Проволочные их усы зазвенели, как струны.
   Однако, других это, кажется, не напугало.
   Разбухающая, будто опара, визжащая серая масса отчаянно поперла наверх, закрутились в водовороте хвосты и лапы, котов были десятки, и становилось ясным, что даже меч Мышиного короля не может их задержать, они накатывались, точно безумные, Клаус медленно отступал, поводя из стороны в сторону дымящейся светлой сталью, бежать было некуда, он спиной ощущал, что из главного зала накатывается по анфиладе такая же безумствующая орда.
   Здесь решали мгновения.
   - Сир, скорее!.. - услышал он срывающийся высокий голос.
   Марочник держался за постамент какой-то скульптуры, а в украшенной росписью нише у него за спиной, как пустая глазница, зиял темный дверной проем.
   Вероятно, тут находилась лестница потайного хода.
   Клаус оказался возле него в одну секунду.
   - Прощайте, сир... - тяжело дыша сказал Марочник. - Я не пойду с вами, я - ранен. И потом все равно кто-то должен отдать за вас жизнь... Потому что иначе защитные чары развеются...
   Он поднял шпагу.
   Дверь с тяжелым скрипом закрылась.
   Клаус очутился в непроницаемой темноте и только, отдышавшись немного, разглядел грубо стесанные каменные ступени, идущие вверх, чувствовалось, что этот проход уже давно не использовался: воздух был затхл, а с кирпичного низкого потолка сетью невода свешивалась паутина. Почерневшие факелы в держателях на стене не горели, лишь мерцающий меч слегка освещал дорогу.
   Впрочем, свет откуда-то все-таки пробивался, и чем выше поднималась крутая тяжелая лестница, сужающаяся с каждым шагом, тем отчетливее становилась его расплывчатая желтизна, словно разгорались невидимая люстра в вершине, и когда Клаус, дойдя до второй крепкой двери, куда упирались ступени, с некоторым усилием, уже запыхавшись, медленно распахнул ее, то увидел довольно просторное чердачное помещение, озаренное действительно гроздью ламп, свисающих на шнуре, а посередине этого помещения - чрезвычайно громоздкий, нелепый, как будто от будильника механизм, из которого во все стороны высовывались стержни и шестеренки.
   Он производил довольно-таки унылое впечатление, потому что был явно и безнадежно запущен: жуткие волосяные накрутки опутывали шкивы осей, а со множества тросов, раскинутых от него через балки в самых неожиданных направлениях, как зловещие бороды, зеленели мочальные грязевые подтеки. Сразу было видно, что здесь не чистили и не прибирали уже много лет, и, тем не менее, механизм этот все-таки еще работал: слабое редкое тиканье доносилось откуда-то из железных недр, и высовывающийся оттуда рычаг с удлиненной пластмассовой рукояткой немного подрагивал.
   А неподалеку от рычага, нависая над двумя медными зубчатыми секторами, то ли совмещая их скрупулезно, то ли, наоборот, с усилием разводя, напрягаясь всем телом так, что спертым задержанным воздухом раздувались лиловые щеки, приседая и расставляя локти, как каракатица, выгибался резиновой дугой Дуремар, и пиджак возле шеи его топорщился, как на гусенице.
   Это был именно Дуремар, его мягкая отечная физиономия с пористым носом видна была совершенно отчетливо: ноздри от возбуждения раздувались, а на синеватых щеках проступали малиновые неровные пятна.
   Он был, в общем-то, точно такой же, как в школе.
   Но не это поразило Клауса.
   Поразило его то, что пол на чердаке был как будто стеклянный: сквозь него был заметен зал с принаряженной танцующей публикой, вся дворцовая анфилада, по которой он только что дико промчался, вестибюль, где сейчас кучковались встревоженные сарацины, - непонятно было, как все это могло разместиться под сравнительно небольшим чердачным пространством, но однако, все это как-то, по-видимому, размещалось, были хорошо видны даже красные колпаки, по-немногу стягивающиеся из анфилады к главному залу.
   А когда Дуремар совместил оба сектора, со скрежетом легшие друг на друга, и когда, издавая радостное мычание, подскочив, развернул на себя пластмассовую рукоятку, то весь механизм пришел в какое-то судорожное движение: завизжали сцепившиеся шестеренки, провернувшийся коленвал неожиданно выставил над собой латунные кулаки, беспорядочно задергались тросы, образующие под сводами чердака сложную паутину, и вдруг красные матерчатые колпаки, как подброшенные, ринулись на сарацинов.
   Кажется, даже сквозь перекрытия чердака доносились проклятия и стоны поверженных.
   Так это все не настоящее, понял Клаус. Мы - на ниточках, и нами управляют отсюда.
   Сердце у него как будто остановилось.
   Однако, больше он ничего сообразить не успел, потому что в ту же секунду Дуремар обернулся и издал протяжное, нечеловеческое рычание.
   И сразу же из затемненного угла чердака, словно дожидавшийся именно этого случая, точно страшный паяц, появившийся на похоронах, выступил Карл в сюртуке и в высоком цилиндре с гвоздикой, приколотой у основания, и, протягивая Клаусу руку, довольно приветливо произнес:
   - Здравствуй, старый товарищ!..
   И улыбка у него была - дружелюбная.
   - Здравствуй, - ответил Клаус, в свою очередь протягивая ладонь.
   Но раскрашенные синим и черным, сведенные пальцы Карла почему-то, вильнув, проехали мимо нее и, рывком ускоряя движение, ткнулись в верхнюю часть живота, породив там тупое ощущение боли, а затем точно также рывком отдернулись, и сам Карл отскочил, и вдруг стало заметно, что в кулаке его оживленное мокротой поблескивает осиное лезвие.
   - Вот так, старый товарищ...
   Щеки с нарисованными сердечками округлились.
   - Добей, добей его!.. - зверски закричал Дуремар.
   Однако, несмотря на боль в животе Клаус уже выставил перед собой литую угрозу клинка, сталь сверкнула, - за спиной его оказалась какая-то железная лестница, и он начал неуклюже подниматься по ней, наугад нащупывая высокие подрагивающие ступени.
   Меч был тверд, и поэтому ни Карл, ни Дуремар последовать за ним не решились. А потом отодвинулась крышка чердачного люка, и он очутился в четырехгранном обшарпанном помещении, где с зауживающегося потолка свисали упитанные змеи канатов.
   Вероятно, это была Башня мэрии.
   Стекла в переплетах ее отсутствовали, и через готические пустые проемы свистел черный ветер.
   Налетал он, по-видимому, с океана и выдувал из города последние искры жизни. Клаус, во всяком случае, не видел в темноте под собой ни единого проблеска.
   Только яркая живая луна висела над городом.
   Да сияли в ее отражении скаты серебряной черепицы.
   А так - ни огня.
   В животе невыносимо болело.
   Он схватился за один из свисающих сверху канатов, и вдруг мрачный тяжелый колокольный удар обрушился ему прямо на голову.
   А потом - второй, третий, четвертый.
   Ветер срывал эти удары и уволакивал вниз. Вероятно, многопудовой тревогой ложились они на улицы.
   Клаус уже с трудом понимал, что делает.
   Но он видел, что в черноте, облепившей весь город, будто свечи надежды, загораются отдельные желтые окна...
   13. К Л А У С. П О С Л Е Д Н И Е Т А Н Ц Ы М А Я.
   Как я любил их всех!
   Я любил Карла, вихрастого и одновременно прилизанного, как болванка: он сегодня, наверное, целый час возился со своей головой, вероятно, не менее десяти раз за утро, чертыхаясь, мочил волосы и крепко причесывался, но они, высыхая, опять поднимались унылыми жесткими прядями, и поэтому голова казалась плохо подстриженной. Так ему и не удалось с ними справиться. Я любил Косташа, который только что вернулся на место рядом со мной: руки его сжимали диплом, а на твердых вдруг выперших скулах зажегся сейчас румянец волнения. Косташ наверное, тоже переживал. Я любил ленивую рыхлую Мымру: ленточка в глупых ее кудряшках, кажется, немного развязывалась, а под платьем на левом плече розовела выехавшая бретелька. Мымра была очень неряшлива. Но я ничего не мог с собой сделать. Потому что я любил сейчас даже тощего противного Дуремара: он в этот момент вместе с другими учителями находился на сцене и, поднявшись из кресел президиума, монотонно постукивал красным карандашом по обводу графина, треньканье несколько приглушало начавшееся шевеление, неприятный надтреснутый звук почему-то был слышен даже в наших рядах, а к тому же и сам Дуремар, распрямляясь, над залом, горделиво выпячивал пуговицы нового вицмундира: только что появился приказ о назначении его директором школы и, наверное, Дуремар всеми фибрами впитывал незнакомую ему прежде почтительность.
   Впрочем, бывший Директор на этой сцене также наличествовал, и хотя он сидел, притулившись несколько с краю, и оливково-серый его вицмундир смотрелся заметно скромнее, чем у председательствующего Дуремара, но была в этой скромности особая начальственная простота - не бросающаяся в глаза, но и видимая в то же время безо всяких усилий, - так монарх иногда позволяет себе одеваться скромнее своих министров, вместе с тем, этой самой непритязательностью своей лишь сильнее подчеркивая прерогативы избранничества.
   Тем не менее, Директора я тоже любил.
   Но уж самое странное заключалось в том, что я любил даже господина Трефолиса: перед ним стоял пузатый кувшин с рыбьим жиром, и он время от времени, наслаждаясь, отхлебывал янтарную тягучую жидкость. Маслянистые капли сбегали у него по усам, а глаза после каждого такого отхлебывания подергивались мечтательной дымкой.
   Это было действительно странно.
   Господина Трефолиса я видел вообще в первый раз, и не знал о нем ничего, кроме нескольких фраз, подслушанных в разговоре Мальвины: дескать, это именно то, что нам требуется, но я его все равно любил, и от этой внезапной любви у меня щипало в глазах и свербило в носу, словно туда попала невидимая пушинка.
   Я боялся, что я одновременно и чихну и расплачусь.
   Что, конечно, было бы ужасным позором.
   Однако, к счастью, ни того, ни другого не произошло: Косташ, сидевший от меня по левую руку, неожиданно пихнул меня под ребра локтем и сказал - словно бы уже о чем-то давно решенном:
   - Давай пятерку!..
   Голос у него был такой, что мне захотелось дать ему в морду.
   - Зачем? - спросил я.
   И тогда Косташ, удивляясь, повернулся ко мне всем телом:
   - Зачем, зачем? Ты что, не помнишь, о чем договаривались?
   Брови у него предостерегающе поднялись, а глаза, не имевшие цвета, смотрели холодно и очень требовательно.
   Вероятно, он действительно удивился.
   Глупо хихикнул дон Педро, оглядывавшийся с сидения передо мной.
   - Ладно, - сказал я. - Традиции есть традиции...
   И, стараясь не показать колебаний, достал синенькую сложенную вдвое бумажку, сунутую мне сегодня Ивонной, и с невольной тоской посмотрел, как она исчезает в нагрудном кармане Косташа.
   У меня было ясное ощущение, что я что-то необратимо теряю.
   Причем, вовсе не деньги.
   И тем не менее, я любил их всех.
   Но, наверное, больше всего я любил сейчас сам этот актовый зал, небольшой и открываемый только по торжественным случаям. Он сегодня был заполнен сверх всякой меры: набились даже в проходы, а у задней стены, где оставалась открытой фигурная дверь, словно родственники на поминках, толпились празднично принаряженные родители. Кстати, там же должна была стоять и Ивонна, но сколько я ни крутил головой, я не мог обнаружить ее среди переминающегося народа. Вероятно, она, как всегда, находилась где-то в задних рядах, и я чувствовал некоторое сожаление, что, быть может, она меня не увидит. Я сегодня был как бы хозяином того, что происходило и мне очень хотелось, чтоб и Ивонна слегка прикоснулась к этому празднику.
   Однако, Ивонны не было. Вообще там не было никого из знакомых. И - внезапно зазвучали аплодисменты, и, растерянно обернувшись, я вдруг увидел, что на этот раз со сцены спускается Мымра.
   Между прочим, я совершенно не помнил, чтобы ее туда вызывали, видимо, от волнения я как бы проглатывал некоторые кусочки происходящего. Мне даже казалось, что зал немного подрагивает, точно перемещаясь, и отдельные лица слегка расплываются в нерезком тумане. А когда Мымра, переваливаясь будто гусыня, прижимая к груди аттестат, неторопливо уковыляла со сцены и, по-видимому, уже утомившийся Дуремар, наклонясь к микрофону, захрипел сквозь динамики что-то совсем неразборчивое, то я просто не понял у него ни единого слова, и лишь потому, что встрепенувшийся Карл вместе с Косташем затолкали меня локтями с обеих сторон, догадался, что в этом хрипе прозвучала моя фамилия.
   Меня словно ошпарило.
   Иногда в сладкой дреме, которая накатывает под одеялом, когда сон еще не пришел, но дневная явь уже ощутимо отхлынула, несколько даже стыдясь своих глупых мечтаний, замирая, я представлял себе, что по воле судьбы совершаю какие-то необыкновенные подвиги. Например, что в руках моих оказывается волшебный меч, зовущий к победе, и что я, как легендарный герой, изгоняю из города полчища сарацинов. Или, что возник страшный заговор, связанный с предательством в мэрии, орды диких безжалостных кошек просачиваются в город, и вдруг я, разоблачив этот заговор и ударив в набат, поднимаю встревоженных горожан против очередного нашествия.
   Может быть, это была затянувшаяся инфантильность, не знаю. Ивонна, когда сердилась по-настоящему, говорила, что я так, наверное, окончательно и не повзрослею, но какие бы подвиги я себе не представлял, в них всегда присутствовала одна неизбежная сцена: будто бы я иду среди рукоплещущей шумной толпы, и толпа расступается, приветствуя меня как героя. Радостные безудержные восклицания... Сотни рук, поднимающихся, чтобы выразить благодарность... Музыка... Восторженные приветствия... И - Елена, сияющая от счастья и восхищения...
   Видимо, это было то, чего мне хотелось больше всего.
   Любви и признательности.
   И я столько раз представлял себе это, что, казалось бы, должен был уже обрести соответствующие привычки. То есть, встать как бы нехотя и, даже не оглядываясь по сторонам, равнодушно принять из рук Дуремара шершавые корочки аттестата.
   Это не должно было меня никак взволновать.
   Но в действительности все происходило иначе.
   Если честно признаться, то я даже не понял, каким образом я вдруг очутился на сцене, - почему Дуремар приближает ко мне серое вытянутое лицо, вблизи, как оказалось, напудренное, почему он, будто ненужную вещь, осторожно сжимает мою правую руку, и зачем он, пошлепав губами, вставляет в нее какую-то твердую книжечку.
   Если аплодисменты и были, то я их абсолютно не слышал.
   Я пришел в себя только тогда, когда снова оказался на месте и нетерпеливый извертевшийся Косташ, выхватив у меня аттестат, торопливо сказал:
   - Какая у тебя серия перед номером?.. "Ю"?.. Ну, значит, вместе загремели в казармы. Те, которые получили отсрочку, у тех серия "Щ". Мне отец говорил, ему рассказали в первом отделе...
   - В армию, так в армию, - небрежно ответил я.
   А Карл важно сказал:
   - Ничего неизвестно. У меня вот серия "Б". Что это означает?..
   - Серия "Б" - чиновники, - завистливо вздохнул Косташ. И вдруг как-то по-новому, уважительно посмотрел на Карла. Повезло. Наверное, родители постарались?
   - У меня у самого - голова, - сказал Карл.
   Они о чем-то заспорили.
   До меня доходило лишь: "выслуга лет", "надбавка", "снабжение по второй категории".
   Лично я никогда толком в этом не разбирался.
   И поэтому когда заиграли "Гимн Великому городу", и надмирные величавые звуки потекли из динамиков, развешанных между колоннами, то я с облегчением встал, наверное, как и все присутствующие, и буквально до последней клетки своей пропитался простой и торжественной музыкой.
   Я еще больше любил их всех.
   А потому, когда музыка кончилась и нахлынуло шарканье ног с толчеей, свидетельствующей об окончании церемонии, то я не помчался, сломя голову, с Косташем, тут же требовательно дернувшим меня за рукав, и не двинулся вместе с Карлом, который, прищурившись, пробивался сквозь медленную толпу к какой-то ему одному известной цели, а стремительно обогнав всех по боковому узкому коридорчику, выводящему в вестибюль и значительно менее многолюдному, замер, как часовой, у фигуры крылатого бога - поднимаясь на цыпочки и выглядывая среди проходящих Ивонну.
   Я был прав, она вышла одной из первых - в праздничном, с оборками платье, в черных туфлях, сияющих зеркальной поверхностью. Волосы у нее были уложены в незнакомую мне прическу, которая открывала лоб, а на шее светилась матовая нитка жемчуга.
   И лицо у нее, по-моему, было в легкой косметике.
   Я вдруг с некоторым ужасом обнаружил, что она, оказывается, красивая женщина.
   Раньше я как-то не рассматривал Ивонну с такой точки зрения.
   Мне даже стало неловко.
   Однако, Ивонна, по-видимому, ничего не заметила, потому что сама, наверное, волновалась не меньше меня - осторожно приблизилась и, как будто опасаясь чего-то, тронула меня рукой за плечо:
   - Не задерживайся сегодня. Я испеку пирог, попьем вместе чаю...
   - Хорошо, мама, - ответил я.
   - Поздравляю с окончанием школы, дай я тебя поцелую...
   - Спасибо, мама...
   Она прикоснулась губами к моей щеке.
   Я, кажется, дернулся.
   Но Ивонна уже отстранилась и, как мне показалось, очень задумчиво помахала мне на прощанье рукой:
   - Так я тебя жду!...
   После чего отошла к гардеробу, где клубились, прилипая друг к другу, гудящие очереди.
   Я мгновенно потерял ее в этой сутолоке.
   Впрочем, меня тут же толкнули и упругая, точно репка, коренастая, толстощекая Мымра, раскрасневшаяся от возбуждения и от сознания миссии, которая на нее возложена, недовольно сказала, передергивая широкими, как у штангиста, плечами:
   - Меня - за тобой послали. Все уже в сборе, что ты тут прирастаешь?..
   Голова у нее была в мутном колоколе волос.
   - Иду-иду! - весело сказал я.
   - Ну так - пошевеливайся!..
   - Уже бегу!..
   И вдруг неожиданно для самого себя, то ли от сумасшедшего счастья, рожденного праздником, то ли от любви, которая охватывала меня все сильнее, дал по этому колоколу звонкий бесшабашный щелбан:
   - А что, Мымрочка, хочешь, я тебя поцелую?..
   А затем, не обращая внимания на возмущение отпрянувшей Мымры, которая что-то забормотала, с диким радостным ржанием помчался на задний двор, где среди скамеек, перевернутых так давно, что чугунные скрепы их были наполовину скрыты землей, живописно, как охотники на привале, расположилась команда Косташа, и дон Педро, как мухомор, выделяющийся среди других своим жутким ростом, гоготал и размахивал над головой черной бутылкой без этикетки:
   - Давай сюда!..
   Все было в порядке. Косташ позаботился даже о посуде. Он принес с собой маленькие пластмассовые стаканчики, которые вкладывались один в другой, и дон Педро, тремя-четырьмя ударами выколотив из горлышка пружинистую длинную пробку, опытной рукой расплескал по этим стаканчикам темное содержимое. И тогда Косташ торжественно сказал: За свободу! - а затем одним глотком выпил и деланно крякнул. И Карл тоже крякнул, и крякнул, отдуваясь, дон Педро, в отличие от остальных сделавший это вполне естественно, и крякнула подоспевшая Мымра, которой тоже налили. И даже мне удалось выдавить из себя какие-то соответствующие обстановке звуки. Хотя сделать это было непросто. Мне уже приходилось раньше употреблять вино: на различных праздниках, например, или на днях рождений, когда под присмотром родителей открывалась на всех одна бутылка сухого, так что кисловатый, довольно-таки противный вкус его был мне знаком, я не слишком за себя опасался, однако здесь было нечто совсем иное, может быть, дешевый портвейн, который мужики распивают в парадных, или, может быть, вермут, поскольку оно отдавало резким лекарственным привкусом, я чуть было не закашлялся, когда эта "аптека" пошла мне в желудок. Ощущение было такое, что я глотаю отраву, у меня перехватило все горло, и, наверное, покраснело лицо от прилива крови. Я едва отдышался, осторожно пропуская воздух сквозь ноздри.
   К счастью, этого моего состояния никто не заметил, потому что Косташ как раз в этот момент, резко выпрямившись, провозгласил, что необходимо поддерживать священные традиции выпуска, после чего извлек из портфеля учебник обществоведения и, подняв его, будто чайку, над головой, разодрал корешок - так, что высыпались утратившие переплет страницы.
   - Сжечь! - сказал он.
   Тут же появилось еще несколько старых учебников, в центре бывшей песочницы выросла здоровая бумажная куча, ухмыляющийся дон Педро торжественно чиркнул спичкой, и через секунду веселое пламя, обгладывая листы, проползло в середину и бодро ринулось вверх.
   Полетел легкий пепел, и ударил в лицо пыхнувший жар огня.
   Запылало, как будто в бензине, "Славное прошлое".
   Никакого прошлого уже, разумеется, не было.
   Я отодвинулся.
   - Ура-а-а!.. - закричал Косташ.
   И все остальные тоже подхватили:
   - Ура-а-а!..
   - Бей отличников!..
   - На фиг!..
   - Свобода, ребята!..
   Я, по-моему, кричал громче всех. Было ужасно весело. Неутомимый дон Педро разлил по второму разу, и когда я опять проглотил пахучую чернильную жидкость, между прочим, уже далеко не такую противную, как при первом знакомстве, то весь мир, окружавший меня точно затрепетал в одушевленном приветствии.
   Я заметил вдруг чистое синее небо, в котором таяли облака, рыжину горячего солнца, подрумяненные черепа на ограде. Словно вымытая, зеленела листва на обрубках деревьев, а за лопающимися от весеннего сока их теплыми живыми стволами, будто птичий оркестр, звенели голоса малышни: синие и красные куртки мелькали в некотором отдалении.
   И земля, пропитанная вчерашним дождем, поднимала из своей черноты дрожащую влагу.
   Как я любил все это!
   А по другой стороне двора, там, где были складированы длинные горбатые доски, покрытые толью, с угловатостью цапель, осваивающих новое, незнакомое место, осторожно прошествовала плотная группа девчонок и расположилась на выступе, который образовывал нечто вроде скамейки.
   Вероятно, они тоже решили отпраздновать сегодняшнее событие.
   Я мгновенно заметил среди них Елену.
   Сердце у меня как бы перевернулось.
   - Сучки, - сказал дон Педро с глупой усмешкой. - Приползли, понимаешь. Трахаться хочут...
   А молчавший до этого времени скучный веснушчатый Радикулит, деревянные волосы у которого казались на солнце лимонно-желтыми, оживился, как будто проснувшись, и захлопал голубыми глазами:
   - Давайте позовем их сюда!..
   - Зачем? - спросил Косташ.
   - Ну - то, се... Поприхватываем... Все-таки веселее будет...
   - А так - скучно?
   - А так, что мы - сосем из бутылки...
   - Гы!.. - подтвердил дон Педро, вытягиваясь, чтобы махать руками.
   Однако, Косташ пресек эти его намерения.
   - Не сегодня, - суровым командным голосом объявил он.
   - А почему не сегодня?
   - А потому что сегодня у нас назначено - в "Веселый утопленник"...
   Он обвел всех твердым немигающим взглядом.
   - Другие предложения будут?..
   Других предложений не было.
   Хотя лично у меня просто засосало под ложечкой. Потому что я понимал, о чем идет речь. И тем не менее, я кивнул вместе со всеми.
   Так что, вопрос решился.
   Некоторые сомнения возникли только у Радикулита, который, покивав, сколько положено, и таким образом показав, что он, в общем-то, тоже согласен, нерешительно заявил, что в таверну можно было бы пойти и попозже. Потому что таверна работает до глубокой ночи, и никто нам не запрещает явиться туда, когда захотим.
   - Одно другому не мешает, - сказал он.
   Тогда Косташ холодно посмотрел на него.
   - Ты, кажется, мне возражаешь?
   - Я не возражаю, - ответил Радикулит. - Я лишь объясняю, что можно сделать и то и это...
   - Воз-ра-жа-ешь...
   - Не возражаю...
   - Смелый стал... - задумчиво сказал Косташ.
   В общем, они заспорили.
   Правда, спором это назвать было нельзя, потому что говорил, в основном, Косташ, а Радикулит только изредка вставлял отдельные фразы, оправдываясь.
   Я их не слушал.
   Я смотрел, как девчонки тоже достали откуда-то бутылку вина, а потом, изрядное время помучившись, потому что выколотить пробку о дно, как дон Педро, они были не в состоянии, пропихнули ее внутрь узкого горлышка.
   А стаканчики у них были не синие, как у нас, а - веселые, желтенькие, по-моему, с каким-то рисунком. И расположили они их не прямо на толи, а постелив три салфетки, наверное, захваченные из дома. И по середине импровизированного стола они насыпали целую гору конфет.
   То есть, подготовка у них была существенно лучше нашей.
   А Елена принимала во всем этом самое деятельное участие.
   И поэтому, наверное, наблюдая за ее быстрыми, порывистыми движениями, я не сразу сообразил, что вокруг меня наступила вдруг какая-то нехорошая тишина, а когда все-таки сообразил и когда, уловив последнюю фразу, понял, почему она наступила, то у меня внезапно заныло под ребрами - там, где ранил меня кинжалом Карл в одном из недавних снов, и причем заныло с такой неожиданной силой, будто все происшедшее в этом сне стало реальностью.
   Я медленно выпрямился.
   - Что ты сказал?!.
   А затем, не дожидаясь, пока тоже поднявшийся Карл севшим, хриплым, но все-таки торжествующим голосом повторит свою фразу насчет того, что вместо таверны можно закатиться к Ивонне, потому что Ивонна всех примет, это - ее профессия, не дожидась даже, пока он окончательно распрямится, изо всей силы ударил его в заспанное тупое лицо, и в ударе моем прорвалось сумасшествие вспыхнувшей ненависти.
   Все вдруг померкло.
   Исчезли - солнце, зелень, трепещущая на деревьях, безграничная голубизна весеннего яркого неба. Словно сероватый туман окутал пространство, и в тумане этом, как клоун, изламывалась темная отвратительная фигура, и я бил по ней кулаками, чувствуя, что костяшки встречают живую мягкую плоть, и я видел, что по ним течет что-то липкое - что-то, видимо, скользкое и противное, будто разогретое масло, судя по всему, у Карла пошла кровь из носа, он, по-моему, что-то хрипел, надсаживаясь, а в одно из просветленных мгновений, всплыли его жидкие расширенные глаза: веки дергались, словно крылышки у наколотого мотылька, а синюшные, отбитые, вероятно, до мяса круги возле них в самом деле были обильно перемазаны кровью. Он уже и не дрался, а лишь выставлял перед собой распяленные ладони, пальцы тоже были испачканы чем-то красным, а мизинец отгибался назад, как будто выломанный из сустава, - в хрипах, стонах и придыханиях появилось уже что-то агонизирующее, но остановиться я был просто не в состоянии и, когда Карл неожиданно куда-то исчез, вероятно, свалившись и откатившись за одну из скамеек, то я со всего размаху ударил гогочущего, с приклеенной на губе папиросой, дебильного дона Педро, и дон Педро кувырнулся назад - чуть ли не до неба задрав ноги в отвисших мятых штанинах.