доставая кисет с самосадом.
-- Местный, значит?
-- Местный. По тайге возят. С малолетства... Кольский полуостров,
слыхали? Туломскую ГЭС строил, под скалой. А до этого... -- Он взмахнул
заскорузлой крестьянской рукой: мол, что рассказывать, таких, как он, что
песку речного... Заметив, что я достал карандаш, разъяснил нетерпеливо: --
Из пленных я. У Гитлера сидел три года. После... за то, что выжил, на
Кольский повезли. Под конвоем. Дробил скалу... -- Взглянул на меня искоса:
годится рассказ иль хватит?.. Добавил не сразу, усмешливо: -- Прячь-от
карандаш, на этом месте все прячут... -- Слепил языком самокрутку длиной в
трубу, продолжил неторопливо: -- После вызвал-от меня начальник режима.
Хочешь строить Братскую ГЭС, спрашивает. Земля, говорит, там помягче, режим
полегче... Ежели поедешь, разрешим вызвать бабу из деревни. Литер выпишем...
Господи, у меня ком к горлу! С сорок первого жену не видал... Вызвал женку,
всплакнули. Поехали в пассажирском. Как люди. Воля!..
Здесь, значит, вырыли землянку. Как кроты. Зажили!..
Подбежал огненно-рыжий паренек в летных крагах и остановился чуть
поодаль, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения. Хотулев сам повернулся к
нему:
-- Ты чего, Юра?
-- Стоим второй час! -- прокричал он, словно Хотулев был где-то на
горе. -- Пробка. Самосвалы, вон, на километр вытянулись... Крановщик заснул,
что ли?
Хотулев извинился и заспешил в прорабскую. Паренек двинулся за ним, но
я остановил его:
-- Юра! Вы у Хотулева работаете?.. Он ваш бригадир?
-- Не, я в автоколонне.
-- Вам, значит, он кто? Заказчик?
-- Батя! -- воскликнул Юра. Снял летные краги, сунул их под мышку в
раздумье, сказал очень серьезно, понизив голос: -- Не он, я бы тут не
выжил... Нет!
Тяжело поднимая ноги в резиновых сапогах, приблизился Хотулев, сплюнул
досадливо.
-- Юр! -- сказал просительно. -- Сигнализация не работает. Слазь
наверх, будь ласка!.. Может, с крановщиком стряслось что?.. Духовитый
парень, -- сказал он уважительно, когда Юра убежал.
Юра вернулся не скоро. По его рту, широко открытому в немом крике, я
понял, что произошло нечто необычное.
-- Они там... -- Юра не мог отдышаться. -- Там девчонка у него! Они...
они любовью занимаются (он высказался определеннее).
Мы все задрали головы, посмотрели на белесое сибирское небо, где
солнечно, до рези в глазах, сияла кабина, которая казалось, вот-вот
сорвется, как воздушный шар, улетит вместе с облаком.
Там, под облаком, оказывается, клубилась любовь, и десятитонные
самосвалы с раствором сопровождали ее ревом клаксонов. Никогда еще
государство не платило за любовь так дорого...
-- Он что, спятил? -- вырвалось у меня.
-- Это не он спятил! -- приглушенно сказал Никита Хотулев и двинулся по
деревянному трапу на плотину. Широкий трап, в песке и окаменелом растворе,
закрутил нас, как горная дорога.
Наконец мы достигли рельс, по которым, взад-вперед, ходил высоченный,
как телевизионная башня, портальный кран. -- Смотрите сами! -- Хотулев
показал вниз, на толпище огромных самосвалов.
-- ...В Москве-от решили, много крановщики получают. Разжирели!.. А ну,
перевести их со сдельщины на повременку!.. Теперь, сам видишь, крановщик
бетон кладет, девчонку е... -- один хрен. Деньги одинаковые... Да что краны?
Дороги-то корытом. Весной больше стоим, чем работаем: потоп. А виновных не
сыщещь. К кому не ходил?! Где не шумел!.. Живешь как связанный. Болезнь
заработал городскую. Как ее? Хи-пертония...
Я случайно взглянул на Юру, который шел за нами. Его желудевые глаза
были округлены страхом. Даже не страх был в них. Ужас. Такие глаза я видел
лишь однажды, у моего товарища, стрелка-радиста, который летел над
Баренцевым морем, в горящей машине...
Хотулев перечислял, отчего он "как связанный", а я не мог оторвать
взгляда от высокого поджарого парня в летных крагах. "Уж если Хотуль, --
кричали желудевые глаза, -- сам Хотуль, Герой, плачет кровавыми слезами, то
что ж происходит на земле?!"
Мы начали спускаться вниз, и в эту минуту раздался страшный звериный
крик: кто-то сорвался со строительных лесов. Звука упавшего тела не было
слышно.
Хотулев выматерился, сложил ладони рупором:
-- Чей?!
Снизу прокричали:
-- Не из нашей!
Хотулев проворно, перескакивая через планки, сбежал по трапу.
Потолковав с кем-то, стоявшим над бездной с топориком, он обернулся ко мне:
-- Нынче что!.. Уголовников поменьшало. А раньше, чуть что, спор,
драка, глядишь, кого-то столкнули с подмостей... А лететь-то высоко. Знаете,
сколько в плотине людей замуровано?! Столкнут бедолагу, сверху раствором
присыпят, вибратором уплотнят и -- все! Секундное дело... Спи спокойно,
дорогой товарищ!.. Ежели б плотину можно было рентгеном просветить! Сколько
вкраплено мужика, для прочности!
Я оглядел снизу могучее серое, головокружительно-гордое тело плотины,
веря слышанному и не веря...
Я был в котловане Братской ГЭС пять суток, за эти дни пять человек
сорвались вниз, на искрошенные скалы...
-- А с матерями-детьми что делают! -- прокричал мне в ответ Юра, нервно
вскосматив свои огненно-рыжие волосы, когда я подымался из котлована на его
чудовищном, как ихтиозавр, двадцатипятитонном самосвале. На шоферском диване
дремал, рядом с шофером, Хотулев. Он захрапел, едва опустившись на сиденье.
Однако и во сне слышал.
-- На войне живем, Юра, -- отозвался он сквозь дрему. -- Конца ей нет,
войне-от...
-- На войне детей не бросают! На войне детей спасают! Телами своими
закрывают! -- прокричал Юра, остановившись возле дома Хотулева и сверля нас
своими огромными глазами великомученика с древнерусской иконы... -- Что вы
на войну списываете?! Лжете, как все?!
Нет, с меня было довольно. Я позвонил управляющему строительством
Братской ГЭС Наймушину и попросил его принять меня.
-- Мы писателям всегда рады, -- добродушно-снисходительно начал он, но
тут же, может быть, не уловив в моем тоне ответного благодушия, попросил
извинения.
-- Писателей у нас принимает Гиндин, главный инженер строительства. Это
наш мозговой центр, -- ободрил он меня. -- Он даст вам исчерпывающие
ответы...
Гиндин, крупный, упитанно-свежий, похожий на дачника, в белом костюме
занимающего на веранде гостей, охотно рассказывал, какие тут грандиозные
возможности для писателя: плотина уникальная, насыпи уникальные, плотину
ставят на скалу из диабаза, все -- эксперимент, все -- творчество... -- Он
сыпал и сыпал техническими подробностями, просив особо упомянуть про
внедренное ими впервые. "Этого нет даже в Штатах, на Великих озерах!" В
такие минуты лицо его, холеное, белое, непроницаемое, становилось чуть
горделивым. Но лишь на одно мгновение. Умный человек, он тут же замечал
что-либо про то, что Америку, как известно, Россия догоняет по всем
компонентам, даже по молоку и мясу...
Увидев, что я перестал записывать, он спросил улыбчиво, с прежней
предупредительностью, что именно меня интересует. Какой аспект
строительства? Или, может быть, проблемы будущего? Использование
электроэнергии? Судьба леса, уходящего под воду? Таежная Коршуниха, где
поставят заводы? Следующая ГЭС по Ангаре на Усть-Цимле, которую они начнут
после Братска? Крупнейшая в мире!
Он поворачивался всем своим грузным генеральским телом к папкам,
готовый дать самый исчерпывающий, и конечно же, научно обоснованный ответ:
на Братской ГЭС -- это я еще в Москве знал -- прессу привечали, и пресса
отплачивала сторицей.
-- Видите ли, -- с трудом начал я, почти обвороженный любезной
готовностью самого известного в России гидростроителя, который, извинившись
перед инженерами, ждущими в приемной, уделил мне столько времени. -- Видите
ли, меня интересует вот что... На Братской ГЭС тридцать тысяч рабочих.
Текучесть -- десять тысяч в год. За год убегает треть...
Что-то вдруг произошло с барственно-холеным интеллигентным лицом
Гиндина. Я не сразу понял, в чем дело. Остались, вроде, и предупредительная
улыбка, и мгновенная понятливость, но они словно бы застыли. Так застывает
улыбка на лице танцора, выскочившего к зрителям. Безответно-сияющая,
балетная, мертвая, она лучится, как бы ни вел себя зритель.
-- С другой стороны, -- я заставляю себя продолжать, чувствуя, что
становлюсь неучтивым, -- на вашем строительстве не хватает десяти тысяч
ясельных мест. Десять тысяч ясельных мест -- это, по крайней мере, десять
тысяч постоянных рабочих: матери, пристроившие своих детей, никуда не уедут.
А от вас, главное, ничего не требуется: две трети ваших рабочих -- плотники.
Лес дармовой. Тайга. Только кликнуть, ребята-плотники возведут ясли для
своих девчат в неурочное время. Задаром... -- Я обстоятельно пересказываю
все, что в отчаянии выкрикивал Юра и что оказалось точным: я навел справки.
Все, что видел сам или услышал от Хотулева, которого не надо было проверять.
В ответ -- все та же оцепенелая балетная улыбка. Ни слова. Только
застучали по письменному столу белые холеные пальцы. Лишь когда я сказал,
что за пять дней, проведенных мной в котловане, разбилось насмерть пять
человек, на тучном лице главного инженера появилось, на какое-то мгновение,
нечто вроде нетерпения.
-- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не
расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же,
словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в
трубке, что в Коршунихе убило электрика.
По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще
желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали,
негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них,
как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на
Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое
бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?..
Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством
завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в
клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей
богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать...
"А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой?
Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день,
самолетами забрасывали продукты?"
Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не
напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и
прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС
спишет все.
Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я
убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие
советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал
праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и
начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев
Социалистического Труда.
-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское
радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов
разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены,
спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от
цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не
мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то
стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с
ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись
ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку
хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На
переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые
консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос.
Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от
вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал
тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог
сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!.
Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике
было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты
заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь...
Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься.
Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка
оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский,
почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться?
Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня,
Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня
бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то
шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет,
Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство
гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В
дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На
ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая
рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, --
раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался
уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.
-- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч
пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово...
Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую
вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч
пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют
окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки.
Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы?
Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот
-- полон рот...
Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по
извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были
без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном
устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке.
-- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные.
Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится...
Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том,
что не осуждаю их. Не могу осудить.
А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые
водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут
шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми
голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах
тощища:
До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил,
Долго скрывался в горах Акатуя-а-а!
Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга
друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова
взревели басово и невесело:
Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил,
О-ожил я, волю почуя-а-а!..
-- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше
не хотелось.
Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок.
-- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы
думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость.
Проформа.
Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над
ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания".
На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе.
Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила
полная женщина в белом халате, крича:
-- Вор! Держите!..
Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она
возвращалась:
-- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин
самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля!
За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить
командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй
секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным
лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я
ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке
карандаш:
-- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали,
белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя
работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется,
да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь
лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. --
Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там
порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск
отпустит.
На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый,
щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На
прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не
было. Те же китовые консервы.
-- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы
с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в
собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам
полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей
набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул
мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел.
По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин
ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а?
К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из
протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными
глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским:
-- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку,
макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела!
Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть,
самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу...
Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый
помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес
вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду.
-- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили
гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками
заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот,
конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А
отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки...
Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось:
"Погодка есть, самолетка нет".
Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее
общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники
распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними.
Утонул человек. Очевидцы, перебивая друг друга, рассказывали. Парень
какой-то вошел в ледяную воду, не раздеваясь, как раз там, где начинает
крутить. Его повертело, понесло к водосбросу и швырнуло со стометровой
высоты. Спасательный катер, внизу, тут же рванулся в кипень, повертелся в
белом водовороте. Не достал. Тело выкинуло на берег лишь через час. Ангара
шутить не любит...
Самоубийца лежал у воды, накрытый с головой брезентом. Кто-то отвернул
край брезента. Я задохнулся, словно меня ударили в солнечное сплетение:
рыжие волосы Ангара слепила косичками. Только по волосам я его и узнал: лицо
было ободрано, видно Юру проволочило по камням, по скалистым диабазовым
камням, на которых теперь стоит, на гордость человечеству, Братская ГЭС.
ОТЕЛЬ "ФАКЕЛ"
Стекла в кабинете управляющего "Комигазразведки" багровели. Казалось,
город горел. Горящий город был частью пейзажа. Как речушка Чебью или
"лежачий небоскреб" -- барак телестудии на горе. Приезжим, встревоженным
заревом, объясняли, что это полыхает газовый факел. От нефтеперегонного.
Управляющий Заболотный, тучный гигант-астматик, задерганный, небритый,
ждущий пенсии, как избавления, ударил кулаком по подлокотнику кресла,
услышав от сидевшего напротив геолога, что выезжать в поле бессмысленно: нет
рабочих.
Он был "трагиком", Заболотный, вечный управляющий Коми-трестами.
Давным-давно лагерники, которых гнали сюда эшелонами -- в Воркуту,
Одесь, Ухту, поделили всех жителей Коми АССР на "комиков" и "трагиков".
Комиками называли аборигенов-оленеводов, коми по национальности, ну, а
остальных -- трагиками...
Бывшие трагики знали друг о друге все: Коми была огромным и, в то же
время, крошечным миром, в котором все было свое: свои "Комиэлектро" и
"Комигазразведка", свой Коми-Ломоносов, сушивший портянки на лекциях в
Индустриальном институте, и даже свой Коми-еврей Альпеншток.
Своего управляющего за огромный рост, массивный, как баклажан, нос и
лагерную безапелляционность геологи окрестили Коми де Голлем.
Коми де Голль был неисправимым трагиком, слов "нельзя", "не успеем",
"нет" для него не существовало. Так же, как и логических доводов.
Он прохромал на своих перебитых ногах к окну (здесь и перебили, в
"зоне"), поскреб ногтем по обледенелому стеклу. Бурая, в мохнатом снегу,
наледь не поддавалась. Наконец, он "продышал" глазок, поглядел на бесноватый
мечущийся огонь, который высветлял белесые облака, как прожектор. И,
вздохнув тяжко -- все свои вздохи управляющий объяснял астмой, -- сказал
геологу, начальнику партии, который тоже зачем-то припал к "глазку":
-- Нет, говоришь, рабочих?.. Смешно слушать! Тут не Магадан твоей
юности, куда везли и везли. В Магадане ты был царем, а здесь... На прошлой
неделе была всесоюзная перепись, тебя учли?.. А во-он там учли сто двадцать
три жильца. Поезжай и бери!..
-- Там? -- упавшим голосом переспросил Илюша Полянский, начальник
несуществующей пока что поисковой партии.
-- А ты что думал, голубь?.. Социализм кто строит? Мы и строим... Ты
прибегал ко мне, дух не мог перевести: "Нефтяные пятна на реке, бензин на
сапогах". Ты или не ты? Ты писал в Москву, что Коми -- газовый резервуар?..
Море нефти? Теперь и хлебай, голубь. Сам Косыгин подписал триста миллионов
на развитие... -- И совсем иным тоном: -- Сорвешь разведку -- пойдешь под
суд! Возьми с собой писателя, покажешь ему, -- он усмехнулся, -- покажешь
наши боевые кадры...
Прикрыв рот заиндевелым шарфом, задыхаясь от мороза, я оглянулся у
машины на дверь Управления Заболотного, возле которой прибили подсвеченный
градусник. Градусник был огромным, точно бутафорским. Температура, однако,
не бутафорская: минус 53 ...
"Волга" управляющего помчала нас куда-то в темень, обледенелые стекла
стали черными, но вот опять точно закатом окрасились.
"К факелу, что ли?" -- я удивленно вытянул шею и -- увидел: к факелу.
Запахло сернистой отравой, видно, ветер бил в лоб, но вот дорога
вильнула, мы выскочили из сернистого облака и остановились.
Ветер хлестал огромным, как огненный смерч, факелом во все стороны,
пламя металось, чадило сернистым дымом, аспидно-черным, различимым даже в
темени полярной ночи.
Вокруг метров на шестьдесят не было снега. И травы не было. Желтый
выжженный круг. "Как сковородка в аду", мелькнуло у меня, я вздрогнул: на
сковородке пошевелились. А вот кто-то приподнялся, услышав рокот мотора, и,
пригнувшись, кинулся из круга вон, в черный убийственный мороз.
Я пригляделся... и... различил людей. Они лежали в ватниках, шинелях с
наставленными воротниками, прижавшись друг к другу и подобрав под себя ноги
в валенках, кирзовых сапогах или расползшихся ботинках, перевязанных
проволокой. Подле них валялись стеклянные банки, бутылки, обугленные
котелки.
А над ними по-прежнему метался из стороны в сторону, рассыпая искры и
обдувая вонью, огромный слепящий факел. Как вечный огонь над могилой...
-- Тут что? -- вырвалось у меня.
Мне никто не ответил. Полянский выскочил вслед за шофером, бросив мне,
чтоб я ждал в машине.
-- Тут можно и пулю схлопотать...
"Дворник" со скрипом сдирал с ветрового стекла льдистый снег. Я
напряженно и опасливо глядел в белесый прозрачный сегмент, как в смотровую
щель танка. Почувствовал вдруг, что коченею в своей дубленке, хотя теплый
воздух от печурки тянул по ногам.
"Отель "Факел"...
Я не был в Ухте года четыре. Уезжая из России и прощаясь с фронтовыми
друзьями, снова попал в Ухту. Мой друг был в командировке, и я снова
заглянул в Управление "Комигазразведки" к старику Заболотному, вечному