Все длинное послание, которым Фабрицио ответил на письмо Клелии, было устремлено к одной цели – добиться этого свидания. Кроме того, он с полнейшей искренностью и спокойствием, словно речь шла о постороннем человеке, перечислял все причины, побуждавшие его не покидать крепости.

   «Я готов по тысяче раз на день подвергаться смертельной опасности ради счастья говорить с вами при помощи алфавита, который теперь не задерживает нашей беседы ни на одну минуту, а вы хотите, чтобы я сам лишил себя этого счастья и жил изгнанником в Парме, или, может быть, в Болонье, или даже во Флоренции? Вы хотите, чтобы я пошел на это добровольно! Знайте, что я не способен совершить над собою такое насилие. И напрасно я дал бы вам слово, – мне не сдержать его».

   Но после этой мольбы о свидании Клелия скрывалась целых пять дней: пять дней она приходила в вольеру только в те минуты, когда Фабрицио, как ей было известно, не мог бы открыть отверстие в ставне. Фабрицио был в отчаянии. Из этой кары он сделал вывод, что вопреки ласковым взглядам Клелии, пробудившим в нем безумные надежды, никогда она не питала к нему иных чувств, кроме дружбы. «А в таком случае зачем мне жизнь? – думал он. – Пусть принц отнимет ее у меня, я даже буду ему благодарен. Итак, еще одно лишнее основание остаться в крепости». И он нехотя, через силу отвечал по ночам на сигналы, которые подавали ему с башни. Герцогиня решила, что он просто помешался, когда в записи сигналов, которую ей каждое утро доставлял Лодовико, прочла следующие странные слова: «Я не хочу бежать. Я хочу умереть здесь!»
   В течение пяти дней, столь тяжких для Фабрицио, Клелия страдала еще сильнее, чем он; ей пришла мысль, мучительная для великодушной натуры: «Мой долг бежать в монастырь, куда-нибудь подальше от крепости. Когда Фабрицио узнает, что меня нет здесь, – а я постараюсь сообщить ему об этом через Грилло и других сторожей, – он решится на попытку к бегству». Но уйти в монастырь означало навсегда расстаться с Фабрицио, расстаться теперь, когда он так убедительно доказал, что у него уже нет тех чувств, которые когда-то, возможно, связывали его с герцогиней. Может ли молодой человек дать более трогательное доказательство своей любви? После семи долгих месяцев заточения, подорвавшего его здоровье, он отказывается от свободы. Ветреный повеса, каким изображали Фабрицио пересуды придворных, пожертвовал бы двумя десятками любовниц, лишь бы на день раньше выйти из крепости, а чего не сделал бы такой человек, чтобы выйти из тюрьмы, где яд может каждый день пресечь его жизнь.
   У Клелии недостало мужества, и она совершила большую ошибку: отказавшись от своего намерения укрыться в монастыре, она вместе с тем лишилась вполне естественного предлога порвать с маркизом Крешенци. А совершив эту ошибку, как могла она противиться такому милому, такому бесхитростному, такому ласковому юноше, подвергавшему свою жизнь ужаснейшим опасностям ради весьма скромного счастья видеть ее у окна? И после пяти дней жестокой внутренней борьбы, минутами испытывая презрение к самой себе, Клелия решилась ответить на письмо, в котором Фабрицио молил о счастье побеседовать с нею в черной мраморной часовне. Правда, она отказала ему, и довольно суровыми словами, но с этой минуты совсем лишилась покоя: непрестанно воображение рисовало ей смерть Фабрицио от яда. Шесть, восемь раз на день приходила она в вольеру: она жаждала своими собственными глазами увидеть, что Фабрицио еще жив.
   «Если он остался в крепости, – думала она, – и подвергает себя всем ужасам, какие, возможно, готовит для него клика Раверси с целью изгнать графа Моска, то единственно лишь оттого, что у меня не хватает мужества бежать в монастырь! Никакой причины не было бы у него оставаться здесь, если б он удостоверился, что я навсегда удалилась отсюда».
   Робкая и вместе с тем надменная девушка дошла до того, что обратилась с просьбой к тюремщику Грилло, рискуя получить отказ и даже пренебрегая тем, как он может истолковать ее странное поведение. Она унизилась настолько, что приказала позвать его и дрожащим голосом, выдававшим ее тайну, сказала ему, что через несколько дней Фабрицио вернут свободу; надеясь на это, герцогиня Сансеверина весьма усердно хлопочет за него; зачастую требуется немедленно получить от заключенного ответ на предложения, которые ему делают, и вот она просит Грилло разрешить Фабрицио выпилить отверстие в ставне, закрывающем его окно, для того чтобы она могла знаками передавать ему сведения, какие по нескольку раз в день доставляет ей синьора Сансеверина.
   Грилло улыбнулся и почтительно заверил ее в своей готовности повиноваться. Клелия была бесконечно благодарна ему за то, что он не прибавил ни одного лишнего слова: очевидно, он прекрасно знал все, что происходило в крепости уже несколько месяцев.
   Лишь только тюремщик ушел, Клелия подала условленный сигнал, которым вызывала Фабрицио в особо важных случаях, и призналась в том, что она сделала.

   «Вы хотите погибнуть от яда, – добавила она, – но я надеюсь, что у меня хватит мужества покинуть отца и в один из ближайших дней бежать в какой-нибудь уединенный монастырь. Я обязана это сделать ради вас. Надеюсь, что после этого вы уже не станете противиться планам побега, какие могут вам предложить. Пока вы находитесь здесь, я переживаю ужасные минуты, я теряю рассудок. Ни разу в жизни я не причинила никому несчастья, а теперь мне все кажется, что я буду виновницей вашей смерти. Такая мысль привела бы меня в отчаяние, даже если бы относилась к человеку совершенно мне незнакомому; судите же сами, что я испытываю, когда представляю себе предсмертные муки человека, хотя и огорчающего меня своим безрассудством, но все же моего друга, которого я привыкла видеть ежедневно. Иной раз я чувствую потребность узнать от вас самого, что вы еще живы! Поймите мои ужасные страдания. Чтобы избавиться от них, я унизилась до того, что просила милости у подчиненного, который мог отказать мне, и, возможно, еще выдаст меня. Впрочем, пусть, – я даже обрадуюсь, если он донесет отцу; тогда я немедленно уеду в монастырь и уже не буду невольной соучастницей ваших жестоких безумств. Но поверьте, это не может долго тянуться. Молю вас, послушайтесь герцогини! Вы удовлетворены, жестокий друг? Я сама умоляю вас предать моего отца. Позовите Грилло и сделайте ему подарок».

   Фабрицио был так влюблен, малейшее желание, выраженное Клелией, вызывало в нем такой трепет, что даже это странное признание не внушило ему уверенности в ее любви. Он позвал Грилло и щедро наградил его за прежнюю снисходительность, а относительно будущего сказал, что станет платить по цехину за каждый день, в который Грилло позволит ему открывать отверстие в ставне. Грилло пришел в восторг от этой сделки.
   – Я все вам скажу начистоту, монсиньор. Не согласитесь ли вы ежедневно обедать холодными кушаньями? Я знаю очень простое средство уберечься от яда. Только прошу вас, держите все в тайне: тюремщик должен все видеть и ни о чем не догадываться и прочее и прочее. Вместо одной собаки я заведу их несколько, и вы будете давать им пробовать всякое блюдо, какое пожелаете скушать. А вино я буду вам приносить свое, и вы пейте только из тех бутылок, из которых я себе налью. Но вы, ваше превосходительство, навеки погубите меня, если хоть словом обмолвитесь об этих делах синьорине Клелии. Женщина всегда останется женщиной. Стоит синьорине завтра поссориться с вами, послезавтра она в отместку расскажет об этих уловках своему батюшке, а для него самое большое удовольствие придраться к чему-нибудь, да и повесить тюремного сторожа. В крепости он самый злой человек после Барбоне; поэтому вам и в самом деле, пожалуй, несдобровать: он понимает толк в отравах и никогда не простит мне, что я вздумал держать здесь трех-четырех собачек.
   Фабрицио пришлось услышать еще одну серенаду. Теперь Грилло отвечал на все его вопросы, но соблюдал при этом осторожность, – он отнюдь не желал выдавать синьорину, которая, по его мнению, хотя и собиралась выйти замуж за маркиза Крешенци, первого богача во всех пармских владениях, вместе с тем «завела любовь», насколько это позволяли тюремные стены, с пригожим монсиньором дель Донго. Отвечая на вопросы Фабрицио относительно серенады, он, однако, неосмотрительно добавил: «Говорят, она скоро выйдет за него замуж». Легко себе представить, как подействовали на Фабрицио эти обыденные слова. Ночью на все сигналы с башни он ответил только: «Я болен». Утром, около десяти часов, когда Клелия пришла в вольеру, он спросил с чопорной учтивостью, небывалой в их отношениях, почему она не сказала ему совершенно просто, что любит маркиза Крешенци и собирается выйти за него замуж.
   – Потому что все это неправда, – возмущенно ответила Клелия.
   Надо, однако, заметить, что в дальнейших ее пояснениях было меньше уверенности. Фабрицио указал ей на это и, воспользовавшись случаем, снова стал просить о свидании. Клелия, видя, что ее искренность подвергнута сомнению, почти тотчас же согласилась, хотя и сказала, что таким свиданием она навсегда опозорит себя в глазах Грилло. Вечером, когда уже совсем стемнело, она пришла вместе с горничной в черную мраморную часовню и остановилась на середине ее, возле горевшей лампады; горничная и Грилло отошли на тридцать шагов, к двери. Клелия дрожала всем телом; она приготовила прекрасную речь, задавшись целью не выдавать себя неосторожным признанием. Однако логика страсти неумолима, жажда узнать правду делает напрасной всякую сдержанность, а беспредельная преданность любимому существу избавляет от страха оскорбить его. Фабрицио прежде всего ослепила красота Клелии, – почти восемь месяцев он видел около себя только тюремщиков. Но имя маркиза Крешенци пробудило в нем яростный гнев, и негодование его возросло, когда он заметил, что ему отвечают осторожно и уклончиво. Клелия поняла, что, желая рассеять подозрения, она лишь усиливает их. Мысль эта была для нее слишком мучительна.
   – Неужели для вас такая радость заставить меня забыть уважение к себе? – сказала она почти гневно, и на глазах у нее выступили слезы. – До третьего августа прошлого года я сторонилась всех мужчин, пытавшихся понравиться мне. Я чувствовала величайшее, может быть чрезмерное, презрение к характеру придворных; все баловни двора была мне противны. Напротив, я нашла необычайные достоинства в узнике, которого третьего августа заключили в эту крепость. Сначала я безотчетно терзалась ревностью. Чары пленительной, хорошо знакомой мне женщины были для меня как острый нож в сердце: я думала тогда, – да и сейчас еще думаю, – что этот узник был привязан к ней. Вскоре маркиз Крешенци, искавший моей руки, стал ухаживать за мной особенно настойчиво. Он очень богат, а у нас нет никакого состояния. Я с твердостью выразила свою волю и отвергла его домогательства. Но тогда отец произнес роковое слово «монастырь». Я поняла, что вдали от крепости мне уже будет невозможно охранять жизнь узника, судьба которого внушала мне жалость. Благодаря моей осторожности он до сих пор не подозревал, какая страшная опасность угрожает его жизни. Я дала себе слово никогда не выдавать ни отца, ни своей тайны. Но вот покровительница этого узника, женщина, наделенная на диво деятельным характером, высоким умом и непреклонной волей, очевидно, предложила ему какие-то планы бегства; он отверг их и пожелал убедить меня, что отказывается покинуть крепость, ради того чтобы не разлучаться со мною. И тогда я совершила ужасную ошибку: я боролась с собой пять дней, хотя мне немедленно следовало бежать в монастырь, и это было бы самым простым способом порвать с маркизом Крешенци. Но у меня недостало мужества удалиться из крепости, и теперь я погибшая девушка. Я питаю привязанность к ветреному человеку, – мне известно его поведение в Неаполе. А какие у меня могут быть основания полагать, что характер его переменился? Оказавшись в строгом заточении, он принялся от скуки ухаживать за единственной женщиной, которую мог тут видеть, – она была для него развлечением. Так как ему лишь с трудом удавалось беседовать с нею, забава приняла для него мнимую видимость страсти. Этот узник славится в свете своей отвагой; так вот он вздумал доказать, что его чувство отнюдь не мимолетное увлечение и подвергает себя ужасной опасности, лишь бы видеться с особой, которую он, как ему кажется, любит. Но едва только он вырвется на свободу, окажется в большом городе, среди соблазнов общества, он вновь станет прежним светским человеком, будет искать развлечений и любовных интриг, а бедная его подруга по тюрьме окончит дни свои в монастырской келье, забытая этим ветреником, томясь убийственным раскаянием, что открыла ему свое сердце.
   Эту знаменательную речь, которую мы передали лишь в основных чертах, Фабрицио, разумеется, прерывал двадцать раз. Он был влюблен безумно и твердо убежден, что никогда не любил до встречи с Клелией, что ему суждено жить только ради нее.
   Читателю, вероятно, нетрудно вообразить, какие прекрасные слова он говорил, но вот горничная предупредила Клелию, что пробило половина двенадцатого и с минуты на минуту генерал может вернуться домой. Разлука была мучительной.
   – Может быть, мы видимся в последний раз, – сказала Клелия. – Расправа, которой явно добивается в своих интересах клика Раверси, возможно, даст вам случай жестоким способом доказать свое постоянство.
   Клелия простилась с Фабрицио, задыхаясь от рыданий и мучительно стыдясь, что не в силах скрыть их от своей горничной и, главное, от тюремщика Грилло. Второе свидание могло произойти лишь в том случае, если б генерал заранее уведомил дочь о своем намерении провести вечер в гостях; но так как заточение Фабрицио в крепости разожгло любопытство придворных, осторожный комендант счел за благо сидеть дома, ссылаясь на приступы подагры; а когда сложные политические махинации требовали от него выездов в город, об этом обычно становилось известно лишь в ту минуту, когда он садился в карету.
   После встречи с Клелией в мраморной часовне жизнь Фабрицио стала непрерывной вереницей радостей. Правда, на пути к счастью еще стояли тяжкие преграды, но каким блаженством была для него нежданная уверенность в любви дивного создания, занимавшего все его мысли.
   На третью ночь после свидания сигналы с башни прекратились рано – около двенадцати часов, и, лишь только они кончились, Фабрицио чуть не попал в голову большой свинцовый шарик, который пролетел над верхним краем ставня и, пробив бумагу, заменявшую стекло, упал в камеру. Шарик был очень большой, но далеко не такой тяжелый, как можно было ожидать по его объему. Фабрицио без труда раскрыл его и нашел в нем письмо от герцогини. При содействии архиепископа, за которым она усердно ухаживала, ей удалось подкупить солдата из крепостного гарнизона. Этот человек, искусно владевший рогаткой, как-то обманул часовых, стоявших у комендантского дворца, а может быть, столковался с ними.

   «Тебе нужно бежать, спуститься по веревкам, – писала герцогиня. – Я вся дрожу, давая тебе такой страшный совет; больше двух месяцев я не решалась говорить с тобой об этом; но в высоких сферах с каждым днем тучи сгущаются, и можно ожидать самого худшего. Кстати, сейчас же подай сигнал лампой, уведоми, что ты получил это опасное письмо, – только тогда я вздохну с облегчением. Сигнализируй P, B, G по алфавиту monaca, то есть: четыре, двенадцать и два раза. Я жду на башне; мы тебе ответим N и O – семь и пять сигналов. Увидев наш ответ, больше не подавай сигналов – читай мое письмо и постарайся все понять».

   Фабрицио поспешил выполнить требование, подал условленный сигнал и, дождавшись ответа, опять принялся читать письмо.

   «Можно ожидать самого худшего, – так мне сказали три человека, которым я вполне доверяю, после того как, по моему настоянию, они поклялись на евангелии, что скажут всю правду, как бы ужасна она ни была для меня. Один из этих людей, – тот, кто в Ферраре пригрозил ножом хирургу-доносчику; второй – тот, кто сказал тебе после твоего возвращения из Бельджирате, что для тебя благоразумнее всего было бы застрелить лакея, который, распевая, ехал лесом и вел в поводу породистую, но слишком поджарую лошадь; третьего ты не знаешь, – это грабитель с большой дороги, мой друг, человек решительный и такой же отважный, как ты, – поэтому я главным образом у него спрашивала, как тебе поступить. Каждый из трех порознь, не зная, что я советовалась с двумя остальными, ответил, что лучше попытаться бежать, рискуя сломать себе шею, чем просидеть в крепости еще одиннадцать лет и четыре месяца в постоянном страхе весьма вероятной отравы…


   В течение месяца ты должен упражняться в камере – подниматься и спускаться по веревке с узлами. Затем в какой-нибудь праздничный день, когда гарнизон крепости щедро угостят вином, ты совершишь великую попытку. Тебе доставят три веревки из шелка и пеньки толщиной со стержень лебяжьего пера: одна веревка будет длиною в восемьдесят футов для спуска на тридцать пять футов – от окна до апельсиновых деревьев, вторая – в триста футов (вот где трудность – из-за тяжести) для спуска по стене главной башни на сто восемьдесят футов; по третьей веревке, в тридцать футов, ты спустишься с вала. Я теперь все время изучаю стену с восточной стороны, то есть со стороны Феррары; в ней после землетрясения образовалась трещина, которую потом заделали при помощи контрфорса, а у него „стена наклонная“. Мой грабитель с большой дороги уверяет, что он без особого труда спустился бы именно с этой стороны, отделавшись лишь несколькими ссадинами, – надо только скользить по наклонной стене контрфорса; отвесная же ее часть в самом низу, в ней не больше двадцати восьми футов, и с этой стороны крепость хуже всего охраняют.


   Однако, взвесив все шансы, мой грабитель, который уже совершил три побега из тюрьмы и, вероятно, очень бы тебе понравился, если бы ты его знал, хотя он и ненавидит людей твоего сословия, – мой грабитель с большой дороги, говорю я, ловкий в движениях и проворный, как ты, заявил, что он предпочел бы спуститься с западной стороны – как раз напротив хорошо известного вам дворца, где жила когда-то Фауста. Он выбрал бы как раз эту сторону: там наклон у стены очень незначительный, зато она почти вся поросла кустарником; ветки его могут исцарапать, если не поостеречься, но за них удобно будет цепляться. Еще нынче утром я эту западную сторону рассматривала в превосходную подзорную трубку. Спуск надо начать с того места, где в балюстраду вставили два-три года назад новый камень. От этого камня, футов на двадцать вниз, стена башни совершенно голая и отвесная, тут тебе надо спускаться очень медленно (сердце у меня замирает, когда я даю тебе эти страшные наставления, но ведь мужество состоит в том, чтобы выбрать наименьшее зло, как бы ни было оно ужасно); после этого голого отвеса стена, футов на восемьдесят – на девяносто вниз, вся поросла густым кустарником (в трубку видно, как вылетают из него птицы), а потом идет полоса футов в тридцать, где пробиваются только трава, желтофиоли и стенницы. Ближе к земле опять, футов на двадцать, тянется кустарник, и, наконец, пойдет нижняя недавно оштукатуренная часть стены в двадцать пять – тридцать футов.


   По-моему, лучше всего спуститься именно с этой стороны, от нового камня в верхней балюстраде, потому что как раз внизу находится лачужка, построенная в саду одного из солдат, – капитан инженерной службы в крепости хочет ее снести; хижина эта высотой в семнадцать футов, и ее соломенная кровля примыкает к стене крепости. Вот эта кровля и соблазняет меня: если случится несчастье и ты сорвешься, она ослабит силу удара при падении. Когда доберешься туда, ты окажешься у крепостных валов, но их охраняют довольно небрежно; если тебя остановят, стреляй из пистолетов, защищайся, продержись несколько минут. Твой друг из Феррары и тот отважный человек, которого я называю „грабители с большой дороги“, спрячутся поблизости, запасшись лестницами; они перелезут через вал (кстати, он довольно низкий) и примчатся к тебе на выручку.


   Высота вала только двадцать три фута, и откос у него пологий; я буду ждать тебя у подножия этой последней ограды с целым отрядом вооруженных людей.


   Надеюсь переправить тебе пять-шесть писем таким же способом. В каждом буду повторять то же самое, только в различных выражениях, – нам надо обо всем договориться. Ты понимаешь, конечно, легко ли мне на сердце… Тот, кто говорил тебе, что надо было стрелять в лакея, – человек в сущности прекрасный и горько сожалеющий о своей ошибке, – полагает, что ты отделаешься всего лишь переломом руки. Грабитель с большой дороги, у которого больше опыта в таких делах, думает, что если ты решишься спускаться медленно и, главное, не будешь горячиться, ты купишь свободу ценою нескольких царапин. Сейчас самая большая трудность – доставить тебе веревки. Я только об этом и думаю вот уже две недели – с тех пор как каждое мгновение отдаю великому нашему замыслу.


   Я не стану отвечать на безумную глупость, которую ты сказал, на единственную неостроумную шутку за всю твою жизнь: „Не хочу бежать“. Человек, советовавший тебе пристрелить лакея, воскликнул, что от скуки ты помешался. Не скрою от тебя, что мы опасаемся близкой беды; возможно, она заставит ускорить твой побег. Чтобы известить тебя о беде, лампочка несколько раз подряд скажет:


   „В замке пожар!“


   Ты ответишь:


   „А мои книги сгорели?“»

   В письме было еще пять-шесть страниц, наполненных различными подробностями; написано оно было микроскопическими буквами и на тончайшей бумаге.
   «Все это прекрасно, замечательно придумано, – сказал про себя Фабрицио. – Я вечно должен быть признателен графу и герцогине. Они, пожалуй, подумают, что я струсил, но все-таки я не убегу. Слыханное ли дело – бежать из такого места, где чувствуешь себя на верху блаженства, и добровольно отправиться в изгнание, где нечем будет жить, нечем дышать. Что я стану делать. прожив хотя бы месяц во Флоренции? Все равно вернусь и, переодетый, буду бродить около ворот крепости в надежде поймать хоть единый взгляд Клелии!»
   На следующее утро Фабрицио перепугался: около одиннадцати часов он стоял у окна и, любуясь великолепным пейзажем, ждал того счастливого мгновения, когда увидит Клелию, как вдруг в камеру, запыхавшись, вбежал Грилло.
   – Скорей, скорей, монсиньор… Ложитесь в постель и прикиньтесь больным… Идут трое судей. Наверно, будут снимать с вас допрос. Обдумывайте каждое слово, а то вас запутают.
   Говоря это, Грилло мигом закрыл отверстие в ставне, толкнул Фабрицио к кровати, набросил на него два-три плаща.
   – Скажите, что вам очень плохо; говорите поменьше и, главное, заставляйте повторять вопросы, а тем временем обдумывайте ответ.
   Вошли трое судейских. «Три беглых каторжника, а не судьи», – сказал про себя Фабрицио, увидев их мерзкие физиономии. Все трое были в длинных черных мантиях. Поклонившись с важностью, они молча расселись ка трех стульях, имевшихся в камере.
   – Синьор Фабрицио дель Донго, – заговорил старший, – к величайшему нашему прискорбию, на нас возложена печальная обязанность. Мы пришли сообщить вам, что скончался ваш батюшка, его сиятельство маркиз дель Донго, второй помощник главного мажордома Ломбардо-Венецианского королевства, кавалер орденов… и так далее и так далее.
   Фабрицио залился слезами; судья продолжал:
   – Маркиза дель Донго, ваша матушка, сообщает вам об этом в личном письме, но, так как к своему сообщению она присовокупила неподобающие размышления, суд вчера постановил ознакомить вас с содержанием письма только в извлечениях, каковые вам прочтет сейчас синьор Бона, секретарь суда.
   Когда чтение закончилось, судья подошел к Фабрицио, по-прежнему лежавшему в постели, и предложил ему сверить с подлинником прочитанные секретарем выдержки. Фабрицио увидел в письме матери слова: «несправедливое заточение», «жестокое наказание за преступление, которого ты не совершил» и понял, почему явились к нему судьи. Но, глубоко презирая бесчестных судейских чиновников, он сказал только:
   – Я болен, господа, совсем ослабел. Извините меня, что не могу встать.
   Судьи ушли. Фабрицио долго плакал, затем спросил себя: «Неужели я лицемер? Ведь мне казалось, что я нисколько не люблю отца».
   В тот день и в следующие дни Клелия была очень грустна; не раз она вызывала Фабрицио, но едва решалась сказать ему несколько слов. На пятый день после их первого свидания она сказала утром, что придет вечером в мраморную часовню.
   – Мы можем поговорить лишь несколько минут, – прошептала она, войдя в часовню.
   Она так дрожала, что вынуждена была опереться на плечо горничной; затем, отослав ее к дверям, еле слышно вымолвила:
   – Дайте мне честное слово, что вы послушаетесь герцогини и попытаетесь бежать в тот день, когда она скажет, и тем способом, какой она предложит, иначе я завтра же уйду в монастырь и, клянусь вам, никогда в жизни вы больше не услышите от меня ни единого слова.
   Фабрицио молчал.
   – Обещайте, – сказала Клелия вся в слезах и как бы потеряв власть над собой, – или же мы говорим с вами в последний раз. Я-больше не могу так жить. Это ужасно! Вы остаетесь здесь ради меня, а каждый день может оказаться для вас последним.
   В эту минуту Клелия почувствовала такую слабость, что едва не упала в обморок; ей пришлось ухватиться за спинку огромного кресла, стоявшего на середине часовни, – некогда оно предназначалось для принца-узника.