Вокруг этого ядра профессиональной деятельности сосредоточены все научные исследования и изобретения моего отца, он ежедневно занимался ими и применял в работе. Как портовый инженер, он заинтересовался теорией волн, это нелегкий предмет, относительно которого он оставил множество гипотез и несколько ценных приблизительных результатов. Штормы являлись его заклятыми врагами, изучая их, он пришел к изучению метеорологии в целом. Многие незнакомые люди знали — возможно, устанавливали у себя в садах — его щит с навесом для приборов. Но главное его достижение конечно же относилось к оптике в приложении к свету маяков. Фреснель сделал многое — установил неподвижный фонарь на принципе, который до сих пор кажется безупречным; а когда на сцену выступил Томас Стивенсон и довел до сравнительного совершенства вращающийся фонарь, во Франции возникла понятная зависть и началась полемика. Труд его получил признание и, как я уже сказал, был удостоен награды даже во Франции. Если б его не признали, это не имело бы особого значения, так как мой отец всю жизнь оправдывал свои заявки новыми успехами. Он постоянно изобретал новые фонари для новых условий с неустанным стремлением к совершенству и мастерством; и хотя вращающийся маячный фонарь, возможно, остается его лучшим изобретением, трудно отдать пальму первенства ему, а не созданной гораздо позже системе конденсации с тысячей возможных модификаций. Количество и ценность этих усовершенствований дают их автору право на звание одного из благодетелей человечества. Во всех частях света моряка ждет более безопасный подход к берегу. Необходимо сделать два замечания: первое — Томас Стивенсон не был математиком. Прирожденная проницательность, чувство оптических законов и огромная глубина размышлений вели его к правильным выводам; однако рассчитать необходимые формулы для своих изобретений ему зачастую бывало не по силам, и он обращался за помощью к другим, особенно к своему двоюродному брату и близкому другу на протяжении всей жизни профессору Сент-Адрусского университета Свону и более позднему другу профессору П.Г. Тейту. Это довольно любопытное обстоятельство и замечательное ободрение для других — столь мало вооруженный необходимыми знаниями человек преуспел в одной из наиболее сложных и отвлеченных отраслей прикладной науки. Второе замечание относится ко всей семье и лишь частично к Томасу Стивенсону из-за многочисленности и значительности его изобретений: Стивенсоны находились на государственной службе, считали, что все их изобретения принадлежат государству, и никто из них не взял ни единого патента. Это еще одна причина неизвестности фамилии: патент не только приносит деньги, он непременно создает широкую известность, а приборы моего отца анонимно вошли в сотню фонарных отделений и анонимно упоминаются в сотнях докладов, а самый незначительный патент сделал бы автора знаменитым.
   Но дело всей жизни Томаса Стивенсона сохраняется, а товарища и друга мы утратили и теперь стараемся воссоздать его образ. Он был человеком несколько старинного склада: в его характере сочетались суровость и нежность, это чисто шотландская черта, поначалу слегка приводящая в недоумение, с глубоко меланхолическим нравом и (что часто сопровождает эту черту) в высшей степени веселым добродушием в обществе, проницательным и наивным, со страстными привязанностями и страстными предубеждениями, человеком крайностей, недостатков характера и не очень стойким в жизненных неурядицах. Тем не менее советчиком он был замечательным. Многие люди, притом значительные, часто совещались с ним. «Я смотрел на него снизу вверх, — пишет один из них, — когда спросил его совета и когда его широкий лоб наморщился, а жесткий рот высказал мнение, я сразу же понял, что лучшего не смог дать бы никто». Он обладал превосходным вкусом, правда, причудливым и предубежденным, коллекционировал старинную мебель и очень любил подсолнухи задолго до мистера Уайльда; долго увлекался гравюрами и картинами; был истинным любителем Томсона из Даддингстона, когда мало кто разделял его вкусы, и, хотя читал редко, был верен любимым книгам. Греческого языка не знал, латынь, к счастью, выучил самостоятельно после окончания школы, где был неисправимым бездельником, говорю «к счастью», потому что Лактанций, Воссиус и кардинал Бона были его любимыми авторами. Первого он читал постоянно в течение двадцати лет, держал книгу под рукой в кабинете и брал с собой в поездки. Часто держал в руках книгу другого старого богослова, Брауна из Уомфрея. Когда был настроен на иной лад, читал две книги, «Гай Маннеринг» и «Воспитатель», они никогда не надоедали ему. Был убежденным консерватором или, как предпочитал называть себя, тори; правда, иногда его взгляды менялись под воздействием пылкого, рыцарственного отношения к женщинам. Он считал, что нужно такое брачное право, по которому женщина могла бы получить развод просто по ходатайству, а мужчина ни в коем случае, это самое чувство выразилось также в миссии святой Магдалины в Эдинбурге, которую он основал и содержал главным образом сам. Это был лишь один из многих каналов его щедрости на общественные нужды, щедрость на частные нужды была столь же широкой. Шотландская церковь, учения которой он придерживался (хотя и в собственном понимании) и которой хранил рыцарскую верность, часто пользовалась его временем и деньгами, и хотя он не соглашался стать должностным лицом, считая себя недостойным, к нему часто обращались за советами, и он служил Церкви во многих комитетах. Пожалуй, он больше всего ценил в своей работе статьи в защиту христианства, одна из них удостоилась похвалы Хатчинсона Стирлинга и бьиа перепечатана по просьбе профессора Кроуфорда.
   Его чувство собственной недостойности я назвал бы нездоровым, нездоровыми были также его чувство скоротечности жизни и мысли о смерти. Он никак не принимал условий человеческой жизни и своего положения, и самые его сокровенные думы всегда были слегка омрачены кельтской меланхолией. Моральные проблемы для него бывали иногда мучительны, и тактичное использование научного свидетельства стоило ему многих беспокойств. Но он находил отдых от этих тягостных настроений в работе, в постоянном занятии естественными науками, в обществе дорогах ему людей и в ежедневных прогулках, во время которых то уходил далеко за город с каким-нибудь близким другом, то ходил от одного старого книжного магазина к другому и завязывал романтическое знакомство с каждой встречной собакой. Его разговор, в котором сочетались безукоризненный здравый смысл и причудливый юмор, эмоциональный, забавный, выразительный язык радовали всех, кто его знал, пока его умственные способности не ослабли. Речь его бывала точной и живописной, и когда в начале болезни он почувствовал, что прежнее умение говорить ему изменяет, было странно и мучительно слышать, как он отвергает одно слово за другим, считая их неподходящими, в конце концов отказывается от поисков и оставляет фразу незаконченной, чтобы не завершать ее оплошно. Видимо, кельтской чертой было и то, что его привязанности и чувства, страстные и подверженные страстным взлетам и падениям, находили самые красноречивые выражения в словах и жестах. Любовь, гнев, негодование читались на его лице и образно изливались, как у южных народов. Несмотря на эти эмоциональные крайности и меланхолическую основу характера, он в целом прожил счастливую жизнь и был не менее удачлив в смерти, пришедшей в конце концов к нему внезапно.

БЕСЕДА И СОБЕСЕДНИКИ

   «Сэр, мы всласть поговорили».
Джонсон


   «Мы должны нести ответственность как за всякое бессмысленное слово, так и за всякое бессмысленное молчание».
Франклин

   Не может быть более прекрасного устремления, чем блистать в разговорах, быть любезным, веселым, находчивым, понятным и приятным собеседником, располагать фактом, мыслью или примером к любой теме, и не только весело проводить время в кругу друзей, но еще и принимать участие, неизменно сидя, в том громадном международном конгрессе, где прежде всего обличается общественное зло, исправляются общественные заблуждения и общественное мнение формируется изо дня в день по направлению к идеалу. До решения парламента не принимаются никакие меры, но они давно подготовлены большим жюри собеседников; все написанные книги созданы в значительной мере с их помощью. Литература в многообразии ее жанров представляет собой не что иное, как тень хорошего разговора, но подражание весьма уступает оригиналу в жизненности, свободе и яркости. В разговоре всегда двое, они обмениваются мнениями, сравнивают переживания, согласуют выводы. Разговор текуч, гипотетичен, постоянно находится «в поиске и движении», а написанные слова остаются застывшими, становятся идолами даже для автора, обретают тупой догматизм и сохраняют мух явных ошибок в янтаре истины. Последнее и самое важное: в то время как литература, сдерживаемая дерюжным кляпом, способна иметь дело лишь с частицей человеческой жизни, разговор идет свободно, и в нем можно называть вещи своими именами. В разговоре нет леденящих ограничений кафедры проповедника. Разговор никак не может стать только эстетическим или классическим в отличие от литературы. В него вмешивается жест, напыщенный вздор тонет в смехе, и речь выходит из современной колеи на просторы природы, веселой и веселящей, как школьники после уроков. И только в разговоре мы можем познать свое время и себя. Словом, говорить — первый долг человека, главное его занятие в этом мире, и разговор, представляющий собой гармоничную речь двух или более людей, приносит гораздо больше удовольствия. Он ничего не стоит в денежном выражении, представляет собой сплошной доход: он завершает наше образование, основывает и питает нашу дружбу и может доставлять радость в любом возрасте и почти в любом состоянии здоровья.
   Острота жизни представляет собой битву, самые дружественные отношения тоже своего рода соперничество, и если мы не отказываемся от всего ценного в нашей жизни, то должны смотреть кому-то в лицо, в глаза и противиться поражению хоть во вражде, хоть в любви. Достойных удовольствий мы достигаем силой мышц, характера или ума. Мужчины и женщины соперничают друг с другом в количестве любовных побед, будто противостоящие друг другу гипнотизеры; резвые и ловкие самоутверждаются в спорте; малоподвижные усаживаются за шахматы или за разговор. Все вялые, тихие удовольствия одинаково обособлены и эгоистичны; и всякая прочная связь между людьми основывается на элементе соперничества или укрепляется им. А отношения, в которых нет деловой основы, несомненно, являются бескорыстной дружбой; и поэтому я полагаю, что хороший разговор чаще всего возникает среди друзей. Только в разговоре друзья могут померяться силами, порадоваться дружелюбным аргументам, что является показателем отношений и украшением жизни.
   Просьбой хорошего разговора не добьешься. Настроения сперва должны согласоваться в своего рода увертюре или прологе; время, общество и обстоятельства должны быть подходящими; а затем в подходящем месте тема, добыча двух разгоряченных умов, выскакивает, словно олень из леса. Охотничьей гордости у собеседника нет, однако пыла больше, чем у охотника. Подлинный художник следует по течению разговора, словно рыболов по извивам ручья, не теряя времени там, где у него «срывается рыба». Он всецело полагается на случай и бывает вознагражден постоянным разнообразием, постоянным удовольствием и теми меняющимися обличьями истины, которые служат наилучшим образованием. В избранной теме нет ничего такого, чтобы видеть в ней идола или не отклоняться от нее вопреки голосу желания. В сущности, тем немного; и если они заслуживают разговора, больше половины их можно свести к трем: что я это я, что вы это вы, и что существуют другие люди, не совсем такие, как мы. О чем бы ни шел разговор, половину его занимают эти вечные направления. Когда тема определена, каждый играет на себе, как на инструменте, самоутверждается и самовыражается, ломает голову в поисках примеров и мнений и приводит их обновленными к собственному удивлению и восхищению оппонента. Всякий непринужденный разговор является праздником хвастовства, и по правилам игры каждый принимает и разжигает тщеславие другого. Вот потому мы отваживаемся так широко раскрываться, потому решаемся быть так пылко красноречивыми, потому так возвышаемся в глазах собеседника. Собеседники, пустившись в разговор, начинают выходить за свои обычные рамки, вырастают до высот своих тайных притязаний, представляют себя полубогами, такими смелыми, благочестивыми, музыкально одаренными и умными, какими в самые радостные свои мгновенья стремятся быть. Таким образом они создают для себя на время из слов дворец наслаждений, представляющий собой храм и театр, где сидят с самыми выдающимися людьми, пируют с богами, купаются в славе. А когда разговор кончается, каждый идет своим путем, все еще опьяненный тщеславием и восторгом, все еще следующий путем славы, каждый спускается с высот своего идеала не мгновенно, а медленно, потихоньку. Помню, как во время антракта на дневном спектакле я вышел на солнечный свет в прекрасный зеленый уголок некоего воображаемого города, и, пока курил, сидя там, в крови у меня звучала музыка, я словно бы исходил «Летучим голландцем» (так как слушал эту оперу) с чудесным ощущением жизни, тепла, блаженства и гордости, а звуки города, голоса, звон колоколов, топот ног сливались и звучали у меня в ушах симфоническим оркестром. Точно так же вызванное хорошим разговором возбуждение еще надолго остается в крови, сердце радостно бьется, разум бурлит, и земля вращается в красках заката.
   Непринужденный разговор, подобно плугу, должен поднимать большой пласт жизни, а не рыть шахты в геологических слоях. Множество впечатлений, слухов, происшествий, точек зрения, цитат, исторических примеров, всего содержимого двух умов входит в содержание разговора со всех направлений и со всех уровней душевного возвышения или унижения — они материал, которым поддерживается разговор, пища, от которой собеседники крепнут. Подходящий для словопрения довод должен быть кратким и понятным. Разговор должен сопровождаться примерами, впечатляющими, а не объясняющими. Должен не отдаляться от жизни, от людских душ и дел, вестись на том уровне, где история, литература и жизненный опыт пересекаются и отбрасывают свет друг на друга. Я это я, вы это вы, все верно; но представьте себе, как эти голые утверждения изменяются и озаряются, когда вы и я сидим бок о бок, и сам дух разговора, сама словесная оболочка говорят то же самое. Не менее разительна бывает перемена, когда мы перестаем говорить на общие темы — о плохом, хорошем, жалком, о всех характерах Теофраста — и вспоминаем, прибегая к примерам или слухам, других людей во всем их своеобразии, или прибегаем к общеизвестному, перебрасываемся знаменитыми именами, сияющими красками жизни. Общение протекает уже посредством не речи, а ссылок на биографии, эпопеи, философские системы и исторические эпохи в целом. То, что вполне понятно, что красноречиво говорит само за себя, образные, персонифицированные идеи, можно сказать, переходит из рук в руки, словно монеты, и собеседники без труда косвенно выражают самые темные и сложные мысли. Поэтому незнакомцы, круг чтения у которых во многом совпадает, скорее поймут друг друга. Если им известны Отелло и Наполеон, Консуэло и Кларисса Гарлоу, Вотрен и Стини Стинсон, они могут, не прибегая к общим словам, начать сразу общаться с помощью образов.
   Поведение и искусство — две темы, которые возникают в разговорах чаще всего и охватывают наибольшее количество фактов. Обсуждать можно только самые насущные или самые общечеловеческие вопросы; и даже их обсуждают только те, кто живо интересуется ими. Специальные проблемы неизменно приятны знатокам, о чем бы ни шла речь — о спорте, искусстве или праве. Я слышал наилучшие разговоры подобного рода тех редких счастливцев, которые любят и знают свое дело. О пейзажах никто не говорит больше двух минут подряд, и я подозреваю, что мы слишком много читаем о них в книгах. Погода считается самой низкой и бессмысленной из разговорных тем. Но она, представляющая собой драматический элемент в пейзаже, гораздо лучше поддается описанию и гораздо более важна для людей, чем неизменные черты ландшафта. Матросы и пастухи, вообще люди с гор и побережья, говорят о ней хорошо; и она зачастую увлекательно представлена в литературе. Но направление любого разговора неизменно клонится к тому, что является общим для всего человечества. Разговор, порождение улицы и рынка, питается сплетнями, и последним его прибежищем до сих пор служит обсуждение нравов. Это героическая форма сплетни, героическая по высоте своих требований, но все же сплетня, потому что затрагивает личности. Людей, особенно шотландцев, невозможно долго удерживать от словопрений на моральные или богословские темы. Для всего мира они то же самое, что право для юристов, это специальные проблемы каждого, очки, через которые все рассматривают жизнь, и жаргон, на котором выносят свои суждения. Я знал трех молодых людей, которые в течение двух месяцев ежедневно отправлялись в темный красивый лес при ясной летней погоде, ежедневно разговаривали с неослабевающим пылом и почти не отклонялись от двух тем — богословия и любви. И возможно, ни суд по делам любви, нисобрание богословов не приняли бы их предпосылок и не одобрили бы выводов.
   Собственно говоря, к выводам в разговоре приходят нечасто, как и в раздумьях наедине с собой. Польза не в этом. Польза в работе мысли и, главным образом, в переживаниях, потому что, рассуждая в общем смысле на любую тему, мы вспоминаем свое положение и историю жизни. Но время от времени, особенно когда речь идет об искусстве, разговор становится полезным, покоряющим, словно война, расширяющим границы знания, будто научное исследование. Возникает вопрос; он принимает проблематичный, обескураживающий, однако привлекательный характер; собеседники начинают ощущать будоражащее предчувствие близкого вывода; стремятся к нему с ревнивым пылом, каждый своим путем, стараются первыми его высказать; потом один с криком вскакивает на вершину, к которой они стремились, почти в тот же миг другой оказывается рядом; и вот они в полном согласии. Успех этот скорее всего иллюзорный, просто-напросто плетение словес. Но сознание совместного открытия тем не менее головокружительное и вдохновляющее. И в жизни любителя бесед подобные триумфы, пусть и воображаемые, нередки; они достигаются быстро и с удовольствием в часы веселья и по природе самого процесса заслуженно разделяются.
   Существует определенная позиция, воинственная и вместе с тем уважительная, — готовность сражаться при полнейшем нежелании ссориться, по которой сразу можно узнать разговорчивого человека. Я люблю находить в своих дружелюбных противниках не красноречие, не честность, не настойчивость, а соединение в некоторой пропорции всех этих качеств. Противники должны быть не держащимися доктрины архиепископами, а охотниками, ищущими элементы истины. Должны быть не школьниками, которых нужно наставлять, а собратьями-учителями, с кем я могу спорить и соглашаться на равных. Мы должны достигать решения проблемы, тени согласия, без этого пылкий разговор превращается в пытку. Но мы не хотим достигать его легко, быстро или без борьбы и усилий, в которых и заключается удовольствие.
   Любимого своего собеседника я стану называть Джек-Попрыгунчик. Я не встречал никого, кто так щедро смешивал бы всевозможные ингредиенты разговора. В испанской поговорке четвертый человек, необходимый, чтобы составить салат, окажется безумцем, если станет его перемешивать. Джек и есть этот безумец. Не знаю, что в нем самое замечательное: умопомрачительная ясность выводов, забавное красноречие или действенность метода, сводящего все стороны жизни в центр разбираемой темы, перемешивающего разговорный салат, будто пьяный языческий бог. Он изгибается, словно змей, меняется и сверкает, как узоры в калейдоскопе, переходит полностью на точку зрения других и таким образом, с подмигиванием и бурным восторгом, выворачивает вопросы наизнанку и швыряет их перед вами пустыми на землю, словно торжествующий фокусник. Обычно когда в присутствии Джека чье-то поведение озадачивает меня, я напускаюсь на этого человека с такой грубостью, пристрастностью и с такими утомительными повторами, что Джек в конце концов не выдерживает и встает на его защиту. Он моментально преображается, входит в нужный образ и с упорством безумца оправдывает данный поступок. Я не могу представить ничего сравнимого с энергией этих преображений, с причудливым разнообразием языка, переходящего от Шекспира к Канту, а от Канта к майору Дингуэллу.
   «Быстро, как музыкант сыплет звуками Из своего инструмента…»
   Он сверкает неожиданными широкими обобщениями, нелепыми, неуместными деталями, остроумием, мудростью, глупостями, юмором, красноречием и ложным пафосом, все это по отдельности ошеломляюще и, однако, блестяще в восхитительном беспорядке своего сочетания. Собеседником другого калибра, хотя принадлежащим к той же школе, является Здоровяк. Это человек замечательной внешности; он создает вокруг себя более ощутимую атмосферу, производит впечатление более грубой и сильной личности, чем большинство людей. О нем сказано, что его присутствие можно ощутить, войдя с закрытыми глазами в комнату, и то же самое, по-моему, говорили о других людях крепкого сложения, обреченных на почти полное физическое бездействие. В манере Здоровяка разговаривать есть что-то буйное, пиратское, вполне гармонирующее с этим впечатлением. Он может криком заставить вас замолчать, может уткнуться лицом в ладони, может вспылить; и при этом характер у него миролюбивый, чуткий; а после того как Пистоль окажется перепистолен и небосвод прозвенит несколько часов, вы начинаете улавливать какое-то успокоение в этих бурных потоках, согласие по некоторым пунктам и заканчиваете разговор в тесном содружестве, в пылу взаимного восхищения. Протест служит лишь тому, чтобы сделать ваш окончательный союз более неожиданным и драгоценным. С начала до конца в разговоре были полная искренность, полное взаимопонимание, желание слушать, хотя не всегда прислушиваться, и непритворное стремление встретить поддержку. Со Здоровяком вам не грозят опасности, которые присутствуют в споре с Джеком-Попрыгунчиком; тот может в любую минуту обратить свою способность менять точку зрения на собеседника, приписать вам взгляды, которых вы никогда не придерживались, а потом яростно обрушиться на вас за то, что держитесь их. Во всяком случае они оба мои любимые собеседники, оба громогласные, многословные, нетерпимые к чужому мнению собеседники. Это свидетельствует, что я сам принадлежу к той же категории; если уж мы любим разговаривать, то подавай нам умного, сильного противника, который будет решительно проводить свою линию шаг за шагом в нашей манере, дорого продавать свое внимание и выдавать нам в полной мере суматоху и накал сражения. Обоих можно выбить с их позиции, только на это потребуется шесть часов, это серьезный и опасный риск, пойти на который стоит. С обоими можно проводить целые дни в волшебной стране разума со своей обстановкой, населением и нравами, вести особую жизнь, более напряженную, деятельную, захватывающую, чем любое реальное существование, после окончания разговора выходить из нее, как из театра или сновидения, обнаруживать, что холодный восточный ветер все еще дует и тебя по-прежнему окружают обшарпанные стены старого города. У Джека гораздо более тонкий ум, Здоровяк гораздо более искренний; Джек изъясняется вдохновенной поэзией, Здоровяк — романтической прозой на подобные темы; один сверкает высоко, как метеор, светя во тьме, другой со многими изменчивыми оттенками пламени горит на уровне моря, словно пожар; но у обоих одни и те же юмор и художественные интересы, одна и та же неутолимая страсть поиска, одни и те же вихри разговора и громы возражений.
   Мишень[12] совсем другая статья, но человек весьма забавный и доставлял мне огромное удовольствие в течение многих долгих вечеров. Говорит он сухо, быстро, настойчиво, лексикон у него скудный. Привлекательны в нем необычайная находчивость и решительность. Что бы вы ни предложили на обсуждение, у него либо уже есть об этом какая-то шаблонная теория, либо он тут же выдумает ее и начнет развивать в вашем присутствии. «Дайте минутку подумать, — скажет он. — У меня должна быть какая-то теория на этот счет». Более приятное зрелище, чем решимость, с которой он принимается за эту задачу, трудно вообразить. Он бывает одержим какой-то демонической энергией, изо всех сил смешивает различные элементы и сгибает идеи, будто силач подкову, с явным, демонстративным усилием. В теоретизировании у него есть некий компас, некое мастерство, то, что я назвал бы напускным пылом, нечто от Герберта Спенсера, которому не мешало бы видеть смешную сторону явлений. Вы, как и он, не обязаны верить в эти новоиспеченные мнения. Но кое-какие из них довольно здравые, даже способные выдержать испытание жизнью, а самые слабые служат мишенью — как бутылка, которую после пикника бездельники бросают в пруд и целый час развлекаются тем, что наблюдают, утонет она или нет. Какими бы ни были его мнения, хоть серьезными, хоть минутными причудами, он всякий раз отстаивает их с неизменными острословием и решительностью, получает в ответ жестокие удары, но мужественно переносит это наказание. Он знает и всегда помнит, что люди разговаривают прежде всего затем, чтобы поговорить; ведет себя на этом ринге, по старому сленговому выражению, как росомаха, и искренне радуется, отличая зрителя от своего противника. Мишень вечно возбужден, он заклятый враг сна. В три часа ночи он выглядит жертвой. Разговор его становится более сухим, чем самое сухое шампанское. Хитрость и несравненная находчивость представляют собой те достоинства, которыми он живет.