И он склонился низко и умиленно поцеловал ее руку.
   — И теперь мне остается одно из двух: оставить мою службу здесь, покинуть эту страну, усыновившую меня, и государыню, которой я поклялся в душе служить до последнего моего издыхания, или… — и он не договорил и замолк.
   — Увы, барон фон Гондремарк, никакого «или» нет! — сказала Серафина.
   — Нет, madame! Дайте мне только время, — возразил Гондремарк. — Когда я в первый раз увидел вас, вы были еще девочка, и не каждый мужчина предугадал бы скрытую в вас силу и мощь. Но мне случилось всего дважды беседовать с вашим высочеством, и после того я почувствовал, что нашел свою госпожу! Я думаю, madame, что у меня есть известная доля ума и знаю, что у меня много честолюбия. Но мой ум — из разряда подчиненных умов, нуждающихся в руководстве и господстве чьем-нибудь, и для того, чтобы создать себе карьеру, я должен был найти кого-нибудь, кто бы был рожден для того, чтобы царствовать и повелевать, и я нашел вас! Вот та почва и то основание, на которых образовался наш союз. Каждый из нас нуждался в другом, и один искал в другом своего господина, а другой своего слугу! И получился и рычаг, точка опоры! Говорят, что браки совершаются в небесах, а если так, то такие, чистые, серьезные, трудолюбивые и интеллектуальные союзы, рождающиеся для того, чтобы созидать государства, быть может, империи, тем более должны совершаться в небесах! Но это еще не все! Мы столкнулись друг с другом, когда оба уже созрели для великих замыслов и идей, которые начали выливаться в известные реальные формы, выясняться и обрисовываться все ярче и осязательнее в каждом нашем разговоре. И мы сроднились, и срослись, как близнецы. И я почувствовал, что вся моя жизнь до того момента, когда я встретил вас, была бесцветная и бледная, что я жил, словно в потемках. Скажите, ваше высочество, не было ли… я смело льщу себя мыслью, что то же самое было и с вами! Потому что до этого вы не имели того зоркого орлиного взгляда, того широкого кругозора, того мощного полета мысли! Таким-то образом мы подготовились к нашим великим задачам, выносили их и созрели для того, чтобы начать действовать.
   — Это правда, — сказала она задумчиво, — я чувствую, что это так. Но замысел, но самая идея — ваша; в своем великодушии вы несколько несправедливы к себе; а все, что я могла сделать, это дать вам надлежащее положение, предоставить вам некоторую возможность действовать и в качестве точки опоры — этот трон. Но я могу сказать, что все это я предоставила вам без оговорок, я горячо сочувствовала всегда всем вашим замыслам; и вы могли быть уверены во мне, в моей поддержке, уверены в моем чувстве справедливости. Но мне отрадно слышать, что я была вашей помощницей; повторите мне это, повторите еще раз, прошу вас!
   — Нет, — сказал он, — потому что этого мало. — Вы были все время не только моей помощницей, но вы создали меня, вы были моей вдохновительницей, источником и началом каждой моей мысли, каждого моего замысла. И когда мы вместе подготовляли нашу политику, взвешивая и обсуждая каждый шаг, как часто вы поражали и восхищали меня вашей проницательностью, вашей предусмотрительностью и вашей чисто мужской трудоспособностью, вашей смелостью и решимостью. И вы знаете, что это не слова лести; ваша совесть вторит тому, что я вам говорю. Урвали ли вы от дела хоть один день? Предавались ли вы забавам и развлечениям? Молодая и прекрасная, вы жили все эти годы исключительно одним тяжелым умственным трудом, изнуряющей умственной работой, терпеливой и настойчивой обработкой различных мелочей. Но вы получите свою награду! Падение Бранденау положит основание трону вашего будущего царства, быть может, вашей империи!
   — Какие мысли таятся у вас в голове? — спросила принцесса. — Разве теперь не все погибло?
   — Нет, моя принцесса! И я вам скажу, что одна и та же мысль таится и в моей и в вашей голове — ответил он.
   — Клянусь вам, барон фон Гондремарк, всем, что у меня есть святого, у меня нет решительно никакой мысли в данный момент; я раздавлена, я уничтожена…
   — Вы говорите так, потому что смотрите на чувственную, страстную сторону своей богатой, благородной натуры, которая только что подверглась жестокому оскорблению, в которой еще живет горечь недавней обиды; но загляните в ваш рассудок — и спросите его, что он подсказывает вам; загляните в свой ум, а не в свое сердце, и скажите мне.
   — Я ничего, ничего не вижу и там, ничего, кроме возмущения! — сказала она.
   — Не совсем так. Вы видите там одно слово, словно выжженное огненными буквами, — и это слово — «Отречение»!
   — О, — воскликнула Серафина. — Жалкий трус! Он все решительно взвалил на мои плечи. И в минуту испытания и опасности он поражает меня в спину. Нет в нем ничего: ни уважения, ни любви, ни мужества! Свою жену, свое достоинство, свой трон и честь своих предков, — он все забыл!
   — Да, — подтвердил Гондремарк. — Уж одно это слово «Отречение» чего стоит. Но в нем я вижу мерцание новой зари.
   — Аа!.. Мне кажется, что я читаю ваши мысли… — промолвила принцесса. — Но это безумие, чистейшее безумие, барон! Я еще более непопулярна, чем он, вы это знаете! Они могут мириться с его слабостями, могут извинить его легкомыслие, и все же, хотя и осуждают его, но любят, меня же народ ненавидит!
   — Такова неблагодарность толпы, — сказал Гондремарк. — Но мы здесь шутим, а я желал бы высказать вам открыто мою мысль. Человек, который в момент опасности говорит об отречении, в моих глазах не более как вредное животное. Я говорю резко, madame, потому что говорю серьезно; теперь не время жеманиться и подыскивать мягкие выражения. Трус в известном общественном положении — опаснее огня! Мы сейчас находимся на кратере вулкана, и если этому человеку будет дана воля, то не пройдет недели, как Грюневальд захлебнется в невинной крови! Вы знаете, что я говорю правду; мы с вами не бледнея смотрели на эту всегда возможную катастрофу. Для него это, конечно, быть может, ничто, потому что он в случае взрыва — преспокойно отречется. — Отречься! Боже правый! Как мог выговорить подобное слово прирожденный государь! И тогда, что станется с этой несчастной страной, с этим народом, порученным его заботам и попечениям, — с этими сотнями и тысячами жизней мужчин и честью женщин!..
   При этом голос Гондремарка как будто оборвался; но он очень скоро совладал с своим волнением и продолжал:
   — Вы, madame, относитесь более серьезно к своим обязанностям, к своей ответственности. Мысленно я разделяю с вами эту ответственность; и ввиду ужасов, которые я предвижу, ввиду бедствий, надвигающихся и нависших над государством, я говорю, а ваше сердце вторит за мною, — я говорю: мы зашли слишком далеко, чтобы остановиться! Честь, долг, обязанность и даже забота о сохранении наших жизней заставляют нас идти вперед!
   Она смотрела на своего собеседника, и видно было, что она, слушая его, глубоко вникает в каждое сказанное им слово.
   — Я сознаю все это, — сказала она, — но я бессильна; власть в его руках, и сила также на его стороне.
   — Власть? Сила? И то и другое в руках армии, — возразил Гондремарк, — и затем поспешил добавить, прежде чем она успела вмешаться: — Нам надо думать как спасти самих себя; я должен, во что бы то ни стало, какою бы то ни было ценой спасти мою принцессу, а она должна спасти своего министра! И оба мы вместе должны спасти этого самонадеянного, хвастливого и безумного человека, от его собственного безумия и безрассудства! В момент восстания он неминуемо должен будет стать первой жертвой народного гнева и возмущения. Я вижу, как толпа рвет его на части! — крикнул барон. — А Грюневальд, несчастный Грюневальд! Эта прекрасная, чудесная страна будет залита кровью, разорена! Нет, государыня, вы, у которой в руках власть, вы должны воспользоваться ею; вы это можете и ваша совесть должна вам это подсказать.
   — Научите меня, как мне воспользоваться моей властью! — воскликнула она. — Допустим, что я лишила бы его каким-нибудь образом свободы действий, подвергла бы какому-нибудь ограничению его личной свободы, — ведь революция мгновенно обрушилась бы на нас…
   Гондремарк прикинулся разбитым этим доводом.
   — Да, это правда, — сказал он, — вы более дальновидны, чем я! — Но все же, вероятно, есть какой-нибудь выход! Выход должен быть!
   — Нет, — сказала принцесса. — Я вам с самого начала говорила, что для нас теперь нет спасения. Мы ничем не можем помочь горю. Все наши надежды рухнули; рухнули из-за этого жалкого бездельника, невежды, труса, которому ни с того ни с сего пришел каприз вмешаться в государственные дела, быть может, всего на несколько часов, который, почем знать, завтра, может быть, вернется вновь к своим увеселениям простого деревенского парня. А здесь такой блестящий план разрушен! Все, созданное с таким трудом, с такой заботой!
   Для ловкого Гондремарка всякий малейший предлог, самая крошечная зацепка годилась.
   — Я нашел! — воскликнул он, ударив себя по лбу. — И как только я не подумал об этом раньше! Как это раньше не пришло мне в голову! Государыня, быть может, сами того не подозревая, вы разрешили задачу!
   — Что вы хотите этим сказать? Говорите! — сказала Серафина.
   Гондремарк сделал вид, будто собирается с мыслями, и затем, улыбаясь, ответил:
   — Принц должен опять уехать на охоту.
   — Ах, если бы он только это вздумал! — воскликнула Серафина, подавляя вздох. — Пусть бы ехал и оставался там!
   — Вот именно! — подчеркнул барон. — Поехал бы и остался там. — Эти последние слова он произнес так многозначительно, что принцесса изменилась в лице; а ее собеседник, сознавая страшное значение своей двусмысленности, поспешил разъяснить:
   — На этот раз он может отправиться на охоту не верхом, а в коляске, с приличным эскортом из наших наемных улан. Местом назначения его может быть, например, Фельзенбург. Эта местность здоровая и живописная; скалы высокие и неприступные, окна небольшие, все заделанные тяжелыми надежными решетками; этот замок как нарочно построен для подобного назначения. Надзор за замком мы поручим шотландцу Гордону; уж у него-то не будет никаких возражений или вопросов совести, да и кто хватится этого государя? Кому он нужен? На что он нужен? Он поехал охотиться; вернулся во вторник, а в четверг опять уехал; все это весьма обычно, и никого не удивит. А тем временем война разыграется своим порядком. Нашему принцу скоро наскучит одиночество, и ко времени нашего триумфа и торжества или, если бы он оказался слишком упорен, — немного позднее, мы ему возвратим свободу, и выпустим его на соответствующих выгодных для нас условиях, и впоследствии мы вновь увидим его, забавляющегося своими любительскими спектаклями.
   Серафина все время сидела мрачная, погруженная в мысли.
   — Да, — промолвила она вдруг, — а депеша? Ведь он теперь пишет депешу.
   — Она не пройдет ранее пятницы через совет, — спокойно возразил Гондремарк; — а что касается какой-нибудь неофициальной записки или извещения, то все гонцы в полном моем распоряжении и в полной зависимости от меня. Все это надежные, отборные люди. Я человек предусмотрительный, государыня.
   — Да, по-видимому, это действительно так, — не без некоторой ядовитости вымолвила она, испытывая при этом один из своих минутных приступов отвращения к этому человеку. Спустя минуту она добавила:
   — Мне претит подобная крайность, барон фон Гондремарк, должна вам откровенно в этом признаться.
   — И я вполне разделяю ваши чувства, ваше высочество, — отозвался ловкий царедворец. — Но что прикажете делать, если другого выхода нет! Иначе мы совершенно беззащитны.
   — Я это вполне сознаю, но это слишком сильное средство! Ведь это государственное преступление! — промолвила Серафина, кивая в сторону барона с выражением чувства подавленного отвращения.
   — Загляните поглубже в этот вопрос, — возразил Гондремарк. — Кто собственно совершил преступление?
   — Он! Он! — вдруг воскликнула молодая женщина. — Видит Бог, что он! И я считаю его ответственным за него. Но все же.
   — Ведь, в сущности, ему не причинят ни малейшего зла, — успокаивал Гондремарк.
   — Я знаю, — сказала принцесса, — но все же это бессердечно!
   И в этот момент, как оно и всегда бывало с тех пор, как мир стоит, что судьба или другие боги всегда благоприятствовали смелым людям и являлись к ним на помощь, оказывая им свое содействие, так точно и теперь, благосклонные боги явились на помощь мудрому и смелому министру. Одна из фрейлин принцессы постучалась в дверь, прося разрешения войти; оказалось, что слуга только что подал ей записку, которую ему поручено было вручить барону Гондремарку. Это была карандашом набросанная на листке бумаги записка, которую хитрый и изворотливый Грейзенгезанг умудрился написать и отправить под самым носом Отто. И, судя по самой отважности подобного поступка, можно было сказать с уверенностью, насколько был перепуган сам автор этой записки, обычно столь трусливый и приниженный. У Грейзенгезанга вообще был всегда только один стимул, одна-единственная побудительная причина, руководившая всеми его действиями и поступками — это страх. Содержание записки было следующее:
   «На первом же совете полномочия на право подписи будут отняты». Корнелиус Грейз.
   Итак, после трех лет беспрепятственного пользования им, право подписи государственных документов и бумаг должно было быть отнято у Серафины. Это было уже даже более, чем обидой или оскорблением; это была, так сказать, всенародная пощечина, всенародное посрамление, — позор, которого Серафина не в силах была вынести. Она не задумалась над тем, каким образом ей досталось это право, как она его получила, но взвилась на дыбы, как горячий конь под ударом арапника, и приготовилась к прыжку, как раненый тигр.
   — Довольно! — крикнула она. — Я подпишу приказ о его заключении. — Когда он может быть увезен отсюда?
   — Мне необходимо не менее двенадцати часов, чтобы собрать надежных людей, и, кроме того, всего лучше сделать все это ночью. Скажем, завтра в полночь, если вам будет благоугодно, — сказал барон.
   — Превосходно! — отозвалась она. — Мои двери всегда для вас открыты, барон фон Гондремарк, — и как только приказ будет готов, принесите мне его сюда для подписи.
   — Государыня, — сказал барон, — одна вы из всех, нас не рискуете в данном случае своей головой. Поэтому, во избежание всякого рода затруднений и проволочек, я осмеливаюсь почтительнейше предложить вам — и написать и подписать этот указ, весь от начала до конца, вашей рукой.
   — Вы правы, — сказала принцесса.
   Тогда он положил перед нею на стол черновик приказа и почтительно отошел в сторону; она переписала приказ, перечитала его и вдруг злая, жестокая усмешка показалась у нее на лице.
   — Я и забыла про его марионетку, — сказала она. — Пусть они составят друг другу компанию, — добавила принцесса и приписала в приказе имя доктора Готтхольда, который также приговаривался к заключению в замке.
   — Ваше высочество всегда обо всем подумаете. Как видно, ваше высочество обладает лучшей памятью, чем ваш покорный слуга, — сказал барон, — и, получив в руки роковой документ, он в свою очередь внимательно просмотрел его.
   — Прекрасно! — сказал он. — Теперь остается только подписать.
   — Вы появитесь сегодня в гостиной, барон? — спросила она.
   — Я полагаю, что это будет лучше, — ответил он, — чтобы избежать публичного скандала. Так как все то, что способно подорвать мое значение в общественном мнении, может повредить нам в ближайшем будущем, — сказал Гондремарк.
   — Вы правы, — согласилась принцесса, и она протянула ему руку как старому другу, как равному себе.

IX. Цена речной фермы. Тщетная слава предшествует падению

   Пистолет был, так сказать, разряжен, и при обыкновенных условиях эта сильная, яркая сцена, разыгравшаяся в зале совета, вероятнее всего, истощила бы совершенно весь запас энергии и гнева, и возмущения, каким мог располагать Отто. При иных обстоятельствах он, вероятно, начал бы после того обсуждать и осуждать свое поведение в совете; стал бы припоминать все, что было сказано правдивого и разумного Серафиной, и совершенно позабыл бы все, что было едкого, обидного и несправедливого в ее словах, и спустя полчаса дошел бы несомненно до того состояния, в каком добрый католик спешит к исповедальне, а добрый пьяница прибегает к бутылке. Но на этот раз два маловажных обстоятельства поддерживали в нем бодрость духа. Во-первых, ему оставалось еще решить бесконечное множество дел, а решать дела для человека столь беспечного и небрежного характера и привычек, как Отто, является лучшим успокаивающим совесть средством, так как решение дел отвлекает внимание и мешает человеку углубляться в свои мысли. Все послеобеденное время он усердно был занят делами и вместе с канцлером просматривал, прочитывал, подписывал и диктовал бумаги, утверждал и отсылал по назначению, словом, работал усиленно и с увлечением. И это поддерживало в нем бодрость душевную, окружая его в его собственных глазах известным ореолом работоспособности и вызывая известное чувство самоодобрения. Во-вторых, его самолюбие еще не было удовлетворено; ему не удалось получить нужные ему деньги, а завтра перед полуднем ему придется разочаровать и огорчить бедного Киллиана Готтесхейма, и в глазах этой семьи, которая и так была о нем весьма невысокого мнения, но для которой он желал сыграть роль утешителя, великодушного покровителя, пасть теперь еще ниже, чем прежде; а для такого человека, как Отто, это было положительно хуже смерти. Он никак не мог примириться с подобным положением. И даже в то время, как он занимался делами, работая усердно и разумно над разными мелкими, детальными вопросами своего княжества, он втайне создавал в уме своем план, с помощью которого он мог бы вывернуться из этого положения. Эта схема была столь же приятна ему, как частному лицу, сколь постыдна для принца; в ней его легкомысленная природа как будто нашла возможность вознаградить себя за серьезный усидчивый труд этого дня. И он невольно засмеялся при мысли о задуманном им плане, а Грейзенгезанг, глядя на него, дивился и приписал его веселое настроение победоносному выступлению принца сегодня утром в зале совета.
   Под впечатлением этой мысли старый царедворец осмелился выказать свое восхищение поведением своего государя:
   — Ваше высочество напомнили мне сегодня утром в совете вашего покойного родителя, — сказал старик.
   — Что такое? — спросил принц, мысли которого были заняты совсем другим.
   — Я говорю о властном тоне вашего высочества в совещании совета, — пояснил льстец.
   — А, вы об этом… да… — рассеянно протянул Отто.
   Но несмотря на это столь небрежное отношение к словам канцлера, он все же почувствовал себя приятно польщенным, и после того его мысли опять вернулись к происшествиям этого утра и с приятным чувством самоодобрения остановились на отдельных подробностях его победы. «Я их всех разом укротил!» — думал он не без некоторой самодовольной гордости. Когда важнейшие дела были закончены, было уже поздно, и Отто оставил канцлера у себя обедать. Тот занимал принца рядом старых историй и самых новейших комплиментов по адресу своего государя, к которому он теперь всеми силами старался подольститься, на случай, если бы он одолел временщика и принцессу. Вся карьера канцлера с самого ее начала была основана исключительно на подслуживании; он положительно, как говорится, ползком пролез в чины и положение и тем же способом добрался и до высоких почестей и должностей; и в силу этого ум его был развращен, и вся натура его была подленькая; он всегда был готов продать за грош каждого, если это ему могло послужить на пользу; готов был снести и забыть какие угодно унижения и оскорбления, лишь бы через это выслужиться. Это был не человек, а жалкое созданье, и его инстинкт пригодился ему и в данном случае. Для начала он пустил ядовитое замечание относительно умственных способностей женщин, а затем пустился в более определенную область полунамеков, и за третьим блюдом он уже весьма искусно и красноречиво разбирал характер, склонности и способности принцессы Серафины, встречая одобрение ее супруга. Понятно, что имен не упоминал никаких, но при этом секрет, кто именно был идеальный абстрактный человек, которого все время канцлер сопоставлял с недостойной женщиной, оставался секретом, шитым белыми нитками по черному. Этот чопорный, льстивый старикашка обладал удивительным инстинктом, подсказывавшим ему всегда безошибочно, где можно было посеять или натворить зло; и так он пролезал и проползал в самую душу человека. И в данном случае он также старался всячески подкосить всякие благородные и добрые чувства в душе своего повелителя, и при этом ни на одну секунду его уважение к себе не заставило его призадуматься или встревожиться хоть сколько-нибудь. Отто, можно сказать, весь сиял и извне и внутри от троякого влияния тонкой искусной лести, старого Токая, приятного сознания, что сегодня он мог быть доволен собою. Теперь он видел себя в самом привлекательном свете. Если даже этот Грейзенгезанг, думал он, мог заметить все эти недостатки и недочеты в характере, в личности и в отношениях Серафимы к нему и так подло сообщить обо всем этом враждебному лагерю, то он, отвергнутый супруг и отстраненный от своей законной власти принц, едва ли мог заблуждаться и быть слишком строг в своей оценке действий и поступков жены.
   В таком прекрасном, сравнительно, настроении духа Отто простился со льстивым стариком, слова которого оказались столь приятной музыкой для его слуха, и, приведя в порядок свой туалет, принц прошел в гостиные и приемные покои, где по вечерам обыкновенно собирался двор. Но уже на лестнице его охватило как бы раскаяние, и когда он вошел в большую широкую галерею, ведущую в залу, и увидел жену, то вся абстрактная лесть старого царедворца развеялась в прах, сбежала, как струйки дождя с листьев, и он сразу пробудился к действительности. Серафина стояла на значительном расстоянии от него под большой зажженной люстрой, спиной к нему. Но при виде одного только изгиба ее талии его охватила почти болезненная физическая слабость. Так вот она, эта девочка — жена, которая когда-то лежала в его объятиях, которую он клялся любить и беречь! Да, вот она! И она лучше всякого успеха, лучше любой победы!
   И теперь она же помогла ему оправиться от этого непредвиденного удара. Она направилась к нему, плывя, как лебедь, по гладкому паркету зала, сияя самой ласковой и лучезарной улыбкой, до того деланной, что она казалась положительно оскорбительной.
   — Фридрих, — сказала она любезно, — вы опоздали, мы вас заждались здесь.
   И это была та высокая комедия, которая так свойственна несчастным бракам, и ее апломб вызвал в нем чувство отвращения.
   В этой гостиной в обычные дни не соблюдался этикет; все держались здесь совершенно свободно; оконные ниши служили приютом для воркующих парочек, у большого камина располагались люди, ведущие обычный общий разговор, то есть, главным образом, обсуждавшие последний скандал и сообщавшие друг другу слухи и сплетни. А дальше, в дальнем конце у столов шла картежная игра. Туда на этот раз направился принц Отто не торжественно, а незаметно, исподволь рассыпая любезности на пути, останавливаясь на минутку то с одним, то с другим, обмениваясь парой слов, но упорно следуя в намеченном направлении. Подойдя к игорному столу, он встал против мадам фон Розен и как только увидел, что она его заметила, и глаза их на мгновение встретились, он молча удалился в одну из оконных ниш. Вскоре и она поспешила туда же.
   — Вы прекрасно сделали, что вызвали меня из-за карт, — сказала она. — Эти карты когда-нибудь разорят меня вконец.
   — Так бросьте их, — посоветовал Отто.
   — Чтобы я бросила карты! — воскликнула она и рассмеялась. — Нет! Это моя судьба! Единственным моим шансом было умереть от чахотки, а теперь мне придется умереть на чердаке.
   — Вы сегодня невесело настроены, — заметил Отто.
   — Я проигралась, — ответила она. — Вы не можете понять, что значит жадность.
   — Значит, я пришел в недобрый час, — сказал он.
   — А вы желаете от меня какой-нибудь услуги! — воскликнула она, разом просияв и при этом удивительно похорошев.
   — Мадам, — сказал принц, — я собираюсь создать свою партию и пришел к вам, чтобы прежде всего завербовать вас.
   — Это уже сделано! — заявила она. — Вы видите, я опять уже стала человеком.
   — Я, может быть, обманываюсь, — продолжал принц, — но мне хочется верить, и я верю, что вы не желаете мне зла, что вы не питаете ко мне нерасположения.
   — Я, напротив того, желаю вам от души добра! — ответила фон Розен. — Я даже едва смею сказать вам, до какой степени.
   — В таком случае, если бы я попросил вас оказать мне услугу? — спросил принц.
   — Просите, mon prince! И что бы это ни было, я заранее говорю, что я согласна!
   — Я желал бы, — сказал Отто, — чтобы вы сегодня же, в ночь, сделали фермером человека, о котором мы с вами недавно говорили.
   — Одному Богу известно, что вы хотите этим сказать! — воскликнула графиня. — Я положительно не понимаю и даже не стараюсь понять; я знаю только одно, что нет предела моему желанию угодить вам. Вы можете назвать это безумием, но это так.
   — Если позволите, я выражу это иными словами, — предложил Отто. — Но прежде позвольте мне один вопрос: крали вы когда-нибудь?
   — Часто! — воскликнула она. — Я нарушала все десять заповедей, и если бы их завтра стало не десять, а больше, мне кажется, что я не могла бы заснуть, прежде чем я бы не нарушила и остальные.