— Madame фон Эйзенталь, ваша прическа сегодня прекрасна! — заметил он, обращаясь к третьей даме.
   — Да, все говорят, — ответила одна из ее соседок.
   — Но если я имела счастье угодить этой прической самому Prince Charmant, то это значит гораздо больше, чем то, что говорят все остальные вместе!
   При этом госпожа фон Эйзенталь сделала принцу глубокий реверанс и в то же время обожгла его одним из своих самых горячих взглядов.
   — Это, конечно, новейшая венская мода? — спросил он.
   — Самая последняя новость в области причесок, ваше высочество, и ради вашего возвращения я сделала ее; проснувшись поутру, я почувствовала себя помолодевшей, — это было от предчувствия, что мы вас сегодня увидим. Ах, зачем, ваше высочество, вообще так часто покидаете нас?
   — Ради удовольствия возвращаться! — ответил Отто. — Я видите ли, как собака, которая непременно должна зарыть свою кость, чтобы затем вернуться и насладиться ею.
   — Фи, ваше высочество, кость! Какое сравнение! Вы, как я вижу, привезли из ваших лесов чисто охотничьи манеры, — засмеялась одна из дам.
   — Но заметьте, madame, что кость это то, что всего дороже для собаки! — сказал принц. — Ах, я вижу madame фон Розен!..
   И, отойдя от группы дам, с которыми он только что так весело чирикал, он направился к амбразуре окна, в которой стояла эта дама.
   Графиня фон Розен все это время хранила молчание и, казалось, была удручена какой-то мыслью, но по мере приближения принца лицо ее как будто начинало сиять радостью. Она была высока и стройна, как нимфа, и держалась прямо, легко и грациозно, и лицо ее, довольно красивое даже в спокойном состоянии, как-то начинало светиться и искриться улыбками, меняясь под впечатлением мысли и оживления. Она хорошо пела в свое время, и теперь даже в разговоре голос ее звучал красиво, разнообразно, иногда в низких глубоких теноровых нотах, иногда переходя в верхний регистр, в подобие серебристого, как говорят французы, «жемчужного смеха» (un petit rire perle). Не будучи молода, эта женщина еще сохранила значительную долю своих прежних очарований, которые она обычно как будто старалась скрыть и вдруг в какой-нибудь момент нежности открывала перед вами свою сокровищницу и озадачивала, поражала вас своими богатствами, как ловкий фехтовальщик поражает вас своим оружием. Сейчас это была только высокая фигура и лицо со следами былой красоты и несомненным отпечатком бешеного темперамента; а спустя минуту оно преображалось, как преображается бутон в раскрывшийся цветок: оно сияло нежностью, светилось радостью, искрилось задором и горело внутренним чувством. У этой женщины всегда был наготове скрытый кинжал для отражения робких поклонников. Принца Отто она встретила взглядом, полным нежности и веселья.
   — Наконец-то вы пришли ко мне, Prince Cruel! — сказала она смеясь. — Бабочка вы, порхающая с цветка на цветок, пестрая, легкая бабочка! Что ж, разве я не достойна поцеловать вашу руку? — спросила она глядя на него.
   — Madame, — сказал он, — это я должен целовать вашу. И он склонился и поднес ее руку к своим губам.
   — Вы отказываете мне во всяком снисхождении, — заметила она, улыбаясь.
   — Скажите мне, какие у нас новости здесь при дворе? — спросил Отто. — Я обращаюсь к вам как к живой газете. Что здесь происходит?
   — Что? В этом стоячем болоте? — усмехнулась она пренебрежительно. — Мне кажется, что весь свет заснул и поседел в своей дремоте. Мне кажется, что он не пробуждался и в нем не было движения чуть не целую вечность; последнее событие, произведшее на моей памяти сенсацию, было, когда моя гувернантка оттаскала меня за уши, или дала мне затрещину. Впрочем, нет, я клевещу на себя и на ваш заколдованный дворец! Последнее сенсационное событие, вот оно! И она стала рассказывать что-то, прикрываясь веером, сопровождая свой рассказ многозначительными взглядами, оснащая его лукавыми намеками и другими прикрасами искусного рассказчика. Остальные присутствующие незаметно отошли подальше, так как подразумевалось, что графиня фон Розен была в милости у принца. Но, несмотря на это, графиня тем не менее часто понижала тон до шепота, и головы разговаривавших склонялись близко одна к другой.
   — А знаете ли, — сказал наконец Отто, смеясь, — что вы единственная занимательная и интересная женщина в целом свете.
   — О, вот до чего вы додумались! — воскликнула она.
   — Да, madame, — я становлюсь умнее с годами.
   — С годами? — повторила она. — Ах, зачем вы упоминаете об этих предателях? Впрочем, я не верю в года! Календарь обманщик!
   — Я думаю, что вы, пожалуй, правы, — сказал принц, — потому что за шесть лет, что мы с вами друзья, я заметил, что вы становились моложе.
   — Ах, льстец! — воскликнула графиня, но затем продолжала уже другим тоном. — Впрочем, зачем я это говорю? Ведь я даже в то время, когда протестую, думаю обратное. С неделю тому назад я имела довольно продолжительное совещание с моим главным советником, — с зеркалом! — и оно ответило мне: — «Нет еще!» — Я таким образом аккуратно каждый месяц изучаю свое лицо, и испытываю себя. О поверьте, что это очень торжественные моменты! А знаете ли вы, что я сделаю, когда зеркало мне ответит: — Да, прошло твое время, ты состарилась! Знаете вы, что я сделаю тогда?
   — Нет, я не умею угадывать, — сказал принц.
   — И я также не умею, дело в том, что выбор так велик! Есть самоубийство, картежная игра, азартные игры; есть ханжество, есть мания составления мемуаров, и есть политика. Я полагаю, что, всего вероятнее, я ухвачусь за последнюю.
   — Это скучная штука, — заметил Отто.
   — Нет, — возразила она, — это нечто, что мне всего более нравится. Прежде всего, это, можно сказать, родной брат болтовни, сплетен и пересуд, словом, всего того, что так несомненно занимательно. Например, если бы я сказала вам, что принцесса и барон ежедневно выезжали вместе верхами осматривать новые пушки, то это будет, если хотите, или скандальной сплетней, или политикой, по желанию, в зависимости от того, как я построю свою фразу, — так что я являюсь, так сказать, алхимиком, совершающим это превращение из простой сплетни в политическое сообщение или обратно. Они бывали везде и повсюду вместе за все время вашего отсутствия, — продолжала графиня, заметно проясняясь по мере того, как она видела, что лицо принца омрачалось. — Ведь это не более как самая обычная салонная болтовня, но если я добавлю: «Их везде приветствовали криками „Hoch“ — то от этих двух-трех слов сплетня превращается в политическое известие или сообщение.
   — Будем говорить о чем-нибудь другом, — сказал Отто.
   — Я только что хотела предложить вам то же самое, — отозвалась фон Розен. — Или, вернее, будем говорить о политике. Знаете ли вы, что эта война чрезвычайно популярна, популярна до того, что принцессу Серафину приветствуют и превозносят!
   — Все на свете возможно, madame, — сказал принц, — и в числе всего остального то, что мы идем навстречу войне; но я даю вам мое честное слово, что мне известно, с кем мы будем воевать.
   — И вы миритесь с этим?! — воскликнула она. — Я, конечно, отнюдь не претендую на мораль и признаюсь чистосердечно, что всегда презирала глупую овцу или ягненка и питала романтическое чувство к волку! И потому я говорю: пусть же будет положен конец этой роли безобидного ягненка. Покажите всем, что у нас есть принц, потому что мне надоело уже это бабье царство! Это царство прялки и веретена.
   — Madame, — сказал Отто, — я всегда думал, что вы принадлежите к этой партии.
   — Я была бы душою вашей партии, mon prince, если бы у вас была таковая, — возразила она. — Неужели правда, что у вас нет никакого честолюбия? Помните, в Англии был некогда человек, которого называли «делателем королей», и знаете ли, что мне кажется, что и я могла бы сделать, если не короля, то принца!
   — Когда-нибудь, madame, — сказал на это Отто, — я, быть может, попрошу вас помочь мне сделать фермера.
   — Что это, загадка? — спросила контесса.
   — Да, загадка, и даже очень хорошая, — ответил принц.
   — Долг платежом красен, — засмеялась она, — теперь и я вам загадаю загадку: где сейчас Гондремарк?
   — Наш премьер-министр? Конечно, в министерстве, где же ему быть? — ответил Отто.
   — Именно, — подтвердила графиня и при этом указала незаметно веером на дверь апартаментов принцессы. — А вы, mon prince, мы с вами только в передней. Вы считаете меня недоброй, — добавила она, — но испытайте меня, и вы увидите! Задайте мне какую хотите загадку, предложите мне какой угодно вопрос, и я вам говорю, что нет ничего такого, как бы чудовищно оно ни было, чего бы я не сделала для того, чтобы оказать вам услугу! Нет такой тайны, которой бы я не выдала вам, если бы вы только потребовали, этого от меня.
   — Нет, madame, я слишком уважаю моего друга, — ответил принц, целуя ее руку; — я бы лучше предпочел оставаться в полном неведении всего. Мы здесь братаемся с вами как солдаты вражеских армий на аванпостах, но пусть каждый из нас останется верен своему оружию, верен своему долгу и присяге.
   — Ах, — воскликнула она, — если бы все мужчины были так великодушны, как вы, то, право, стоило бы быть женщиной!
   Но если судить по виду, это его великодушие особенно разочаровало ее. Казалось, что она ищет средства загладить его, и, найдя это средство, сразу повеселела и просветлела.
   — А теперь, — промолвила она, — пусть мне будет позволено отпустить моего государя! Это, конечно, бунтовщическое деяние и что называется «un cas pendable», — (дело достойное виселицы), но что прикажете делать? Мой медведь так ревнив!
   — Довольно, madame! — воскликнул принц. — Царь протягивает вам свой скипетр; мало того, он обещает вам повиноваться вам во всем.
   И после этого принц снова стал обходить одну даму за другой, перепархивая как мотылек с цветка на цветок. Но графиня хорошо знала силу своего оружия; она оставила приятную стрелу в сердце принца. Что Гондремарк ревновал, — в этом была приятная возможность отомстить! И госпожа фон Розен, по причине этой ревности, являлась теперь для принца в совершенно новом свете.

V. Гондремарк в комнате ее высочества

   Графиня фон Розен была права. Великий и всесильный премьер-министр Грюневальда уже давно заперся с принцессой Серафиной. Туалет был уже окончен, и принцесса, изящно и со вкусом одетая, сидела перед большим трюмо. Ее портрет в описании сэра Джона был правдив и вместе с тем являлся карикатурой. Ее лоб был, пожалуй, действительно слишком высок и узок, но это шло к ней; фигура ее была, пожалуй, несколько сутуловата, но это едва замечалось минутами, а в остальном все мельчайшие детали этой фигуры были словно точеные; ручки, ножки, уши, посадка привлекательной головки, — все было мило, красиво, миниатюрно и гармонично! И если ее нельзя было назвать красавицей, то во всяком случае у нее нельзя было отнять оживленности, подвижности лица и выражения, яркости красок и неуловимой многообразной прелести и привлекательности; а глаза ее, если они действительно были слишком бегающие, слишком подвижные, то и это было не бесцельно. Эти глаза были самой привлекательной частью ее лица; но они постоянно лгали против ее мыслей, потому что в то время, как она в глубине своего недоразвившегося, неразмягченного сердца предавалась всецело мужскому честолюбию и жаждала власти, глаза ее то смотрели смело и дерзко, то заманчиво-ласково, то гневно и злобно, то обжигали, то ласкали и все время были лживы, как глаза коварной обольстительной сирены. И вся она была лжива и деланна, т. е. не естественна, а искусственна. Негодуя на то, что она родилась не мужчиной и не могла выдвинуться и прославиться своими деяниями или подвигами, она задумала по-женски негласно властвовать и покорять все своей воле и своему влиянию, а сама быть свободной как мысль! И, не любя мужчин, она любила заставлять мужчин покоряться ей. Это весьма обычное женское честолюбие, и такой, вероятно, была героиня Шиллеровской баллады «Перчатка», пославшая влюбленного в нее рыцаря на арену львов. Но западни подстерегают одинаково и мужчин, и женщин, и жизнь весьма искусно способствует тому, чтобы в эти западни попадались и те, и другие.
   Подле принцессы, в низком кресле, весь подобравшись, похожий на жирного кота, сидел Гондремарк, высокоплечий, сутуловатый, с покорным заискивающим видом. Тяжелые синеватые челюсти придавали его лицу какой-то особенно плотоядный характер, налитые желчью глаза смотрели хмуро, и при этом его старании угодить и быть приятным создавался какой-то странный контраст. Лицо его ясно выражало ум, темперамент и какую-то разбойничью, пиратскую смелость и коварство, но отнюдь не мелкое мошенничество или мелкий обман. Его манеры, в то время как он, улыбаясь, смотрел на принцессу, были изысканно вежливы и галантны, но отнюдь не изящны и не элегантны.
   — Может быть, — сказал он, — мне теперь следовало бы почтительнейше откланяться. Я не должен заставлять своего государя дожидаться в приемной, а потому давайте решим вопрос теперь же.
   — А его никак нельзя отложить? — спросила она.
   — Это совершенно невозможно, — ответил Гондремарк. — Ваше высочество сами это видите. В начальном периоде мы легко могли извиваться, как змея, но когда дело дошло до ультиматума, то другого выбора нет, как быть смелыми, как львы. Если бы принц пожелал остаться в отсутствии еще несколько дней, это было бы, конечно, лучше, но теперь мы зашли уж слишком далеко, для того чтобы можно было откладывать или оттягивать свое решение.
   — Что могло привести его ко мне, — подумала принцесса вслух, — и именно сегодня? Сегодня, а не в другой какой-нибудь день!
   — У таких людей, созданных для помехи другим людям, есть, очевидно, свой инстинкт, — заметил Гондремарк. — Но вы, во всяком случае, преувеличиваете опасность. Подумайте только о том, сколько мы уже успели сделать, и вопреки каким препятствиям, при каких затруднительных условиях! Неужели же этот «Пустоголовый»… Да нет!
   И он, смеясь, подул на кончики своих пальцев, как будто сдувал с них пушинку.
   — Но заметьте, что «Пустоголовый» все же принц Грюневальдский.
   — С вашего соизволения только, и до тех пор, пока вам будет благоугодно относиться к нему снисходительно, пока вам угодно будет терпеть его, — сказал барон. — Есть права рождения, но есть и естественное право, право могущественного на могущество и сильного на силу! И если он вздумает встать вам поперек дороги, то вам стоит только вспомнить басню о железном и глиняном горшке.
   — О, вы называете меня горшком? Вы нелюбезны, барон! — засмеялась принцесса.
   — Прежде, чем мы с вами покончим с великим делом созидания вашей славы, мне, вероятно, придется переименовать вас еще многими титулами и именами, — сказал Гондремарк.
   Принцесса покраснела от удовольствия при этом намеке.
   — Но ведь Фридрих все еще принц, все еще князь в своем княжестве, monsieur le flatteur, — сказала она. — Вы, надеюсь, не предлагаете революции? Во всяком случае, не вы? Не правда ли?
   — Madame, это уже сделано! — воскликнул барон. — Ведь в сущности принц царствует только в альманахе, а на деле царствует и правит в стране моя принцесса.
   И он посмотрел на нее с нежностью и восхищением, от чего сердце принцессы преисполнилось отрадной гордости. И, глядя на своего громадного раба, она упивалась одуряющим напитком сознания своей власти. Между тем он продолжал со свойственной ему грубоватой и тяжеловатой насмешливостью, которая так не шла к нему:
   — У моей государыни есть только один недостаток, только одна слабость, грозящая опасностью для той блестящей великой карьеры, которую я предвижу для нее. Но смею ли я назвать ее, эту слабость? Будет ли мне дозволено разрешить себе эту вольность? Но пусть будет что будет, я укажу на нее! Эта опасность в вас самих, это ваше слишком мягкое сердце!
   — Мужества у нее мало, у вашей принцессы, смелости мало, — сказала Серафина. — Предположим, что мы ошиблись в расчете; предположим, что мы потерпим поражение?!.
   — Потерпим поражение? Что вы говорите, madame! — возразил барон с едва заметным раздражением. — Разве могут собаки потерпеть поражение от зайца? Наши войска расположены все вдоль границы; в пять часов времени, если не раньше, наш авангард, состоящий из 5000 штыков, будет у ворот Бранденау; а в целом Герольштейне нет и полутора тысяч человек, могущих встать под ружье и обученных военному строю. Это простая арифметика! О сопротивлении не может быть даже речи!
   — Если так, то это не великий подвиг — подобное завоевание. И это вы называете славой? Ведь это все равно что побить ребенка, господин барон.
   — В данном случае дело идет о мужестве дипломатическом, madame, — сказал он. — Мы делаем этим захватом, если хотите, важный шаг; мы впервые обращаем внимание Европы на маленькое княжество Грюневальд и в течение последующих трех месяцев сыграем на «либо пан, либо пропал!» И вот тогда мне придется всецело положиться на ваши советы и указания, — добавил он почти мрачно. — Если бы я не видел вас за работой, если бы я не знал плодотворности вашего ума, силы вашей воли и решимости, признаюсь, я бы дрожал за будущие судьбы этого княжества и за последствия начатого нами; но именно в этой области мужчины должны признать себя менее искусными. Все величайшие и мудрейшие договоры, если они не велись собственнолично женщинами, то велись мужчинами, за спиной которых стояли мудрые женщины. Мадам Помпадур не имела способных слуг, она не нашла своего Гондремарка, но что это был за сильный политик! А Катерина Медичи? Какая верность взгляда! Какая безошибочность суждения! Какое богатство способов для достижения задуманной цели! Наконец, какая эластичность ума, какая изобретательность и какая удивительная настойчивость и безбоязненность перед неудачей. Но увы! Ее «Пустоголовые» были ее собственные дети, и у нее была всего только одна мещанская слабость, эта добродетель обыденных женщин, ее семейные чувства, вследствие которых она позволяла семейным узам и привязанностям стеснять свободу ее политических замыслов и деяний.
   Этот своеобразный взгляд на историю, специально приспособленный, конечно, «ad usum Seraphine» на благо или на пользование Серафины, однако, не подействовал на этот раз обычным размягчающим сердце принцессы образом; ясно было, что ей, быть может, только временно разонравилось ее первоначальное решение, что она в данный момент внутренне восставала против него, и потому она продолжала прекословить советчику, глядя на него из-под полуопущенных век с едва приметной ядовитой усмешкой в углах губ.
   — Какие мальчишки мужчины вообще! — заметила она. — Какие они любители громких слов! Геройство, доблесть, мужество!.. Что вы называете мужеством?! Мне кажется, что если бы вам пришлось чистить сковороды, господин фон Гондремарк, вы бы это сочли за мужество и назвали бы это «домашним мужеством», «courage domestique».
   — Да, madame, я бы и это назвал так, — сказал барон решительно, — если бы я чистил их хорошо, образцово, и я охотно называю звучным именем всякую доблесть и всякое большое и хорошее дело! И, право, нечего опасаться, что в этом отношении можно пересолить, потому что все наши доблести далеко не так заманчивы сами по себе; людей всего больше прельщает в них их громкое название.
   — Пусть так, — сказала она, — но я желала бы понять, в чем собственно будет состоять наше мужество? Ведь мы же скромно испросили позволение, как малые дети у старших! Наша бабушка в Берлине и наш дядюшка в Вене и вся наша семья погладили нас по головке и благословили на выступление, а вы говорите «мужество». Я положительно удивляюсь, слушая вас!
   — Моя принцесса сегодня не походит на себя, — отозвался, не смущаясь, барон. — Она, очевидно, забыла, в чем кроется опасность; правда, что мы заручились одобрением и с той и с другой стороны, но моей принцессе также хорошо известно, на каких неприемлемых, можно сказать, условиях; и, кроме того, ей известно, как эти шепотом данные одобрения и советы легко оказываются запамятованными и как от них без всякого стеснения отрекаются, когда дело доходит до официальных договоров и трактатов. Опасность в данном случае весьма реальная, а отнюдь не воображаемая, — говорил он, и при этом внутренне бесился, что ему приходилось теперь раздувать тот самый уголь, который он только что так усердно старался затушить, — эта опасность не менее велика и не менее реальна потому только, что она не военная опасность. По той же самой причине нам легче идти ей навстречу. Если бы нам приходилось только рассчитывать на войска вашего высочества, то, хотя я вполне разделяю надежды вашего высочества на образцовое поведение Альвенау, я все же не был бы спокоен, потому что нам не следует забывать, что ведь он еще не успел зарекомендовать себя ни с какой стороны в роли главнокомандующего. Но там, где дело касается переговоров, там все в наших руках; и при вашем содействии меня не пугает никакая опасность!
   — Возможно, что все это и так, — сказала со вздохом Серафина, — но я вижу опасность совсем в другом. Меня пугает народ, этот ужасный, возмутительный народ! Представьте себе, что произойдет возмущение или восстание? Ведь мы будем до нельзя смешны в глазах целой Европы, мы, задумавшие вторжение в пределы соседнего государства, решившиеся на захват чужой земли, в то время как наш собственный престол колеблется под нами!
   — Нет, государыня, — сказал Гондремарк, самоуверенно улыбаясь, — в этом вы становитесь ниже самой себя, вы умышленно запугиваете себя. Спросите себя, чем, собственно, поддерживается недовольство в народе? Непомерно тяжелыми для него налогами! Но раз мы захватим Герольштейн, мы будем иметь возможность ослабить эти налоги; сыновья вернутся под родительский кров с ореолом славы победителей; дома их украсятся военной добычей, каждый из них вкусит свою долю военных почестей, и вы снова увидите себя среди счастливой семьи вашего народа, и люди станут говорить друг другу и слушать, развеся свои длинные уши, такие речи: «Как видно, принцесса-то наша больше нашего знала и понимала, к чему она клонила дело; у нее есть голова на плечах, и, как видите, нам теперь лучше живется, чем прежде». Но к чему я говорю вам все это? Ведь моя принцесса сама указала мне на все это и этими самыми доводами склонила меня на это смелое дело.
   — Мне кажется, господин фон Гондремарк, — сказала Серафина несколько едко, — что вы часто приписываете ваши счастливые мысли вашей принцессе.
   В первую минуту Гондремарк несколько растерялся под впечатлением язвительности этих непривычных для него нападений со стороны принцессы, но в следующий же момент он снова совершенно овладел собой.
   — Неужели? — спросил он. — Конечно, это весьма возможно, и если хотите, то даже вполне естественно, потому что я заметил то же самое и у вашего высочества.
   Это было сказано так смело, так открыто и казалось столь справедливо, что Серафина ничего не возразила на это, но вздохнула с некоторым облегчением. Ее гордость была задета, а честолюбие встревожено, но теперь она как будто почувствовала успокоение, и настроение ее несколько улучшилось.
   — Пусть так, — сказала она, — но все это не относится к делу. Мы заставляем дожидаться Фридриха там, в приемной, и до сих пор все еще не выработали никакого плана сражения и ни на чем не остановились. Ну же, господин соправитель, подайте мудрый совет, как мне принять его теперь? И что нам делать в случае, если бы он вздумал появиться в совете?
   — Что касается меня, — ответил барон, — то я предоставил бы решение первого вопроса всецело вашему высочеству в настоящий момент. Я имел счастье видеть вас с ним и знаю, что никто лучше вас с ним управиться не сумеет, и что не мне учить вас, что ему сказать и как его обезвредить для нашего дела. Отправьте его к его театральным забавам, но только ласково, незаметно, — добавил барон. — Или, быть может, моя государыня предпочла бы сослаться на головную боль?..
   — Никогда! — воскликнула Серафина. — Женщина, которая может рассчитывать на свои силы, точно так же, как мужчина, который умеет владеть оружием, никогда не должна избегать встречи! Доблестный рыцарь не должен посрамлять своего оружия!
   — В таком случае мне остается только умолять мою «belle dame sans merei», — сказал он, — проявить в данном случае единственную недостающую ей добродетель и быть жалостливой к бедному молодому человеку: выказать интерес и сочувствие к его охотничьим забавам, жаловаться на то, что политика и государственные дела вам надоели, и что в его приятном обществе вы желаете искать отдохновение от всего того, что вас так утомляет, и развлечение от сухих материй и соображений. Одобряет ли моя принцесса подобный план сражения?
   — Все это пустяки, важен только вопрос о совете, вот о чем следует подумать!
   — Вы говорите о совете? — воскликнул Гондремарк. — Позвольте, — и с этим он встал со своего места и принялся, карикатурно подражая Отто, порхать по комнате, передразнивая довольно недурно его голос и его движения: — «Ну, что сегодня слышно, барон фон Гондремарк? А, господин канцеляриус, у вас новый парик?! Вы меня не обманете, я знаю решительно все парики в целом Грюневальде; у меня глаз хозяйский!.. А о чем говорится в этих бумагах? О, да, да… я вижу!.. Ну, конечно, конечно!.. Я готов побиться об заклад, что никто из вас не заметил этого нового парика!.. Ах право, я решительно ничего об этом не знаю. Неужели их в Грюневальде так много… а я и не подозревал!.. И все это деловые бумаги, вы говорите? Ну, что же, прекрасно, можете все их подписать, ведь у вас есть на то и полномочие и доверительная грамота. Видите, господин канцлер, я сразу заметил ваш новый парик»… И так далее, все в том же духе, — докончил барон, переходя к своему обычному тону и голосу, — наш государь особым соизволением Божиим и особою милостию Божиею принц Грюневальдский, именно таким образом решает и вершит государственные дела и говорит со своими советниками и министрами.