Лежащий на диване Синцов, к тому моменту раздумавший помирать, заметил на пороге “доктора мертвых” и слабым голосом ему сказал:
   — Борь, ну ты-то рано пришел, пусть сначала “скорая” поработает…
   Панов все еще находился под впечатлением этого черного юмора, но сумел вполне связно передать мне подробности оказания первой помощи несчастному Синцову. Ему сделали кардиограмму, выяснили, что инфаркта нет, что боль функциональная, но настояли на госпитализации и увезли его в больницу МВД.
   От этих подробностей я заволновалась так, будто Синцов повалился со стула на моих глазах. И хоть эксперты уверяли, что жизни опера Синцова ничто не угрожает, я потребовала, чтобы немедленно после окончания осмотра мы поехали в больницу к Андрею, и я своими глазами убедилась, что жить он будет.
   Тут во двор спустились Васильков с Людой, она показала нам машину, сняла ее с сигнализации, криминалист сделал несколько снимков, обработал наружные поверхности дверей на пальцы, после чего Люда открыла нам машину, и Панов тут же сделал стойку, а я прикинула, крушить ли машину, следуя заветам прокурора об изъятии следоносителей, или ограничиться смывами.
   Даже мой немедицинский взгляд сразу же выцепил в салоне как минимум три кровавых следа: на спинке заднего сиденья, на внутренней стороне пассажирской дверцы спереди и на подголовнике пассажирского сиденья сзади. Я подозвала Люду и, показав на эти пятна, поинтересовалась, видела ли она их. Люда мазнула по ним глазами и сказала:
   — Ну да, они давно были. А что, это разве кровь? Они же какие-то зеленые, пятна…
   Панов тут же объяснил ей, что кровь, засыхая и разлагаясь, имеет обыкновение менять свой цвет: через некоторое время она может стать и зеленоватой, и бурой, и черной, и желтой, в зависимости от насыщенности пятна, от свойств объекта, на котором пятно располагается, от температуры окружающего воздуха, от влажности и прочее, и прочее. Люда слушала с бесстрастным видом, но я уже знала, что она не упустила ничего и, если понадобится, она может воспроизвести всю эту лекцию, не ошибившись ни в одном термине.
   Пока криминалист фотографировал подозрительные пятна, а Панов обрабатывал их, готовя к изъятию, я в сторонке стала пытать Люду, когда и кому давал Вараксин свою машину. И тут мы зашли в тупик. Люда не смогла мне сказать, когда она впервые заметила эти пятна, и не знала, одалживал ли ее сожитель кому-нибудь машину. Он ездил на машине и без нее тоже, поэтому простор для версий у нас был широкий. Но Вараксин ли был причастен к появлению в машине пятен или кто другой, в одном я не сомневалась: в машине будет не только кровь Вараксина, но и женская кровь.
* * *
   Конечно, соблазнительно было бы воспользоваться тем, что Люда здесь под рукой и “Звездный” рынок в двух шагах, и отправиться на поиски кроссовок, но день уже клонился к вечеру, торговля на рынке сворачивалась, а главное — я должна была навестить старого друга Синцова в больнице. Подумав, что ради этого благого дела Бог и прокурор простят мне некоторое пренебрежение делами уголовными, я отпустила Коленьку и вместе с криминалистом и Борей Пановым отправилась в главк, где Панов обещал посадить меня на хвост к одному из сослуживцев Синцова, собиравшемуся навестить шефа в госпитале.
   По дороге я вполуха слушала докторские байки, занятая мыслями о внезапной болезни Синцова. Сколько же времени я его не видела? Месяца три-четыре? Да, пожалуй; он, как всегда, ковырялся в каких-то кровавых сексуальных убийствах, медленно, но верно распутывая то, что оказывалось другим не по зубам. Пару раз за это время я разговаривала с ним по телефону, по каким-то дежурным вопросам, и даже не удосужилась поинтересоваться, а как он живет? Все еще спит в кабинете? Или наконец устроил свой быт?
   И каким-то непостижимым образом мои мысли перескочили с Синцова на доктора Стеценко. Его мне тоже стало жалко, и главным образом — потому, что меня нет с ним, некому утешить его так, как может утешить только близкая женщина; а я же знаю, как он болезненно самолюбив, хоть и скрывает это свое больное самолюбие под обликом рубахи-парня. Ему позарез нужно одобрение, и не всегда справедливое, просто нужно, чтобы кто-нибудь погладил его по шерсти и подтвердил, какой он умный, грамотный, смелый и красивый…
   Вообще-то это каждому из нас нужно. Я тоже не могу существовать без одобрения, но от одобрения случайных людей мне ни холодно, ни жарко. Эти самые слова должен сказать кто-то, кто знает тебя и твои проблемы лучше, чем ты сам. И сколько бы я ни рвалась утереть нос Стеценко, доказывая ему — что? Что вполне смогу без него прожить? В первую очередь я доказывала это самой себе. И судя по тому, что так и не смогла перестать думать о Стеценко, не слишком-то успешно доказала. И на фоне тревоги за Андрея Синцова — все-таки сердечный приступ в его возрасте не шутка, — начала переживать: а как там Сашка? С ним-то все в порядке? Или нет? И отдала бы душу дьяволу в тот момент, чтобы только его увидеть.
   То, что мысль материальна, я поняла, открыв дверь в палату Синцова. Маленькая палата была двухместной, но вторая койка, аккуратно застеленная, очевидно, пустовала, сам Андрей, в спортивном костюме, как-то непривычно причесанный и немного потускневший, сидел на своей кровати возле окна, а рядом с ним примостился не кто иной, как предмет моих вожделений доктор Александр Стеценко. Когда я вошла, у него в глазах заметалась такая растерянность, что мне на секунду даже стало его жалко.
   Как только я приблизилась к больному, Стеценко поднялся.
   — Здравствуй, Маша, — сказал он, старательно от меня отворачиваясь. — Андрюха, ну я пошел. Поправляйся.
   — Саша, подожди, пожалуйста, — попросила я, нисколько не обидевшись на эти смешные отворачивания. — Проводи меня домой, а то я одна, мне страшно.
   Опер из синцовского отдела, доставивший меня сюда и даже любезно пообещавший отвезти назад, хмыкнул, правда, вполне добродушно. Но Стеценко этого не заметил, изо всех сил разглядывая индустриальный пейзаж за окном.
   — Подождешь? — без нажима продолжала я, уверенная в том, что домой поеду вместе с Сашкой, и он наконец кивнул, так и не повернувшись ко мне.
   Вот теперь я могла с чистым сердцем навещать больного друга.
   Я подошла к Синцову, он привстал, мы обнялись, и я усадила его обратно. Присев на табурет рядом с его койкой, я стала придирчиво рассматривать его. Да, все-таки вид у Синцова был больной; и слегка испуганный; создавалось впечатление, что он все время прислушивается к себе; да так, наверное, и было.
   — Болит что-нибудь? — спросила я, дотронувшись до его руки.
   Он осторожно покачал головой.
   — Нет. Но страшно. Вдруг заболит.
   Таким я Синцова видела в первый раз. У меня сердце разрывалось от жалости к нему — и, почему-то одновременно к Стеценко, хотя уж тот-то был абсолютно жив и относительно здоров. Пропадут они без нас, подумала я, поглаживая Андрея по руке.
   Естественно, я стала расспрашивать, как с ним такое приключилось; Синцов, при живейшем участии своего опера, в красках рассказал про падение со стула; эта сцена была представлена в лицах, причем дважды, на бис. Постепенно Андрей развеселился, обстановка стала непринужденной, даже Стеценко принял участие в травле баек, и поделился, что написал новое стихотворение и как раз на медицинскую тему:
 
   Лучше уж под глазами мешки,
   Чем синдром раздраженной кишки…
   [3]
 
   Опер из синцовского отдела хрюкнул в голос и опасливо на меня оглянулся, видимо, пола — а гая, что декламация таких стихов в присутствии Ш дамы не совсем прилична. Мне, кстати, неоднократно приходилось отмечать чрезвычайную деликатность людей мужественных профессий.
   Так, много лет назад я рассказала в компании следователей и оперативников довольно смелый анекдот; не то чтобы он был суперпошлым, но циничным определенно был, хотя этот цинизм придавал соли анекдота неповторимый [ аромат. Анекдот запомнили, и один из оперов впоследствии, завидя меня, сразу начинал смеяться. Как-то он зашел в кабинет, где мы с Горчаковым и еще парой следователей пили чай; увидев меня, он по привычке зашелся смехом. Мужики с удивлением спросили о причине смеха, и опер охотно поведал, что бросив на меня взгляд, сразу вспоминает некогда мастерски исполненный мною безумно смешной анекдот. Мужики, натурально, попросили юмором-то поделиться, но тут опер посерьезнел и отказался. “При Машке не могу, анекдот неприличный”, — с чувством собственного достоинства заявил он.
   Но у Стеценко чувство собственного достоинства и понятие о приличиях никогда не было гипертрофированным, поэтому он ничуть не застеснялся и с большим удовольствием прочел еще один философский экспромт:
   Как трудно что-то делать против ветра!..
   А потом еще один, уже совершенно невинный:
   Кто ж так выводит даму из наркоза!
   Синцов смеялся, но я с тревогой наблюдала за ним, потому что глаза у него оставались испуганными. И видно было, что он немного устал. Мы поболтали еще немного, и я поднялась, предварительно поцеловав Андрея в щеку.
   — Андрюшечка, отдыхай, ты нужен стране.
   — Никому я не нужен, — пробормотал Синцов, но ему явно было приятно. Вдруг он ухватил меня заруку.
   — Послушай, тебе дело передали? По девочке? Катя Кулиш.
   — Да-а, — протянула я, вспомнив, что эксперт Пилютин в разговоре со мной ссылался на Синцова.
   — Я все собирался с тобой встретиться, поговорить… Я там кое-что насобирал по этому материалу…
   Услышав это, я присела на прежнее место.
   — И что же ты насобирал?
   — Я же этот материал знаю. Но я сразу Пилютину сказал, что без следователя нечего и соваться. И посоветовал поговорить с тобой.
   — Со мной?
   — С тобой. Просто я знал, что ты не откажешься. И хотел с тобой поработать.
   — А что по материалу? — я вцепилась в больного Синцова так, что Сашка сзади тихонько тронул меня за плечо, призывая к спокойствию.
   Синцов поудобнее устроился на койке и откинулся на подушки.
   — Собственно по трупу Кати Кулиш мне тебе нечего сказать, ты и так все видишь. Надо копать ее последние дни, ее случайные знакомства. Но… — он перевел дыхание, — летом в Курортном районе было несколько заявлений от девушек, к ним приставал странный парень. Там состава никакого, тем более что парня не поймали и в глаза ему никто не смотрел. Но мне ребята из Курортного стукнули, я эти случаи взял на заметку. Стал в них ковыряться…
   — Андрюшка, ты извращенец, — перебила я его, с нежностью на него глядя, — состава никакого нет, а ты в них ковыряешься.
   — Сама такое слово, — отмахнулся он, — а в хозяйстве все пригодится, ты сама знаешь.
   Я знала; несколько серийных преступлений Синцов раскрыл только благодаря тому, что кропотливо собирал всякие странные случаи, не содержавшие состава преступления: про приставания в лифте, про кражи мужчинами женских лифчиков в универмаге и тому подобное. Рано или поздно что-нибудь из его коллекции выстреливало. Страшного маньяка, издевавшегося над детьми, он отловил благодаря тому, что много лет пытался раскрыть явно гомосексуальные убийства, с периодичностью в несколько месяцев происходившие на окраине нашего города. Все давно махнули на них рукой, поскольку убийства прошлых лет на показатель раскрываемости не влияют; все, но только не Синцов, который за время работы по этим убийствам обрел такую обширную агентурную сеть в гомосексуальной среде, что к нему в очередь выстроились желающие поделиться информацией, как только негодяй-извращенец вышел на охоту за мальчиками.
   — Так вот, — продолжал Андрей, — я посмотрел несколько заявлений и понял: наш клиент. Ходит, ходит по кустам, высматривает девчонок посексуальнее, а потом начнет колготками душить.
   — А о чем он разговаривал? — поинтересовалась я. — Про эти случаи я слышала, знаю, что он к девушкам приставал с разговорами, а на какие темы разговаривал?
   Синцов удовлетворенно кивнул.
   — Правильно. Мне тоже это было интересно. В тех заявах, что девчонки написали, ничего толкового, приставал — и все. Я вытащил двух девушек, побеседовал…
   — Ну?! — спросили мы в один голос вместе со Стеценко и оперативником из отдела Андрея.
   — Ну что… Парень, судя по всему, интересный. Болтал про библию, про каббалистику, про искупление, про колготки…
   — В каком смысле — про колготки? — удивился Стеценко.
   — А в таком, Саша: интересовался, какого цвета колготки девушка предпочитает.
   — Просто так интересовался, или с каким-нибудь прицелом? — это уже я вступила, как только Андрей сделал секундную паузу.
   — Конечно, не просто так Машенька. Не просто так. Говорил, что колготки надо менять в зависимости от настроения. Черные на светлые, светлые на черные, потому что жизнь как зебра: полоска светлая, полоска черная.
   — Что за чушь! — фыркнул Стеценко. — У парня явно с головой не в порядке.
   — Вот именно, Саша, — качнул головой Синцов, — вот именно. А ты что думаешь, девушек в пруду топят психически здоровые пацаны?
   Стеценко ответить не успел, потому что я затрясла Андрея за плечо, забыв про его состояние здоровья.
   — Андрей, это он, наверняка он! Ты знаешь, что Кате Кулиш колготки переодели?!
   — Шутишь! — Синцов резко развернулся ко мне и схватился за сердце.
   — И не только Кате колготки переодели! Я еще один материальчик нашла: с трупом девочки!
   Именно в этот момент, ни больше: ни меньше, дверь палаты распахнулась с таким треском, какого и предполагать было нельзя в кардиологическом отделении, где пациентам, как известно, нужен покой. На пороге появилась разъяренная девушка в крахмальном белом халате и колпаке.
   — Вы что! — сказала она с плохо сдерживаемым гневом. — Вы что! Уморить его хотите?! Он же на режиме, на процедурах! Немедленно! Гости — на выход — больной, ложитесь, у вас капельница.
   Мы все, посетители, вскочили, как на строевом смотре.
   — Извини, Андрюша, мы действительно засиделись. Я к тебе завтра приду, — сказала я, целуя Синцова в щеку. — Мы с Сашкой к тебе заглянем. — Стеценко закивал, подтверждая. Андрей потрепал меня по руке:
   — Маша, у меня в сейфе пленка с записью рассказа одной из девушек. Про говоруна этого. Там приметы, подробности. Вон Вадим тебе все покажет.
   Опер из синцовского отдела кивнул. Я обернулась к нему:
   — Я завтра к вам заеду, с утра, хорошо?
   — Хорошо, — ответил Вадим, высокий, плечистый и невозмутимый усач. — Я после сходки буду ждать вас.
   Помахав Синцову на прощание, мы втроем покинули палату и бочком прошли по темному коридору; сначала я подумала, что мы — последние нахальные посетители в спящей больнице. Но нет, в палатах пульсировала жизнь; помимо больных, по закоулкам отделения сновали явные визитеры, которых никто не гнал, да это было и не удивительно: госпиталь-то милицейский, и все желающие навестить болезных, но по понятным причинам не успевшие сделать это в рабочее время, беззастенчиво пользовались удостоверениями, чтобы миновать охрану. И хотя охране без разрешения врача не велено было никого пущать, хоть бы и с удостоверением начальника главка, охрана все равно клевала на милицейские ксивы, прекрасно понимая, что больным от этих визитов хуже не будет.
   Добрый Вадим довез меня и Стеценко до моего дома, не проронив за всю дорогу ни слова. Высадил, махнул рукой на прощанье, напомнил, что ждет меня завтра с утра, и умчался. А мы с Сашкой пошли ко мне домой, как будто так и надо, как будто мы не живем раздельно уже два года, и даже по дороге, на автомате, зарулили в булочную, где, не сговариваясь, купили свежих бубликов.
   Мой непрошибаемый сыночек, увидев на пороге меня в сопровождении Стеценко, и глазом не моргнул. Он сидел перед телевизором, нажимая на кнопки джойстика; плечом к уху была прижата телефонная трубка, в которую он комментировал кому-то из своих приятелей ход игры. Вокруг него в художественном беспорядке валялись мандариновые очистки, пустые пакетики от чипсов и конфетные фантики.
   Все, как всегда, и как всегда, меня начали скручивать угрызения совести: ребенок лишен нормального общения, поэтому вынужден общаться с телефонной трубкой; некому проследить, чтобы он регулярно принимал здоровую и соответствующую его возрасту пищу, сидел не горбясь и поменьше пялился в телеэкран, портя глаза…
   Пока я рефлексировала, Гошка оторвался от телефона и спросил:
   — Вы что, помирились?
   Я открыла рот, чтобы ответить, но доктор Стеценко опередил меня, и громко и четко сказал:
   — Да.
   — И надолго? — осведомился этот маленький поросенок.
   Тут уже я с интересом стала ждать Сашкиного ответа, и он не обманул моих ожиданий:
   — Навсегда, — ответил он твердо.
   — Ну, слава Богу, — резюмировал мой ребенок и снова предался азарту игры.
   А мы со Стеценко пошли на кухню. И пользуясь тем, что на время сражения с компьютерными монстрами ребенок становился абсолютно индифферентен к окружающей среде, расставили точки над “и” в наших отношениях без лишних слов, с помощью языка жестов.
   — Маш, — робко сказал Александр, отдышавшись, — может, мы попробуем начать все сначала? Может, ты выйдешь за меня замуж? Может, тебе понравится жить у меня? Что ты скажешь на это?
   — А что я могу сказать, — прошептала я, не в силах оторвать взгляд от его лица, такого родного; все это время я начинала скучать по нему, только еще проснувшись, и делала перерыв, лишь закрыв глаза ночью; а в общем, и ночью я не переставала по нему скучать, потому что он мне снился. И во сне мы с ним не выясняли отношений, и не демонстрировали показное безразличие, а нежно любили друг друга. — Что я могу сказать, кроме того, что ты — мой единственный, что я жить без тебя не могу, что…
   Договорить он мне не дал, закрыв рот поцелуем.
   Но вот кваканье, плюханье и гркжанье несчастных героев “Плейстешена”, гробящих друг друга всеми известными, а также доселе неведомыми способами, сменилось тоскливыми завываниями Курта Кобейна — это означало, что игра закончена, и сейчас на кухню явится ребенок с вопросом, чего ему поесть.
   Отстранившись от Сашки, я для порядка спросила, когда он собирается на мне жениться.
   Сашка робко ответствовал, что хотел бы сделать это тридцать первого декабря. Я хмыкнула: — “Уточни, какого года?”
   — Не надо делать из меня монстра, — обиделся Сашка.
   — Учти, если ты опять собираешься задвинуть эту тему лет на пять, я не пойму, — предупредила я со смехом.
   — На четыре, — серьезно ответил Стеценко, и мы оба прыснули.
   А как только наладилась моя личная жизнь, мною овладел страстный воспитательский зуд.
   — Гоша! — крикнула я, поскольку ребенок подозрительно задержался с вопросом об ужине.
   Послышалось шарканье тапочек — это мое юное чадо, еле волоча ноги, прибрело на кухню.
   — Почему ты шаркаешь? — строго спросила я.
   — Началось, — невнятно пробормотал Гоша, глядя в сторону.
   — Что ты бубнишь? — продолжала я. — Говори четко.
   — А я ничего не говорю, — так же невнятно отвечал ребенок.
   — Ты уроки сделал?
   — Почти, — был дан ответ.
   — Что значит “почти”?
   — Ну, в кровати почитаю историю.
   — А что, только историю задали?
   — Ну… Я утром прочитаю литературу, а математику сделаю на перемене.
   — Гоша, — расстроилась я. — Ну как ты не понимаешь, что уроки надо делать не ночью и не на перемене, а на свежую голову?
   — А зачем?
   — Чтобы знания получать! Ты же в школу ходишь не только потому, что я тебя заставляю, а потому, что тебя там учат тому, что должен знать человек.
   Ребенок бросил на меня взгляд, в котором явственно читалось, что в гробу бы он видел эту школу, если бы его не заставляли туда ходить, и что все, что должен знать человек, он вполне в состоянии почерпнуть из игры в “Плейстейшен”. Я засмотрелась в эти ясные глаза, вспомнила страшных убийц и бандитов, которые писали мне письма из колоний, приходили повидаться со мной после отсидки, уверяли в том, что, общаясь со мной, многое поняли и загорелись желанием стать лучше… И осознала, что мои подследственные — просто благодарный материал для воспитания по сравнению вот с этим чудным мальчиком из, смею надеяться, интеллигентной семьи, родной кровиночкой, которому хоть кол на голове теши — в одно ухо мои правильные слова влетят, в другое вылетят.
   Гошка, видимо, уловил перемену в моем настроении. И будучи, так же, как и я, человеком абсолютно неконфликтным, ненавидящим состояние холодной войны, тут же принял меры к смягчению обстановки, в силу своего разумения:
   — Ма, я учусь, как могу. Может, мне тяжело хорошо учиться.
   — А ты не пробовал, — саркастически заметила я.
   — Пробовал. Ты не учитываешь, что с того времени, как ты была школьницей, объем информации значительно возрос.
   Стеценко восхищенно смотрел в рот моему сыночку. Гошкину бы демагогию, да на мирные цели, раздраженно подумала я.
   — А жить по-человечески ты хочешь? Для того чтобы у тебя была возможность жить по-человечески, надо учиться.
   — Ты имеешь в виду, что надо будет деньги зарабатывать?
   — Естественно. Если ты не планируешь всю жизнь круглое катать, плоское таскать, то надо учиться, чтобы потом заниматься тем, что тебе нравится. Вот чем ты хочешь в жизни заниматься?
   — Играть на гитаре в подземном переходе, — не моргнув глазом, ответил он. У меня началось сердцебиение.
   — Ты думаешь, что выше подземного перехода не поднимешься?
   — Ну ты же сама говоришь, что надо заниматься тем, что нравится. А мне учиться не нравится.
   Моя педагогическая мысль беспомощно буксовала в поисках контраргументов.
   — С твоим зачаточным образованием у тебя выбора не будет. Придется заниматься какой-нибудь грязной неквалифицированной работой. А потом, в подземном переходе тоже конкуренция.
   — Ну, у меня же связи в прокуратуре, — он хитро прищурился.
   — Ты что, думаешь, что прокуратуре больше заняться нечем, кроме как крышевать в подземном переходе?
   — Да ладно, чего ты на этом зациклилась?
   — Зациклишься тут, — проворчала я. — Я же ничего от тебя не требую, только учись, но ты и этого не делаешь. Что ж ты таким тунеядцем растешь?
   — Ну хочешь, я брошу школу, пойду работать… — он на мгновение задумался, соображая, чем бы меня еще утешить, но тут же нашелся, — и женюсь?
   — Только твоей жены мне тут не хватает для полного счастья, — простонала я, но не смогла сдержать улыбку, представив эту малолетнюю макаку женатым. Он, конечно, знал, как меня развеселить. — Вас обоих обслуживать… А потом, кто на тебя позарится? Посмотри на себя в зеркало.
   — А чего? — он попытался осмотреть себя с головы до ног в отражение в телевизоре.
   — А того. Ты сутулишься так, что скоро у тебя вырастет горб. Когда ты стригся в последний раз? Удивляюсь, что тебя еще в школу пускают. Я уж не говорю о культурном уровне. В комнате у тебя такой бардак, что даже с закрытыми глазами входить страшно. И мыться надо чаще.
   — Я помоюсь, — пробормотал он, прикрывая пальцем пятно на джинсах. — Испытаю неизведанные ощущения.
   Нет, не могу я на него злиться.
   — Да выпрямись же ты, чудовище! — я легонько стукнула его по спине с выпирающими лопатками.
   Стеценко со снисходительной улыбкой слушал наш занимательный диалог. Сыночек мой, естественно, в некотором роде работал на публику. Если бы мы с ним наедине препирались, он бы так не фонтанировал. Чувствуя безмолвную поддержку, которую мужчины, вероятно на гормональном уровне, помимо своей воли оказывают друг другу, Гошка в конце концов с обескураживающей простотой заявил мне:
   — Получается, что я самый плохой ребенок в мире. Хорошо еще, что я легкомысленный такой: ты говоришь, а мне все равно. А был бы я посерьезнее, давно бы уже самоубился, наверное…
   Я развела руками, не зная, как реагировать на такое признание, и позорно бежала с поля боя в ванную, остро завидуя тем, у кого дочери. Краем уха я слышала, как Гошка с Александром о чем-то болтали, причем ребенок был гораздо более оживлен, чем во время беседы со мной. Как только я появилась на кухне, он тихо прошмыгнул мимо меня и скрылся в своей комнате; я понадеялась, что он там стал учить уроки, а не хламить, грызть чипсы и готовиться к дебюту в подземном переходе.
   — Что ты так расстраиваешься — нормальный, хороший ребенок, — попытался успокоить меня Сашка.
   — Ну да, Хрюндик мой не самый страшный вариант, — признала я, — бывает хуже. Но мне-то хочется, чтобы он был лучшим.
   — Да он и будет, перерастет свой переходный возраст и возьмется за ум.
   — Возьмется, когда будет уже поздно, и средний балл аттестата будет ближе к нулю, чем к пятерке, — я запереживала с новой силой. Сашка обнял меня и стал утешать доступными ему средствами.
   — Представляешь, у меня целых девять месяцев была девочка с бантиком, а теперь уже тринадцать лет, как мальчик, — пожаловалась я ему, намекая на семейную легенду о том, что я ждала девочку в аккурат до того самого момента, как акушерка показала рожденного мною мальчика. А у меня даже имени для мальчика заготовлено не было…
   В разгар утешения мы услышали робкое поскребывание в дверь кухни. За дверью обнаружился ребенок, тихо интересующийся, дадут ли ему поесть в свете его недостаточных успехов в учебе и поведения, далекого от примерного. Я возрадовалась, что мой деточка проявил интерес к человеческой пище, не из пакета с чипсами, но в воспитательных целях сохраняла строгое выражение лица.