеру хлеб и вино, которые передавала ему горничная Клелии. Из всех этих забот о Фабрицио тюремщик сделал вывод, что комендант не согласен с людьми, поручившими Барбоне отравить молодого монсиньора; Грилло был этим очень доволен, так же как и все его товарищи, ибо в тюрьме сложилась поговорка: «Посмотри в глаза монсиньору дель Донго, и он тотчас даст тебе денег».
   Фабрицио осунулся, побледнел, полное отсутствие движения подтачивало его здоровье, но еще никогда он не чувствовал себя таким счастливым. Тон его бесед с Клелией был задушевный, иногда очень веселый. И это были единственные минуты в жизни Клелии, когда ее не мучили мрачные предчувствия и укоры совести. Однажды она имела неосторожность сказать ему:
   – Я восхищаюсь вашей деликатностью. Помня, что я дочь коменданта крепости, вы никогда не говорите мне о своем желании вырваться на свободу.
   – Упаси меня бог от такого нелепого желания, – ответил ей Фабрицио. – Если я даже вернусь в Парму, как мне видеть вас? А жизнь отныне для меня невыносима, если мне нельзя будет говорить вам все, что я думаю… Нет, – конечно, не все, что я думаю: ведь вы завели строгие порядки. Но все же, невзирая на вашу жестокость, жить и не видеть вас ежедневно, было бы для меня горькой мукой. А заточение в этой тюрьме… Да я еще никогда в жизни не был так счастлив! Не правда ли, странно, что счастье ждало меня в тюрьме?
   – Об этом можно было бы сказать очень многое, – ответила Клелия, и лицо ее вдруг стало крайне серьезным, почти мрачным.
   – Как? – встревоженно спросил Фабрицио. – Неужели мне грозит опасность потерять даже тот крошечный уголок, который удалось мне занять в вашем сердце… Лишиться единственной моей отрады в этом мире!
   – Да, – ответила она. – У меня есть все основания думать, что у вас нет честности по отношению ко мне, хотя вас и считают в свете вполне порядочным человеком. Но сегодня я не хочу говорить об этом.
   Такой неожиданный выпад внес смятение в их беседу, и часто у обоих навертывались на глаза слезы.
   Главный фискал Расси по-прежнему жаждал расстаться со своим бесславным именем и называться бароном Рива. Граф Моска, со своей стороны, чрезвычайно искусно поддерживал в этом продажном судье страстное стремление к баронскому титулу, так же как он разжигал безумную надежду принца стать конституционным королем Ломбардии. Это было единственное средство, которое он мог придумать, чтобы отсрочить смерть Фабрицио.
   Принц говорил Расси:
   – Две недели отчаяния, затем две недели надежды… Терпеливо следуя такой тактике, мы сломим гордыню этой женщины. Чередуя ласку и суровость, удается укротить самых непокорных коней. Действуйте смело и неуклонно.
   И вот каждые две недели в Парме возникали слухи о близкой казни Фабрицио. Слухи эти доводили герцогиню до отчаяния. Твердо решив не губить вместе с собою графа, она виделась с ним только два раза в месяц. Но за свою жестокость к этому несчастному человеку она была наказана вспышками отчаяния и неотступной тоской. Напрасно граф, преодолевая мучительную ревность к красавцу Бальди, настойчиво ухаживавшему за герцогиней, писал ей, когда не видел ее, и в письмах передавал все сведения, полученные им от услужливого фискала Расси, будущего барона Рива, – герцогиня могла бы переносить то и дело возникавшие страшные слухи о Фабрицио, только если б подле нее постоянно был человек такого большого ума и сердца, как граф Моска. Ничтожество красавца Бальди не могло отвлечь ее от черных мыслей, а граф теперь лишился права ободрять ее, внушать ей надежду.
   Пустив в ход всяческие, довольно искусно изобретенные предлоги, премьер-министр уговорил принца доверить одному дружественному лицу и перевезти в его замок, близ Сароно, в самом центре Ломбардии, архив, содержавший свидетельства весьма сложных интриг, путем которых Ранунцио-Эрнесто IV пытался осуществить сверхбезумную надежду стать конституционным королем этой прекрасной страны.
   В архиве было больше двадцати весьма секретных документов, собственноручно написанных или подписанных принцем, и если б жизни Фабрицио грозила серьезная опасность, граф намеревался заявить его высочеству, что передаст эти компрометирующие бумаги некой великой державе, которая одним своим словом могла его уничтожить.
   Граф Моска вполне полагался на будущего барона Рива и боялся только яда; покушение Барбоне так встревожило его, что он решился на поступок с виду безрассудный. Однажды утром он подъехал к воротам крепости и приказал вызвать генерала Фабио Конти; тот спустился на бастион, устроенный над воротами; дружески прогуливаясь с ним по бастиону, граф после краткого холодно-вежливого вступления сказал:
   – Если Фабрицио погибнет при подозрительных обстоятельствах, смерть его припишут мне; я прослыву ревнивцем, стану посмешищем, а это для меня невыносимо, и я этого не прощу. Итак, если он умрет от какой-нибудь болезни, я, чтобы смыть с себя подозрения, «собственной своей рукой» убью вас. Можете в этом не сомневаться.
   Генерал Конти ответил великолепно, сослался на свою отвагу, но взгляд графа врезался ему в память.
   Через несколько дней, как будто по сговору с графом, Расси тоже позволил себе неосторожность, весьма удивительную для такого человека, как он. Общественное презрение к его имени, вошедшему в поговорку у простонародья, доводило его до припадков, с тех пор как он возымел весьма обоснованную надежду переменить фамилию. Он направил генералу Конти официальную копию приговора, по которому Фабрицио был присужден к заключению в крепости на двенадцать лет. По закону это полагалось сделать на другой же день после доставки Фабрицио в тюрьму, но в Парме, стране секретных мер, такой поступок представителей юстиции без особого распоряжения монарха считался бы неслыханной дерзостью. И в самом деле, разве возможно было питать надежду «сломить гордый нрав» герцогини, как говорил принц, усиливая каждые две недели ее ужас, если б официальная копия приговора вышла из стен судебной канцелярии. Накануне того дня, когда генерал Фабио Конти получил казенный пакет от фискала Расси, ему доложили, что писца Барбоне, возвращавшегося в крепость в довольно поздний час по дороге избили; из этого комендант сделал вывод, что в высоких сферах уже нет намерения избавиться от Фабрицио, и на ближайшей аудиенции осмотрительно не сказал ничего принцу о полученной в крепости копии приговора. Это спасло Расси от неминуемых последствий его безумного поступка. К счастью для спокойствия бедняжки герцогини, граф открыл, что неловкое покушение Барбоне являлось лишь попыткой личной его мести, и приказал образумить этого писца вышеупомянутым способом.
   Однажды в четверг, на сто тридцать шестой день заключения в тесной клетке, Фабрицио был приятно удивлен, когда тюремный эконом, добрый дон Чезаре, повел его прогуляться по площадке башни Фарнезе; но едва Фабрицио пробыл десять минут на свежем воздухе, как ему стало дурно. Воспользовавшись этим обстоятельством, дон Чезаре выхлопотал для него разрешение на ежедневную получасовую прогулку. Это было неблагоразумно: частые прогулки вскоре вернули силы нашему герою, и он злоупотребил ими.
   Серенады в крепости продолжались; педантичный комендант терпел их только потому, что они связывали с маркизом Крешенци Клелию, характер которой внушал ему опасения: он смутно чувствовал, что у него с дочерью нет ничего общего, и постоянно боялся какой-нибудь безрассудной выходки с ее стороны. Убежит, например, в монастырь, и он останется тогда безоружным. Но вместе с тем ему было страшно, как бы музыкальные мелодии, несомненно проникавшие в самые глубокие подземные казематы, предназначенные для особо зловредных либералов, не служили условленными сигналами. Да и сами музыканты вызывали в нем подозрение, и поэтому, как только серенада заканчивалась, исполнителей ее запирали на ключ в нижних комнатах комендантского дворца, служивших днем канцелярией крепостного гарнизона, а выпускали их только поздним утром. Сам комендант, стоя на «мостике раба», зорко следил, как их обыскивают и, прежде чем возвратить им свободу, по нескольку раз повторял, что немедленно повесит всякого, кто осмелится взять на себя хотя бы пустячное поручение к кому-либо из заключенных. А все знали, что из страха попасть в опалу он способен был выполнить эту угрозу. Маркизу Крешенци приходилось втридорога платить музыкантам, весьма недовольным ночлегами в тюрьме.
   С великим трудом герцогине удалось уговорить одного из этих запуганных людей, чтобы он передал коменданту письмо. В этом письме, адресованном Фабрицио, герцогиня сетовала на судьбу, ибо уже шестой месяц он находится в заточении, а его друзья не могут установить с ним никакой связи.
   Войдя в крепость, подкупленный музыкант бросился на колени перед генералом Фабио Конти и признался, что какой-то незнакомый ему священник так упрашивал его передать письмо, адресованное синьору дель Донго, что он не решился отказать, но, верный своему долгу, хочет поскорее отдать это письмо в руки его превосходительства.
   Его превосходительство был весьма польщен; зная, какими большими возможностями располагает герцогиня, он боялся, что его проведут. Он с торжеством предъявил письмо принцу, и тот пришел в восторг:
   – Вот видите! Твердостью правления я отомстил за себя. Надменная женщина страдает уже шестой месяц. А на днях мы прикажем соорудить эшафот, и необузданному ее воображению, конечно, представится, что он назначен для юного дель Донго.



20


   Однажды, около часа ночи, Фабрицио, лежа на подоконнике и высунув голову в отверстие, выпиленное им в ставне, смотрел на звезды и на бесконечные дали, открывавшиеся с башни Фарнезе. Окидывая взглядом равнину, которая тянулась к низовью По и к Ферраре, он случайно увидел маленький, но довольно яркий огонек, казалось светившийся на какой-то башне. «Огонька этого, наверно, снизу не видно, – подумал Фабрицио, – выпуклые башенные стены скрывают его; должно быть, им подают сигнал в какое-нибудь далекое место». Вдруг он заметил, что огонек то появляется, то исчезает через короткие промежутки. «Какая-нибудь девушка ведет беседу со своим возлюбленным из соседней деревни». Он сосчитал, что огонек мелькнул девять раз. «Это буква i», – решил он. В самом деле, i – девятая буква итальянского алфавита. Затем, после довольно долгого промежутка, огонек мигнул четырнадцать раз. «Это буква n». Опять промежуток, и огонек блеснул один раз. «Это – a, все же слово, вероятное – ina».
   Каковы же были изумление и радость Фабрицио, когда из последовательных мельканий огонька составились следующие слова: «INA PENSA А TE».
   Ясно: «Джина думает о тебе».
   Он тотчас же ответил, поднося лампу к отверстию в ставне: «ФАБРИЦИО ЛЮБИТ ТЕБЯ».
   Разговор продолжался до рассвета. Это было в его семьдесят третью ночь заточения Фабрицио, и только тут он узнал, что уже четыре месяца каждую ночь ему подают сигналы. Но их могли увидеть и понять со стороны. В первую же ночь переговоров стали совместно вводить сокращения: три раза мелькнет огонек – это будет означать: «герцогиня», четыре раза – «принц», два раза – «граф Моска»; две быстрых и две медленных вспышки должны означать – «побег». Решено было употреблять в дальнейшем старинный шифр «alla monaca», в котором, для обмана непосвященных, произвольно изменяется обычный порядок букв в алфавите: например буква а стоит десятой по порядку, б – третьей; таким образом, десять вспышек света означали букву а, три вспышки – букву б и т. д.; слова отделялись друг от друга более долгими промежутками темноты. Условлено было также возобновить разговор на следующую ночь, в первом часу; на этот раз герцогиня сама явилась на башню, находившуюся в четверти лье от города. Глаза ее наполнились слезами, когда она увидела сигналы Фабрицио: сколько раз она считала его уже мертвым! Она ответила ему с помощью лампы: «Люблю тебя. Мужайся. Есть надежда. Береги здоровье. Упражняй мышцы в камере, тебе понадобится вся сила рук».
   «Я не видела его с того вечера, когда Фауста пела у меня; он появился у дверей гостиной в лакейской ливрее, – думала герцогиня. – Кто бы мог сказать тогда, что нас ждет такая судьба!»
   Герцогиня сигналами сообщила Фабрицио, что вскоре он получит свободу «по милости принца» (эти сигналы могли быть поняты), а затем опять принялась говорить ему нежные слова и все не решалась расстаться с ним. Лишь когда забрезжил день, Лодовико, который стал доверенным лицом герцогини за прежние его услуги Фабрицио, уговорил ее, наконец, прекратить сигналы, так как их мог заметить вражеский взгляд. Несколько раз повторявшееся известие о близком освобождении, повергло Фабрицио в глубокую печаль. На другой день Клелия заметила эту грусть и неосторожно спросила о ее причинах.
   – Мне, очевидно, придется глубоко огорчить герцогиню.
   – Чего же она требует от вас, в чем вы ей отказываете? – спросила Клелия, сразу загоревшись острым любопытством.
   – Она хочет, чтобы я бежал отсюда, – ответил он, – а я на это никогда не соглашусь.
   Клелия не в силах была ничего ответить, только поглядела на него и залилась слезами. Если б Фабрицио был близ нее и заговорил с нею, пожалуй, он услышал бы признание в чувствах, в которых настолько сомневался, что зачастую доходил до глубокого отчаяния. Он прекрасно знал теперь, что без Клелии жизнь будет для него лишь чередой горьких мучений и нестерпимой тоски. Теперь ему казалось просто немыслимым жить ради тех удовольствий, какие привлекали его, когда он не ведал любви, и хотя в Италии самоубийство еще не было в моде, Фабрицио не раз думал о нем, как о единственном выходе, если судьба разлучит его с Клелией.
   На следующий день он получил от нее длинное письмо:

   «Друг мой, пора вам узнать правду. С тех пор как вы здесь, в Парме очень часто считали, что настал ваш последний день. Вас приговорили только к заключению в крепости на двенадцать лет, но, к несчастью, вас, несомненно, преследует упорная ненависть всемогущего лица, и я двадцать раз трепетала от страха, что яд оборвет вашу жизнь. Воспользуйтесь же всеми возможными средствами, чтобы выйти отсюда. Слова эти неуместны в моих устах, я пренебрегаю своими священными обязанностями, – судите же по этому, как грозна опасность. Если это необходимо, если нет иного средства спастись, – бегите. Каждое лишнее мгновение, которое вы проведете в крепости, может стоить вам жизни. Вспомните, что при дворе есть партия, которая никогда не останавливалась перед преступлением, лишь бы осуществить свои замыслы. И разве вы не знаете, что только удивительная ловкость графа Моска до сих пор расстраивала происки этих людей? Но теперь они догадались, что самое верное средство изгнать графа из Пармы – это довести герцогиню до отчаяния, а самым верным средством довести ее до отчаяния явится смерть известного вам молодого узника. Одни уже эти слова неопровержимо докажут вам всю опасность вашего положения. Вы говорите, что питаете ко мне дружбу, но прежде всего подумайте, какие непреодолимые препятствия разделяют нас, – они не дадут укрепиться дружеской приязни меж нами. Мы встретились в пору юности, мы протянули друг другу руку в несчастии; по воле судьбы я оказалась в этом мрачном месте, чтобы смягчить ваши бедствия, но меня вечно будет мучить совесть, если ради мечтаний, ничем не оправданных, никогда не осуществимых, вы не воспользуетесь любыми возможными средствами спасти свою жизнь от неотвратимой опасности. Я потеряла покой душевный, с тех пор как столь опрометчиво обменялась с вами знаками дружбы. Если наша детская игра, наши алфавиты внушили вам несбыточные надежды, которые могут стать для вас роковыми, напрасно я для своего оправдания буду вспоминать о покушении Барбоне. Ведь я сама навлекла на вас гибель более страшную, неминуемую, воображая, что спасла вас от надвинувшейся опасности; и мне вовек не вымолить прощения, если моя неосторожность породила в вас чувства, из-за которых вы склонны противиться советам герцогини. Видите, что вы заставляете меня повторить вам: бегите, я вам приказываю…»

   Письмо было предлинное; некоторые фразы, как например «Я вам приказываю», доставили влюбленному Фабрицио блаженные мгновения. Ему казалось, что в них выражены довольно нежные чувства, хотя и в самой осторожной форме. Но в другие минуты он расплачивался за полное свое неведение в такого рода поединках и видел в письме Клелии только дружеское расположение или даже самую обычную жалость.
   Впрочем, все, что она сообщила ему, нисколько не поколебало его решения; даже предполагая, что опасность, которую она рисовала, вполне вероятна, он считал, что это не слишком дорогая цена за счастье видеть ее каждый день. Что за жизнь придется ему вести, когда он снова будет скрываться в Болонье или во Флоренции? Ведь если он убежит из крепости, для него нет никакой надежды получить впоследствии дозволение возвратиться в Парму. Если же принц до такой степени переменится, что вернет ему свободу (а это было совершенно невероятно, поскольку Фабрицио стал для могущественной клики средством сбросить графа Моска), что за жизнь ждет его в Парме, когда его разлучит с Клелией вся ненависть, разделяющая оба лагеря? Один, быть может, два раза в месяц он случайно встретится с нею в какой-нибудь гостиной. Но о чем могут они тогда беседовать? Как вернуть ту задушевную близость, которой он наслаждается здесь ежедневно и по нескольку часов?.. Разве может сравниться салонный разговор с теми беседами, какие они ведут здесь при помощи алфавита?.. «Стоит ли жалеть, что эту чудесную жизнь, эту единственную возможность счастья, мне придется купить ценою каких-то ничтожных опасностей? А дать ей таким путем хотя бы слабое доказательство моей любви, – ведь это тоже счастье!»
   Фабрицио увидел в письме Клелии лишь удачный предлог попросить у нее свидания: это был заветный и постоянный предмет его мыслей. Он говорил с нею только один раз, одно краткое мгновение, когда его привезли в крепость, а с тех пор миновало более двухсот дней.
   Для встречи с Клелией представлялся удобный случай: добрейший дон Чезаре каждый четверг разрешал Фабрицио получасовую прогулку среди дня на площадке башни Фарнезе; но в остальные дни недели эта прогулка на виду у всех жителей Пармы и ее окрестностей могла бы серьезно скомпрометировать коменданта, и поэтому Фабрицио выпускали только с наступлением темноты. Подняться на площадку башни Фарнезе можно лишь по лестнице, ведущей на колоколенку черной мраморной часовни со зловещими украшениями из белого мрамора, о которых читатель, вероятно, помнит. Грилло приводил Фабрицио в эту часовню и отпирал ему дверь на узкую лестницу колокольни; по долгу службы он обязан был следовать за ним по пятам, но вечера уже были холодные, поэтому Грилло предоставлял узнику одному подниматься на башню, запирал дверь на ключ и шел греться в свою каморку. Почему бы Клелии не прийти когда-нибудь вечером в сопровождении своей горничной в черную мраморную часовню?