Жили в Кремле крайне скученно. Большинство работало вне стен Кремля. Заседания заканчивались во все часы дня и ночи. Автомобили не давали спать. В конце концов через президиум ЦИКа, т. е. через того же Енукидзе, вынесено было постановление: после 11 часов ночи автомобилям останавливаться возле арки, где начинаются жилые корпуса; дальше господа сановники должны продвигаться пешком. Постановление было объявлено всем под личную расписку. Но чей-то автомобиль продолжал нарушать порядок. Разбуженный снова в три часа ночи я дождался у окна возвращения автомобиля и окликнул шофера:
   – Разве вы не знаете постановления?
   – Знаю, товарищ Троцкий, – ответил шофер. – Но что же мне делать? Товарищ Сталин приказал у арки: поезжай!
   Понадобилось вмешательство Енукидзе, чтоб заставить Сталина уважать чужой сон. Сталин, надо думать, не забыл своему земляку этого маленького афронта. Более резкий перелом в жизненных условиях бюрократии наступил со времени последней болезни Ленина и начала кампании против «троцкизма». Во всякой политической борьбе большого масштаба можно в конце концов открыть вопрос о бифштексе. Перспективе «перманентной революции» бюрократия противопоставляла перспективу личного благополучия и комфорта. В Кремле и за стенами Кремля шла серия секретных банкетов. Политическая цель их была сплотить против меня «старую гвардию».
   Организация банкетов «старой гвардии» ложилась в значительной мере на Енукидзе. Теперь уж не ограничивались скромным кахетинским. С этого времени и начинается, собственно, то «бытовое разложение», которое было поставлено в вину Енукидзе тридцать лет спустя. Самого Авеля вряд ли приглашали на интимные банкеты, где завязывались и скреплялись узлы заговора. Да он и сам не стремился к этому, хотя, вообще говоря, до банкетов был не прочь. Борьба, которая открылась против меня, была ему совсем не по душе, и он проявлял это чем мог.
   Енукидзе жил в том же Кавалерском корпусе, что и мы. Старый холостяк, он занимал небольшую квартирку, в которой в старые времена помещался какой-либо второстепенный чиновник. Мы часто встречались с ним в коридоре. Он ходил грузный, постаревший, с виноватым лицом. С моей женой, со мной, с нашими мальчиками он, в отличие от других «посвященных», здоровался с двойной приветливостью. Но политически Енукидзе шел по линии наименьшего сопротивления. Он равнялся по Калинину. А «глава государства» начинал понимать, что сила ныне не в массах, а в бюрократии и что бюрократия – против «перманентной революции», за банкеты, за «счастливую жизнь», за Сталина. Сам Калинин к этому времени успел стать другим человеком. Не то чтоб он очень пополнил свои знания или углубил свои политические взгляды; но он приобрел рутину «государственного человека», выработал особый стиль хитрого простака, перестал робеть перед профессорами, артистами и особенно артистками. Мало посвященный в закулисную сторону жизни Кремля, я узнал о новом образе жизни Калинина с большим запозданием, и притом из совершенно неожиданного источника. В одном из советских юмористических журналов появилась, кажется в 1925 году, карикатура, изображавшая – трудно поверить! – главу государства в очень интимной обстановке[117]. Сходство не оставляло места никаким сомнениям. К тому же в тексте, очень разнузданном по стилю, Калинин назван был инициалами М. И. Я не верил своим глазам.
   – Что это такое? – спрашивал я некоторых близких мне людей, в том числе Серебрякова (расстрелян в феврале 1937 года).
   – Это Сталин дает последнее предупреждение Калинину.
   – Но по какому поводу?
   – Конечно, не потому, что оберегает его нравственность. Должно быть, Калинин в чем-то упирается.
   Действительно, Калинин, слишком хорошо знавший недавнее прошлое, долго не хотел признать Сталина вождем. Иначе сказать, боялся связывать с ним свою судьбу.
   – Этот конь, говорил он в тесном кругу, – завезет когда-нибудь нашу телегу в канаву.
   Лишь постепенно, кряхтя и упираясь, он повернулся против меня; затем – против Зиновьева и, наконец, с еще большим сопротивлением – против Рыкова, Бухарина и Томского, с которыми он был теснее всего связан своими умеренными тенденциями. Енукидзе проделывал ту же эволюцию вслед за Калининым, только более в тени, несомненно, с более глубокими внутренними переживаниями. По своему характеру, главной чертой которого была мягкая приспособляемость, Енукидзе не мог не оказаться в лагере Термидора. Но он не был карьеристом и еще менее – негодяем. Ему было трудно оторваться от старых традиций и еще труднее повернуться против тех людей, которых он привык уважать. В критические моменты Енукидзе не только не проявлял наступательного энтузиазма, но, наоборот, жаловался, ворчал, упирался. Сталин знал об этом слишком хорошо и не раз делал Енукидзе предостережения. Я знал об этом, так сказать, из первых рук. Хотя и десять лет тому назад система доноса уже отравляла не только политическую жизнь, но и личные отношения, однако тогда еще сохранялись многочисленные оазисы взаимного доверия. Енукидзе был очень дружен с Серебряковым, в свое время видным деятелем левой оппозиции, и нередко изливал перед ним свою душу.
   – Чего же он (Сталин) еще хочет? – жаловался Енукидзе. – Я делаю все, чего от меня потребуют, но ему все мало. Он хочет еще вдобавок, чтобы я считал его гением.
   Возможно, что Сталин тогда уже занес Енукидзе в список тех, которым полагается отомстить. Но так как список оказался очень длинен, то Авелю пришлось ждать своей очереди несколько лет.
   Весною 1925 года мы жили с женой на Кавказе, в Сухуме, под покровительством Нестора Лакобы, общепризнанного главы Абхазской республики. Это был (обо всех приходится говорить «был») совсем миниатюрный человек, притом почти глухой. Несмотря на особый звуковой усилитель, который он носил в кармане, разговаривать с ним было нелегко. Но Нестор знал свою Абхазию, и Абхазия знала Нестора, героя гражданской войны, человека большого мужества, большой твердости и практического ума. Михаил Лакоба, младший брат Нестора, состоял «министром внутренних дел» маленькой республики и в то же время моим верным телохранителем во время отдыхов в Абхазии. Михаил (тоже «был»), молодой, скромный и веселый абхазец, один из тех, в ком нет лукавства. Я никогда не вел с братьями политических бесед. Один только раз Нестор сказал мне:
   – Не вижу в нем ничего особенного: ни ума, ни таланта.
   Я понял, что он говорит о Сталине, и не поддержал разговора. В ту весну очередная сессия ЦИКа проходила не в Москве, а в Тифлисе, на родине Сталина и Енукидзе. Ходили смутные слухи о борьбе между Сталиным и двумя другими триумвирами – Зиновьевым и Каменевым. Из Тифлиса на самолете неожиданно вылетели на свидание со мной в Сухум член [президиума] ЦИКа Мясников и заместитель начальника ГПУ Могилевский. В рядах бюрократии усиленно шушукались о возможности союза Сталина с Троцким. На самом деле, готовясь к взрыву триумвирата, Сталин хотел напугать Зиновьева и Каменева, которые легко поддавались панике. Однако от неосторожного курения или по другой причине дипломатический самолет загорелся в воздухе, и три его пассажира вместе с летчиком погибли. Через день-два из Тифлиса прилетел другой самолет, доставивший в Сухум двух членов ЦИКа, моих друзей – советского посла во Франции Раковского и народного комиссара почты Смирнова. Оппозиция в то время уже находилась под преследованьем.
   – Кто вам дал самолет? – спросил я с удивлением.
   – Енукидзе!
   – Как же он решился на это?
   – Очевидно, не без ведома начальства.
   Мои гости рассказали мне, что Енукидзе расцвел, ожидая скорого примирения с оппозицией. Однако ни Раковский, ни Смирнов не имели ко мне политических поручений. Сталин пытался просто, ничем не связывая себя, посеять среди «троцкистов» иллюзии, а среди зиновьевцев – панику. Однако Енукидзе, как и Нестор Лакоба, искренне надеялся на перемену курса, и оба подняли головы. Сталин не забыл им этого. Смирнов был расстрелян по процессу Зиновьева. Нестор Лакоба был расстрелян без суда[118], очевидно, ввиду его отказа давать «чистосердечные» показания. Михаил Лакоба был расстрелян по приговору суда, на котором он давал фантастические обвинительные показания против уже расстрелянного брата.
   Чтобы крепче связать Енукидзе, Сталин ввел его в Центральную контрольную комиссию, которая призвана была наблюдать за партийной моралью. Предвидел ли Сталин, что Енукидзе сам будет привлечен за нарушение партийной морали? Такие противоречия, во всяком случае, никогда не останавливали его. Достаточно сказать, что старый большевик Рудзутак, арестованный по такому же обвинению, был в течение нескольких лет председателем Центральной контрольной комиссии, т. е. чем-то вроде первосвященника партийной и советской морали. Через систему сообщающихся сосудов я знал в последние годы моей московской жизни, что у Сталина есть особый архив, в котором собраны документы, улики, порочащие слухи против всех без исключения видных советских деятелей. В 1929 году, во время открытого разрыва с правыми членами Политбюро – Бухариным, Рыковым и Томским, – Сталину удалось удержать на своей стороне Калинина и Ворошилова только угрозой порочащих разоблачений. Так, по крайней мере, писали мне друзья в Константинополь.
   В ноябре 1928 года ЦКК при участии многочисленных представителей контрольных комиссий Москвы рассматривала вопрос об исключении Зиновьева, Каменева и меня из партии. Приговор был предопределен заранее. В президиуме сидел Енукидзе. Мы не щадили наших судей. Члены комиссии плохо себя чувствовали под обличениями. На бедном Авеле не было лица. Тогда выступил Сахаров[119], один из наиболее доверенных сталинцев, особый тип гангстера, готового на всякую низость. Речь Сахарова состояла из площадных ругательств. Я потребовал, чтобы его остановили. Но члены президиума, слишком хорошо знавшие, кто продиктовал речь, не посмели этого сделать. Я заявил, что в таком собрании мне нечего делать, и покинул зал. Через некоторое время ко мне присоединились Зиновьев и Каменев, которых отдельные члены комиссии попытались было остановить. Несколько минут спустя на квартиру ко мне позвонил Енукидзе и стал уговаривать вернуться на собрание.
   – Как же вы терпите хулиганов в высшем учреждении партии?
   – Лев Давыдович, – умолял меня Авель, – какое значение имеет Сахаров?
   – Большее значение, чем вы, во всяком случае, – ответил я, – ибо он выполняет то, что приказано, а вы только плачетесь.
   Енукидзе отвечал что-то бессвязное, из чего видно было, что он надеялся на чудо. Но я на чудо не надеялся.
   – Ведь вы же не посмеете вынести порицание Сахарову?
   Енукидзе молчал.
   – Ведь вы же через пять минут будете голосовать за мое исключение?
   В ответ последовал тяжелый вздох. Это было мое последнее объяснение с Авелем. Через несколько недель я был уже в ссылке в Центральной Азии, через год – в эмиграции, в Турции. Енукидзе продолжал оставаться секретарем ЦИКа. Признаться, я об Енукидзе стал забывать. Но Сталин помнил о нем.
   Енукидзе был отставлен через несколько месяцев после убийства Кирова, вскоре после первого процесса над Зиновьевым – Каменевым, когда они были приговорены «только» к 10 и 5 годам тюремного заключения как мнимые «моральные» виновники террористического акта. Не может быть сомнения в том, что Енукидзе вместе с десятками других большевиков пытался протестовать против начинавшейся расправы над старой гвардией Ленина. Какую форму имел протест? О, далекую от заговора! Енукидзе убеждал Калинина, звонил по телефону членам Политбюро, может, и самому Сталину. Этого было достаточно. В качестве секретаря ЦИК, одной из центральных фигур Кремля, Енукидзе был совершенно нетерпим в момент, когда Сталин ставил свою ставку на гигантский судебный подлог. Но Енукидзе был все же слишком крупной фигурой, пользовался слишком многочисленными симпатиями и слишком мало походил на заговорщика или шпиона (тогда эти термины сохраняли еще тень смысла и в кремлевском словаре), чтоб его можно было просто расстрелять без разговоров. Сталин решил действовать в рассрочку. ЦИК Закавказской федерации – по секретному заказу Сталина – обратился в Кремль с ходатайством об «освобождении» Енукидзе от обязанностей секретаря ЦИКа СССР, дабы можно было избрать его председателем высшего советского органа Закавказья. Это ходатайство было удовлетворено в начале марта. Но Енукидзе вряд ли успел доехать до Тифлиса, как газеты уже сообщили о его назначении… начальником кавказских курортов. Это назначение, носившее характер издевательства, – вполне в стиле Сталина – не предвещало ничего хорошего. Действительно ли Енукидзе заведовал в течение дальнейших двух с половиной лет курортами? Скорее всего он просто состоял под надзором ГПУ на Кавказе. Но Енукидзе не сдался. Второй суд над Зиновьевым – Каменевым (август 1936 г.), закончившийся расстрелом всех подсудимых, видимо, ожесточил старого Авеля. Вздор, будто появившееся за границей полуапокрифическое «письмо старого большевика» принадлежало перу Енукидзе[120]. Нет, на такой шаг он и не был способен. Но Авель возмущался, ворчал, может быть, проклинал. Это было слишком опасно. Енукидзе слишком много знал. Надо было действовать решительно. Енукидзе был арестован. Первоначальное обвинение носило смутный характер: слишком широкий образ жизни, непотизм и прочее. Сталин действовал в рассрочку. Но Енукидзе не сдался и тут[121]. Он отказался давать какие-либо «признания», которые позволили бы включить его в число подсудимых процесса Бухарина – Рыкова. Подсудимый без добровольных признаний не подсудимый. Енукидзе был расстрелян без суда – как «предатель и враг народа». Такого конца Авеля Ленин не предвидел, а между тем он умел предвидеть многое.
   Судьба Енукидзе тем более поучительна, что сам он был человеком без особых примет, скорее типом, чем личностью. Он пал жертвой своей принадлежности к старым большевикам. В жизни этого поколения был свой героический период: подпольные типографии, схватки с царской полицией, аресты, ссылки. 1905 год был, в сущности, высшей точкой в орбите «старых большевиков», которые в идеях своих не шли дальше демократической революции. К октябрьскому перевороту эти люди, уже потрепанные жизнью и уставшие, примкнули в большинстве своем со сжатым сердцем. Зато тем увереннее они стали устраиваться в советском аппарате. После военной победы над врагами им казалось, что впереди предстоит мирное и беспечальное житие. Но история обманула Авеля Енукидзе. Главные трудности оказались впереди. Чтобы обеспечить миллионам больших и малых чиновников бифштекс, бутылку вина и другие блага жизни, понадобился тоталитарный режим. Вряд ли сам Енукидзе – совсем не теоретик – умел вывести самодержавие Сталина из тяги бюрократии к комфорту. Он был просто одним из орудий Сталина в насаждении новой привилегированной касты. «Бытовое разложение», которое ему лично вменили в вину, составляло на самом деле органический элемент официальной политики. Не за это погиб Енукидзе, а за то, что не сумел идти до конца. Он долго терпел, подчинялся и приспосабливался. Но наступил предел, который он оказался неспособен переступить. Енукидзе не устраивал заговоров и не готовил террористических актов. Он просто поднял поседевшую голову с ужасом и отчаянием. Он вспомнил, может быть, старое пророчество Калинина: Сталин завезет нас всех в канаву. Вспомнил, вероятно, предупреждение Ленина: Сталин нелоялен и будет злоупотреблять властью. Енукидзе попробовал остановить руку, занесенную над головами старых большевиков. Этого оказалось достаточно. Начальник ГПУ получил приказание арестовать Енукидзе. Но даже Генрих Ягода, циник и карьерист, подготовивший процесс Зиновьева, испугался этого нового поручения. Тогда Ягоду сменил незнакомец Ежов, ничем не связанный с прошлым. Ежов без труда подвел под маузер всех, на кого пальцем указал Сталин. Енукидзе оказался одним из последних. В его лице старое поколение большевиков сошло со сцены, по крайней мере, без самоунижения.
   Койоакан,
   8 января 1938 года



Приложение





В Секретариат ЦКК тов. Янсону


   Ввиду отсутствия в Москве отвечаю на Ваш запрос по поводу тов. Енукидзе с запозданием.
   Речь у меня шла о линии тов. Енукидзе от Февральской революции, точнее, с мая, когда я прибыл из канадского плена, до Октябрьской.
   Енукидзе утверждает, что он и в то время был большевиком. Я ему напомнил, что он занимал колеблющуюся, выжидательную позицию – вроде Элиавы или Сурица – и что я раза два говорил ему: «Идите к нам». На это Енукидзе несколько раз возражал:
   Никогда я с вами не разговаривал.
   И далее:
   Я с ним знаком лично никогда не был и никогда не говорил с ним.
   Уже эти категорические утверждения вызывают недоумение. В тот период (апрель – август) большевики в составе руководящих советских органов: в ЦИК, в головке рабочей и солдатской секций Петроградского Совета – были наперечет. Со всеми ими я связался в течение первых же недель по приезде из Америки. Каким же это образом вышло, что Енукидзе со мной ни разу не разговаривал и не был знаком? Бывал ли он на заседаниях большевистской фракции? Да или нет?
   Кто принадлежал к большевикам и кто не принадлежал – обнаружилось особенно ярко в июльские дни. Президиум ЦИК созвал Пленум ЦИК. Большевистская фракция обсуждала – в отсутствие Ленина, Зиновьева и Каменева – вопрос, какую линию вести на Пленуме. Был ли Енукидзе в то время членом ЦИК, присутствовал ли он на заседании большевистской фракции?
   Когда громили большевиков, выступал ли Енукидзе в их защиту? Где был Енукидзе, когда вызванный Керенским с фронта полк вступил в Таврический Дворец, когда нас травили как изменников, агентов Гогенцоллерна, революционных пораженцев и контрреволюционеров? Где был тогда Енукидзе? Участвовал ли он в совещаниях небольшой большевистской группы депутатов, выступал ли в защиту большевиков? Солидаризировался ли где-нибудь и как-нибудь с Лениным, когда его травили как агента Гогенцоллерна?
   Когда Ленин и Зиновьев скрывались, когда Каменев был арестован, какие шаги предпринимал Енукидзе для опровержения низкопробной клеветы на них? Выступал ли он по этому поводу в ЦИК? Или на страницах официальных «Известий»? Пусть разыщет и укажет стенограммы своих речей, или свои статьи, или свои заявления.
   Приходил ли Енукидзе в большевистский штаб, в редакцию «Правды»? Сотрудничал ли в «Правде» и в других наших изданиях в критический период (май– август)?
   Выступал ли на собраниях и митингах с большевистскими речами?
   От какой организации прошел Енукидзе в состав ЦИК? По чьему списку? Перед кем отчитывался? Этот вопрос можно и должно проверить по протоколам Первого съезда Советов и ЦИКа.
   Кроме того, я оставляю за собою право назвать ряд свидетелей того, что в наиболее критический период (май – август) никто т. Енукидзе в большевистской среде не видал.
   3 октября 1927 года
   Л. Троцкий





Серебровский





В Комиссию ЦКК ВКП(б)


   т. т. А. СОЛЬЦУ, Е. ЯРОСЛАВСКОМУ И М. УЛЬЯНОВОЙ
   24 мая 1926 года
   Уважаемые товарищи!
   Ваш запрос от 28 апреля по поводу тов. Серебровского мною был получен после моего возвращения в Москву. Поэтому имею возможность на него ответить только теперь.
   1. Тов. Серебровского я знаю с 1905 года. Он входил тогда в боевую дружину меньшевиков (кажется) и был членом Петербургского Совета. Я знал его как самого смелого боевика и считал его рабочим. Будучи студентом-технологом (кажется), он жил отдельно от семьи, пролетарием, под фамилией Логинова. После ареста Совета в 1905 году я на 12 лет потерял Логинова из виду. Встретился я с ним снова только в начале мая 1917 года, по моем возвращении из канадского плена. Узнав из газет о моем приезде, т. Серебровский прибыл ко мне на квартиру. Я совершенно не узнал в офицере Серебровском бывшего боевика 1905 года. Только в тот раз я узнал, что т. Серебровский был в 1905 году студентом-технологом и что он затем закончил инженерное образование, кажется, в Бельгии. Серебровский просил меня переехать к нему на квартиру немедленно со всей семьей. В объяснение этого нужно сказать, что он ко мне очень тепло относился в 1905 году. Тов. Серебровский привез нас с семьей на один из больших петроградских заводов, где он занимал должность назначенного от военного ведомства директора. Тут же я узнал, что т. Серебровский состоит назначенным от казны членом правления какого-то другого завода.
   Мы провели с семьей на квартире Серебровского несколько дней[122]. Должен, однако, сказать, что по мере того, как разговор переходил с воспоминаний о прошлом на текущие вопросы революции, отношения стали портиться; Т. Серебровский и его жена были настроены очень патриотически, говорили о необходимости покончить с немцами и враждебно относились к большевикам. По этой причине мы с женой и покинули квартиру Серебровских.
   Из сказанного вытекает ответ на второй вопрос: летом 1917 года т. Серебровский не мог быть членом нашей партии. Не знаю, принадлежал ли он в то время к какой либо другой партии. На меня он производил впечатление делового инженера-патриота, в котором события всколыхнули отголоски 1905 года. Об отношениях между т. т. Серебровским и Шляпниковым я не знаю ничего.
   Привлекался ли к работе т. Серебровский в 1917—1918 годы как член нашей партии? В 1917 году это вряд ли могло иметь место. Категорически, однако, я этого утверждать не могу, так как после нескольких дней упомянутого проживания на его квартире я с ним не встречался и об эволюции его не знаю. Помнится, что я принимал участие в привлечении его к работе в качестве инженера-техника, администратора, но это было уже позже – либо во второй половине 1918-го, либо в начале 1919 года. Я не считал тогда Серебровского членом партии, а относился к нему скорее как к способному, энергичному инженеру. О том, что т. Серебровский стал членом партии, я узнал сравнительно позже, по-видимому, от него же самого при одной из деловых встреч, кажется, одновременно с тем, как узнал, что он состоит членом ЦК Азербайджанской компартии. Это меня несколько удивило, так как я считал, что т. Серебровский внутренне порвал с политикой давно.