— Всё, что ведёт к установлению на земле советской власти, — хорошо, — проговорил Шельга, — всё, что мешает, — плохо.
   — Превосходно, чудно, знаю… Ну, а вам-то до этого какое дело? Чем вы связаны с Советской республикой? Экономически? Вздор… Я вам предлагаю жалованье в пятьдесят тысяч долларов… Говорю совершенно серьёзно. Пойдёте?
   — Нет, — спокойно сказал Шельга.
   — То-то что нет… Значит, связаны вы не экономически, а идеей, честностью: словом, материей высшего порядка. И вы злостный моралист, что я и хотел вам доказать… Хотите мир перевернуть… Расчищаете от тысячелетнего мусора экономические законы, взрываете империалистические крепости. Ладно. Я тоже хочу мир перевернуть, но по-своему. И переверну одной силой моего гения.
   — Ого!
   — Наперекор всему, заметьте, Шельга. Слушайте, да что же такое человек в конце концов? Ничтожнейший микроорганизм, вцепившийся в несказуемом ужасе смерти в глиняный шарик земли и летящий с нею в ледяной тьме? Или это — мозг, божественный аппарат для выработки особой, таинственной материи — мысли, — материи, один микрон которой вмещает в себя всю вселенную… Ну? Вот — то-то…
   Гарин уселся глубже, поджал ноги. Всегда бледные щёки его зарумянились.
   — Я предлагаю другое. Враг мой, слушайте… Я овладеваю всей полнотой власти на земле. Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Всё подчинено, — вплоть до права дышать, — центру. В центре — я. Мне принадлежит всё. Я отчеканиваю свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне профиль мадам Ламоль. Затем я отбираю «первую тысячу», — скажем, это будет что-нибудь около двух-трёх миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры. Здесь также сделаем отбор. Этих назовём для вежливости — трудовиками…
   — Ну, разумеется…
   — Хихикать, друг мой, будете по окончании разговора… Они не взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революций будет истреблена в корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно под нечаянным наркозом… Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась голова, — очнулся, и он уже раб. И, наконец, отдельную группу мы изолируем где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Всё остальное придётся убрать за ненадобностью. Вот вам структура будущего человечества по Петру Гарину. Эти трудовики работают и служат безропотно за пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции — это уже полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее находиться в хорошем обществе. Уверяю вас, дружище, это и будет самый настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки земли от лишнего населения сгладится очень скоро. Зато какие перспективы для гения! Земля превращается в райский сад. Рождение регулируется. Производится отбор лучших. Борьбы за существование нет: она — в туманах варварского прошлого. Вырабатывается красивая и утончённая раса — новые органы мышления и чувств. Покуда коммунизм будет волочь на себе всё человечество на вершины культуры, я это сделаю в десять лет… К чёрту! — скорее, чем в десять лет… Для немногих… Но дело не в числе…
   — Фашистский утопизм, довольно любопытно, — сказал Шельга. — Роллингу вы об этом рассказывали?
   — Не утопия, — вот в чём весь курьёз. Я только логичен… Роллингу я, разумеется, ничего не говорил, потому что он просто животное… Хотя Роллинг и все Роллинги на свете вслепую делают то, что я развиваю в законченную и чёткую программу. Но делают это варварски, громоздко и медленно. Завтра, надеюсь, мы будем уже на острове… Увидите, что я не шучу…
   — С чего же начнёте-то? Деньги с бородкой чеканить?
   — Ишь ты, как эта бородка вас задела. Нет. Я начну с обороны. Укреплять остров. И одновременно бешеным темпом пробиваться сквозь Оливиновый пояс. Первая угроза миру будет, когда я повалю золотой паритет. [13]Я смогу добывать золото в любом количестве. Затем перейду в наступление. Будет война — страшнее четырнадцатого года. Моя победа обеспечена. Затем — отбор оставшегося после войны и моей победы населения, уничтожение непригодных элементов, и мною избранная раса начинает жить, как боги, а трудовики начинают работать не за страх, а за совесть, довольные, как первые люди в раю. Ловко? А? Не нравится?
   Гарин снова расхохотался. Шельга закрыл глаза, чтобы не глядеть на него. Игра, начатая на бульваре Профсоюзов, разворачивалась в серьёзную партию. Он лежал и думал. Оставался опасный, но единственный ход, который только и мог привести к победе. Во всяком случае самое неверное было бы сейчас ответить Гарину отказом. Шельга потянулся за папиросами, Гарин с усмешкой наблюдал за ним.
   — Решили?
   — Да, решил.
   — Великолепно. Я раскрываю карты: вы мне нужны, как кремень для огнива. Шельга, я окружён тупым зверьём. Людьми без фантазии. Мы будем с вами ссориться, но я добьюсь, что вы будете работать со мной. Хотя бы в первой половине, когда мы будем бить Роллингов… Кстати, предупреждаю, бойтесь Роллинга, он упрям, и если решил вас убить, — убьёт.
   — Меня давно удивляло, почему вы его не скормили акулам.
   — Мне нужен заложник… Но во всяком случае он-то не попадёт в список «первой тысячи»…
   Шельга помолчал. Спросил спокойно:
   — Сифилиса у вас не было, Гарин?
   — Представьте — не было. Мне тоже иногда думалось, всё ли в порядке в черепушке… Ходил даже к врачу. Рефлексы повышены, только. Ну, одевайтесь, идём ужинать.
87
   Грозовые тучи утонули на северо-востоке. Синий океан был необъятно ласков. Мягкие гребни волн сверкали стеклом. Гнались дельфины за водяным следом яхты, перегоняя, кувыркались, маслянистые и весёлые. Гортанно кричали большие чайки, плывя над парусами.
   Вдали из океана подымались голубоватые, как мираж, очертания скалистого острова.
   Сверху — в бочке — матрос крикнул: «Земля». И стоявшие на палубе вздрогнули. Это была земля неведомого будущего. Она была похожа на длинное облачко, лежащее на горизонте. К нему несли «Аризону» полные ветра паруса.
   Матросы мыли палубу, шлёпая босыми ногами. Косматое солнце пылало в бездонных просторах неба и океана. Гарин, пощипывая бородку, силился проникнуть в пелену будущего, окутавшую остров. О, если бы знать!..
88
   В далёких перспективах Васильевского острова пылал осенний закат. Багровым и мрачным светом были озарены баржи с дровами, буксиры, лодки рыбаков, дымы, запутавшиеся между решётчатыми кранами эллингов. Пожаром горели стёкла пустынных дворцов.
   С запада, из-за дымов, по лилово-чёрной Неве подходил пароход. Он заревел, приветствуя Ленинград и конец пути. Огни его иллюминаторов озарили колонны Горного института, Морского училища, лица гуляющих, и он стал ошвартовываться у пловучей, красной, с белыми колонками, таможни. Началась обычная суета досмотра.
   Пассажир первого класса, смуглый, широкоскулый человек, по паспорту научный сотрудник Французского географического общества, стоял у борта. Он глядел на город, затянутый вечерним туманом. Ещё остался свет на куполе Исаакия, на золотых иглах адмиралтейства и Петропавловского собора. Казалось, этот шпиль, пронзающий небо, задуман был Петром как меч, грозящий на морском рубеже России.
   Широкоскулый человек вытянул шею, глядя на иглу собора. Казалось, он был потрясён и взволнован, как путник, увидевший после многолетней разлуки кровлю родного дома. И вот по тёмной Неве от крепости долетел торжественный звон: на Петропавловском соборе, где догорал свет на узком мече, над могилами императоров куранты играли «Интернационал».
   Человек стиснул перила, из горла его вырвалось что-то вроде рычания, он повернулся спиной к крепости.
   В таможне он предъявил паспорт на имя Артура Леви и во всё время осмотра стоял, хмуро опустив голову, чтобы не выдать злого блеска глаз.
   Затем, положив клетчатый плед на плечо, с небольшим чемоданчиком, он сошёл на набережную Васильевского острова. Сияли осенние звёзды. Он выпрямился с долго сдерживаемым вздохом. Оглянул спящие дома, пароход, на котором горели два огня на мачтах да тихо постукивал мотор динамо, и зашагал к мосту.
   Какой-то высокий человек в парусиновой блузе медленно шёл навстречу. Минуя, взглянул в лицо, прошептал: «Батюшки», и вдруг спросил вдогонку:
   — Волшин, Александр Иванович?
   Человек, назвавший себя в таможне Артуром Леви, споткнулся, но, не оборачиваясь, ещё быстрее зашагал по мосту.
89
   Иван Гусев жил у Тарашкина, был ему не то сыном, не то младшим братом. Тарашкин учил его грамоте и уму-разуму.
   Мальчишка оказался до того понятливый, упорный, — сердце радовалось. По вечерам напьются чаю с ситником и чайной колбасой, Тарашкин полезет в карман за папиросами, вспомнит, что дал коллективу клуба обещание не курить, — крякнет, взъерошит волосы и начинает разговор:
   — Знаешь, что такое капитализм?
   — Нет, Василий Иванович, не знаю.
   — Объясню тебе в самой упрощённой форме. Девять человек работают, десятый у них всё берёт, они голодают, он лопается от жира. Это — капитализм. Понял?
   — Нет, Василий Иванович, не понял.
   — Чего ты не понял?
   — Зачем они ему дают?
   — Он заставляет, он эксплуататор…
   — Как заставляет? Их девять, он один…
   — Он вооружён, они безоружные…
   — Оружие всегда можно отнять, Василий Иванович. Это, значит, они нерасторопные…
   Тарашкин с восхищением, приоткрывая рот, глядел на Ивана.
   — Правильно, брат… Рассуждаешь по-большевистски… Мы в Советской России так и сделали — оружие отняли, эксплуататоров прогнали, и у нас все десять человек работают и все сытые…
   — Все от жира лопаемся…
   — Нет, брат, лопаться от жира не надо, мы не свиньи, а люди. Мы жир должны перегнать в умственную энергию.
   — Это чего это?
   — А то, что мы в кратчайший срок должны стать самым умным, самым образованным народом на свете… Понятно? Теперь давай арифметику…
   — Есть арифметику, — говорил Иван, доставая тетрадь и карандаш.
   — Нельзя муслить чернильный карандаш, — это некультурно… Понятно?
   Так они занимались каждый вечер, далеко за полночь, покуда у обоих не начинали слипаться глаза.
90
   У калитки гребного клуба стоял скуластый, хорошо одетый гражданин и тростью ковырял землю. Он поднял голову и так странно поглядел на подходивших Тарашкина и Ивана, что Тарашкин ощетинился. Иван прижался к нему. Человек сказал:
   — Я жду здесь с утра. Этот мальчик и есть Иван Гусев?
   — А вам какое дело? — засопев, спросил Тарашкин.
   — Виноват, прежде всего вежливость, товарищ. Моя фамилия Артур Леви.
   Он вынул карточку, развернул перед носом у Тарашкина:
   — Я сотрудник советского полпредства в Париже. Вам этого довольно, товарищ?
   Тарашкин проворчал неопределённое. Артур Леви достал из бумажника фотографию, взятую Гариным у Шельги.
   — Вы можете подтвердить, что снимок сделан именно с этого самого мальчика?
   Тарашкину пришлось согласиться. Иван попытался было улизнуть, но Артур Леви жёстко взял его за плечо. — Фотографию мне передал Шельга. Мне дано секретное поручение отвезти мальчика по указанному адресу. В случае сопротивления должен его арестовать. Вы намерены подчиниться?
   — Мандат? — спросил Тарашкин. Артур Леви показал мандат с бланком советского посольства в Париже, со всеми подписями и печатями. Тарашкин долго читал его. Вздохнув, сложил вчетверо.
   — Чёрт его разберёт, будто бы всё правильно. А может, кому бы другому вместо него поехать? Мальчишке учиться надо…
   Артур Леви зубасто усмехнулся:
   — Не бойтесь. Мальчику со мной будет неплохо…
91
   Тарашкин наказал Ивану посылать вести с дороги. Тревога его немного улеглась, когда он получил из Челябинска открытку:
    «Дорогой товарищ Тарашкин, слава труду, — едем мы ничего себе, в первом классе. Пища хорошая, а также обращение. В Москве Артур Артурович купил мне шапку, новый пиджак на вате и сапоги. Одно — скука заедает: Артур Артурович цельный день молчит. Между прочим, в Самаре на вокзале встретил я одного беспризорного, бывшего товарища. Я ему дал, извините, ваш адрес, наверно приедет, ждите».
92
   Александр Иванович Волшин прибыл в СССР с паспортом на имя Артура Леви и бумагами от Французского географического общества. Все документы были в порядке (в своё время это стоило Гарину немало хлопот), — сфабрикованы были лишь мандат и удостоверение из полпредства. Но эти бумажки Волшин показал только Тарашкину. Официально же Артур Леви приехал для исследования вулканической деятельности камчатских гигантских огнедышащих гор — сопок по местному названию.
   В середине сентября он выехал вместе с Иваном во Владивосток. Ящики со всеми инструментами и вещами, нужными для экспедиции, прибыли туда ещё заранее морем из Сан-Франциско. Артур Леви торопился. В несколько дней собрал партию, и двадцать восьмого сентября экспедиция отплыла из Владивостока на советском пароходе в Петропавловск. Переход был тяжёлый. Северный ветер гнал тучи, сеющие снежной крупой в свинцовые волны Охотского моря. Пароход тяжело скрипел, ныряя в грозной водяной пустыне. В Петропавловск прибыли только на одиннадцатый день. Выгрузили ящики, лошадей и на другие сутки уже двинулись через леса и горы, тропами, руслами ручьёв, через болота и лесные чащобы.
   Экспедицию вёл Иван, — у мальчишки были хорошая память и собачье чутьё. Артур Леви торопился: трогались в путь на утренней заре и шли до темноты, без привалов. Лошади выбивались из сил, люди роптали: Артур Леви был неумолим, — он не щадил никого, но хорошо платил.
   Погода портилась. Мрачно шумели вершины кедров, иногда слышался тяжёлый треск повалившегося столетнего дерева или грохот каменной лавины. Камнями убило двух лошадей, две другие вместе с вьюками утонули в трясине зыбучего болота.
   Иван обычно шёл впереди, карабкаясь на сопки, влезая на деревья, чтобы разглядеть одному ему известные приметы. Однажды он закричал, раскачиваясь на кедровой ветке:
   — Вот он! Артур Артурович, вот он!..
   На отвесной скале, висевшей над горной речкой, было видно древнее, высеченное на камне, полуистертое временем изображение воина в конусообразной шапке, со стрелой и луком в руках…
   — Отсюда теперь на восток, прямо по стреле до Шайтан-камня, а там недалеко лагерь! — кричал Иван.
   Здесь стали привалом. Перепаковали вьюки. Зажгли большой костёр. Утомлённые люди заснули. В темноте сквозь шум кедров доносились отдалённые глухие взрывы, вздрагивала земля. И когда огонь костра начал угасать, на востоке под тучами обозначилось зарево, будто какой-то великан раздувал угли между гор и их мрачный отсвет мигал под тучами…
   Чуть свет Артур Леви, не отнимавший руки от кобуры маузера, уже расталкивал пинками людей. Он не дал развести огонь, вскипятить чай. «Вперёд, вперёд!..» Измученные люди побрели через непролазный лес, загромождённый осколками камней. Деревья здесь были необыкновенной высоты. В папоротнике лошади скрывались с головой. У всех ноги были в крови. Ещё двух лошадей пришлось бросить. Артур Леви шёл сзади, держа руку на маузере. Казалось, ещё несколько шагов, и — хоть убивай на месте — никто не сдвинется с места.
   По ветру донёсся звонкий голос Ивана:
   — Сюда, сюда, товарищи, вот он, Шайтан-камень…
   Это была огромная глыба в форме человеческой головы, окутанная клубами пара. У её подножия из земли била, пульсируя, струя горячей воды. С незапамятных времён люди, оставившие путевые знаки на скалах, купались в этом источнике, восстанавливающем силы. Это была та самая «живая вода», которую в сказках приносил ворон, — вода, богатая радиоактивными солями.
93
   Весь этот день дул северный ветер, ползли, тучи низко над лесом. Печально шумели высокие сосны, гнулись тёмные вершины кедров, облетали лиственницы. Сыпало крупой из туч, сеяло ледяным дождём. Тайга была пустынна. На тысячу вёрст шумела хвоя над болотами, над каменистыми сопками. С каждым днём студенее, страшнее дышал север с беспросветного неба.
   Казалось, ничего, кроме важного шума вершин да посвистывания ветра, не услышишь в этой пустыне. Птицы улетели, зверь ушёл, попрятался. Человек разве только за смертью забрёл бы в эти места.
   Но человек появился. Он был в рыжей рваной дохе, низко подпоясанной верёвкой, в разбухших от дождя пимах. Лицо заросло космами нечесанной уже несколько лет бороды, седые волосы падали на плечи. Он с трудом передвигался, опираясь на ружьё, огибал косогор, скрываясь иногда за корневищами. Останавливался, согнувшись, и начинал посвистывать:
   — Фють, Машка, Машка… Фють…
   Из бурьяна поднялась голова лесного козла с обрывком верёвки на вытертой шее. Человек поднял ружьё, но козёл снова скрылся в бурьяне. Человек зарычал, опустился на камень. Ружьё дрожало у него между колен, он уронил голову. Долго спустя опять стал звать:
   — Машка, Машка…
   Мутные глаза его искали среди бурьяна эту единственную надежду — ручного козла: убить его последним оставшимся зарядом, высушить мясо и протянуть ещё несколько месяцев, быть может даже до весны.
   Семь лет тому назад он искал применения своим гениальным замыслам. Он был молод, силён и беден. В роковой день он встретил Гарина, развернувшего перед ним такие грандиозные планы, что он, бросив всё, очутился здесь, у подножия вулкана. Семь лет тому назад здесь был вырублен лес, поставлено зимовище, лаборатория, радиоустановка от маленькой гидростанции. Земляные крыши посёлка, просевшие и провалившиеся, виднелись среди огромных камней, некогда выброшенных вулканом, у стены шумящего вершинами мачтового леса.
   Люди, с которыми он пришёл сюда, — одни умерли, другие убежали. Постройки пришли в негодность, плотину маленькой гидростанции снесло весенней водой. Весь труд семи лет, все удивительные выводы — исследования глубоких слоёв земли — Оливинового пояса — должны были погибнуть вместе с ним из-за такой глупости, как Машка, — козёл, не желающий подходить на ружейный выстрел, сколько его, проклятого, ни зови.
   Прежде шуткой бы показалось — пройти в тайге километров триста до человеческого поселения. Теперь ноги и руки изломаны ревматизмом, зубы вывалились от цинги. Последней надеждой был ручной козёл, — старик готовил его на зиму. Проклятое животное перетёрло верёвку и удрало из клетки.
   Старик взял ружьё с последним зарядом и ходил, подманивая Машку. Близился вечер, темнели гряды туч, злее шумел ветер, раскачивая огромные сосны. Надвигалась зима — смерть. Сжималось сердце… Неужели никогда больше ему не увидеть человеческих лиц, не посидеть у огня печи, вдыхая запах хлеба, запах жизни? Старик молча заплакал.
   Долго спустя — ещё раз позвал:
   — Машка, Машка…
   Нет, сегодня не убить… Старик, кряхтя, поднялся, побрёл к зимовищу. Остановился. Поднял голову, — снежная крупа ударила в лицо, ветер трепал бороду… Ему показалось… Нет, нет, — это ветер, должно быть, заскрипел сосной о сосну… Старик всё же долго стоял, стараясь, чтобы не так громко стучало сердце…
   — Э-э-э-эй, — слабо долетел человеческий голос со стороны Шайтан-камня.
   Старик ахнул. Глаза застлало слезами. В разинутый рот било крупой. В надвинувшихся сумерках уже ничего нельзя было различить на поляне…
   — Э-э-э-эй, Манцев, — снова долетел срываемый ветром мальчишеский звонкий голос. Из бурьяна поднялась козлиная голова, — Машка подошла к старику и, наставив ушки, тоже прислушивалась к необычайным голосам, потревожившим эту пустыню… Справа, слева приближались, звали.
   — Э-эй… Где вы там, Манцев? Живы?
   У старика тряслась борода, тряслись губы, он разводил руками и повторял беззвучно:
   — Да, да, я жив… Это я, Манцев.
 
   Прокопчённые брёвна зимовища никогда ещё не видели такого великолепия. В очаге, сложенном из вулканических камней, пылал огонь, в котелках кипела вода. Манцев втягивал ноздрями давно забытые запахи чая, хлеба, сала.
   Входили и выходили громкогласные люди, внося и распаковывая вьюки. Какой-то скуластый человек подал ему кружку с дымящимся чаем, кусок хлеба… Хлеб. Манцев задрожал, торопливо пережёвывая его дёснами. Какой-то мальчик, присев на корточки, сочувственно глядел, как Манцев то откусит хлеб, то прижмёт его к косматой бороде, будто боится: не сон ли вся эта жизнь, ворвавшаяся в его полуразрушенное зимовище.
   — Николай Христофорович, вы меня не узнаёте, что ли?
   — Нет, нет, я отвык от людей, — бормотал Манцев, — я очень давно не ел хлеба.
   — Я же Иван Гусев… Николай Христофорович, ведь я всё сделал, как вы наказывали. Помните, ещё грозились мне голову оторвать.
   Манцев ничего не помнил, только таращился на озарённые пламенем незнакомые лица. Иван стал ему рассказывать про то, как тогда шёл тайгой к Петропавловску, прятался от медведей, видел рыжую кошку величиной с телёнка, сильно её испугался, но кошка и за ней ещё три кошки прошли мимо; питался кедровыми орехами, разыскивая их в беличьих гнёздах; в Петропавловске нанялся на пароход чистить картошку; приплыл во Владивосток и ещё семь тысяч километров трясся под вагонами в угольных ящиках.
   — Я своё слово сдержал, Николай Христофорович, привёл за вами людей. Только вы тогда напрасно мне на спине чернильным карандашом писали. Надо было просто сказать: «Иван, даёшь слово?» — «Даю». А вы мне на спине написали, может, что-нибудь против советской власти. Разве это красиво? Теперь вы на меня больше не рассчитывайте, я — пионер.
   Наклонившись к нему, Манцев спросил, выворачивая губы, хриплым шёпотом:
   — Кто эти люди?
   — Французская учёная экспедиция, говорю вам. Специально меня разыскали в Ленинграде, чтобы вести её сюда, за вами…
   Манцев больно схватил его за плечо:
   — Ты видел Гарина?
   — Николай Христофорович, бросьте запугивать, у меня теперь за плечами советская власть… Ваша записка на моём горбу попала в надёжные руки… Гарин мне ни к чему.
   — Зачем они здесь? Что они от меня хотят?.. Я им ничего не скажу. Я им ничего не покажу.
   Лицо Манцева багровело, он возбуждённо озирался. Рядом с ним на нары сел Артур Леви.
   — Надо успокоиться, Николай Христофорович. Кушайте, отдыхайте… Времени у нас будет много, раньше ноября вас отсюда не увезём…
   Манцев слез с нар, руки его тряслись…
   — Я хочу с вами говорить с глазу на глаз.
   Он проковылял к двери, сколоченной из нетёсаных, наполовину сгнивших горбылей. Толкнул её. Ночной ветер подхватил его седые космы. Артур Леви шагнул за ним в темноту, где крутился мокрый снег.
   — В моей винтовке последний заряд… Я вас убью! вы пришли меня ограбить! — закричал Манцев, трясясь от злобы.
   Пойдёмте, станем за ветром. — Артур Леви потащил его, прислонил к бревенчатой стене. — Перестаньте бесноваться. Меня прислал за вами Пётр Петрович Гарин.
   Манцев судорожно схватился за руку Леви. Распухшее лицо его, с вывороченными веками, тряслось, беззубый рот всхлипывал:
   — Гарин жив?.. Он не забыл меня? Вместе голодали, вместе строили великие планы… Но всё это чепуха, бредни… Что я здесь открыл?.. Я прощупал земную кору… Я подтвердил все мои теоретические предположения… Я не ждал таких блестящих выводов… Оливин здесь, — Манцез затопал мокрыми пимами, — ртуть и золото можно брать в неограниченном количестве… Слушайте, короткими волнами я прощупал земное ядро… Там чёрт знает что делается… Я перевернул мировую науку… Если бы Гарин смог достать сто тысяч долларов, — что бы мы натворили!..
   — Гарин располагает миллиардами, о Гарине кричат газеты всего мира, — сказал Леви, — ему удалось построить гиперболоид, он завладел островом в Тихом океане и готовится к большим делам. Он ждёт только ваших исследований земной коры. За вами пришлют дирижабль. Если не помешает погода, через месяц мы сможем поставить причальную мачту.
   Манцев привалился к стене, долго молчал, уронив голову.
   — Гарин, Гарин, — повторил он с душераздирающей укоризной. — Я дал ему идею гиперболоида. Я навёл его на мысль об Оливиновом поясе. Про остров в Тихом океане сказал ему я. Он обокрал мой мозг, сгноил меня в проклятой тайге… Что теперь я возьму от жизни? — постель, врача, манную кашу… Гарин, Гарин… Пожиратель чужих идей!..
   Манцев поднял лицо к бушующей непогоде:
   — Цинга съела мои зубы, лишаи источили мою кожу, я почти ослеп, мой мозг отупел… Поздно, поздно вспомнил обо мне Гарин…
94
   Гарин послал в газеты Старого и Нового Света радио о том, что им, Пьером Гарри, занят в Тихом океане, под сто тридцатым градусом западной долготы и двадцать четвёртым градусом южной широты, остров площадью в пятьдесят пять квадратных километров, с прилегающими островками и мелями, что этот остров он считает своим владением и готов до последней капли крови защищать свои суверенные права.