Был ли т. Серебровский в 1917 году представителем интересов капиталистов, нашим классовым врагом? К тому, что я сказал в первом пункте, прибавить тут ничего не могу. Т. Серебровский занимал пост директора крупных заводов по назначению от военной администрации. Входил ли он при этом – добровольно или по должности – в ту или другую организацию заводчиков, мне не известно. Каковы были его отношения с рабочими, не знаю. К большевикам он относился враждебно. Неосведомленность моя объясняется тем, что после того, как для меня выяснились его патриотические, антибольшевистские настроения, я, естественно, избегал каких бы то ни было разговоров на политические и вообще общественные темы и поспешил выехать с завода.
   В заключение должен прибавить, что я был совершенно поражен, когда увидел имя т. Серебровского в списке членов в кандидаты ЦК.
   Л. Троцкий
   P. S. После того, как я написал этот ответ, я увидел из списка делегатов XIV съезда партии, что за т. Серебровским зачислен партстаж с 1903 года[123]. С моим представлением о т. Серебровском это совершенно не вяжется. Впрочем, как мне указывали, и у некоторых других делегатов зачислены стажи, не совпадающие с действительным характером прошлой работы. Возможно, что здесь имеют место простые опечатки или редакционные недосмотры.
   26 мая 1926 года



В Комиссию ЦКК ВКП(б)


   т. т. СОЛЬЦУ, ЯРОСЛАВСКОМУ, М.УЛЬЯНОВОЙ
   Уважаемые товарищи!
   В дополнение к своему письму от 24-го мая по поводу т. Серебровского имею сообщить нижеследующее обстоятельство, о котором мне на днях напомнил т. Шляпников во время разговора о т. Серебровском.
   В 1917 году (а, может быть, в самом начале 1918-го) возник в ЦК (вернее, в среде двух-трех членов его) вопрос о народном комиссаре торговли и промышленности в связи с общим саботажем технической интеллигенции. Владимир Ильич выдвинул такую примерно идею: а что, если бы перетянуть на свою сторону какого-нибудь крупного инженера, который по прошлому своему не внушал бы слишком большой антипатии рабочим и в то же время имел бы авторитет у инженеров? Такого спеца с именем можно было бы назначить народным комиссаром торговли и промышленности без какой-либо серьезной власти под непосредственным наблюдением Совета Народных Комиссаров. Цель такого назначения – смутить саботажников, внести в их ряды раздвоение. Если бы этот спец с именем попытался бы самовольничать, его можно сместить в два счета. Таков приблизительно был ход мыслей Владимира Ильича. Сам он называл в качестве желательного кандидата Л. Б. Красина, который тогда, как известно, не только стоял вне партии, но и отказывался от какой бы то ни было совместной работы. Мы опасались поэтому, что Красин не пойдет, и искали других имен. Вот тогда-то я, должно быть, и назвал в первый раз Владимиру Ильичу Серебровского как инженера с именем и с известным революционным прошлым. По этому поводу, должно быть, были переговоры с т. Шляпниковым.
   Руководители Союза металлистов высказались, насколько помню, как против Красина, так и против Серебровского. Отсюда и вытекало, кажется, назначение т. Шляпникова народным комиссаром торговли и промышленности.
   В деле этом я дальнейшего участия не принимал. Переговоры с металлистами и проч. вел, вероятно, непосредственно Владимир Ильич. Мое участие, как сказано, выразилось в том, что я очень условно и гадательно выдвинул кандидатуру Серебровского как беспартийного крупного спеца, которого хорошо бы перетянуть на ответственную работу, чтобы внести смуту в ряды саботажного инженерства.
   Л. Троцкий 23 июня 1926 года




Блюмкин



   Дорогой друг![124]
   В номере «Последних новостей» от 29 декабря 1929 года имеется нижеследующая телеграмма:

   «БЛЮМКИН РАССТРЕЛЯН».


   «Кельн, 28 декабря.


   Московский корреспондент „Кельнише цайтунг“ телеграфирует: На днях по ордеру ГПУ арестован небезызвестный Блюмкин, убийца Мирбаха.


   Блюмкин был изобличен в поддерживании тайных отношений с Троцким. По приговору коллегии ГПУ Блюмкин расстрелян».

   Верно ли это сообщение? Абсолютной уверенности в этом у меня нет. Но целый ряд обстоятельств не только позволяют, но и заставляют думать, что это верно. Чтобы выразиться еще точнее: внутренне я в этом нисколько не сомневаюсь. Не хватает только юридического подтверждения убийства Блюмкина Сталиным.
   Вы, конечно, знаете, что Блюмкин довольно скоро после восстания левых эсеров перешел к большевикам, принимал героическое участие в гражданской войне. Затем довольно долго работал в моем военном секретариате. В дальнейшем он работал главным образом по линии ГПУ, но также и по военной и по партийной линии. Он выполнял в разных странах очень ответственные поручения. Преданность его Октябрьской революции и партии была безусловной.
   До последнего часа Блюмкин оставался на ответственной советской работе. Как он мог удержаться на ней, будучи оппозиционером? Объясняется это характером его работы: она имела совершенно индивидуальный характер; Блюмкину не приходилось или почти не приходилось иметь дело с партийными ячейками, участвовать в обсуждении партийных вопросов и пр. Это не значит, что он скрывал свои взгляды. Наоборот, и Менжинскому и Триллисеру, бывшему начальнику иностранного отдела ГПУ, Блюмкин говорил, что симпатии его на стороне оппозиции, но что, разумеется, он готов, как и всякий оппозиционер, выполнять свою ответственную работу на службе Октябрьской революции. Менжинский и Триллисер считали Блюмкина незаменимым, и это не было ошибкой. Они оставили его на работе, которую он выполнял, до конца.
   Блюмкин действительно разыскал меня в Константинополе. Я уже упомянул выше, что Блюмкин был со мною лично тесно связан работой в моем секретариате. Он подготовлял, в частности, один из моих военных томов (об этом я говорю в предисловии к этому тому). Блюмкин явился ко мне в Константинополе, чтоб узнать, как я оцениваю обстановку, и проверить, правильно ли он поступает, оставаясь на службе правительства, которое высылает, ссылает и заключает в тюрьмы его ближайших единомышленников. Я ответил ему, разумеется, что он поступает совершенно правильно, выполняя свой революционный долг, – не по отношению к сталинскому правительству, узурпировавшему права партии, а по отношению к Октябрьской революции.
   Вы, может быть, читали в одной из статей Ярославского ссылку на то, что летом я беседовал с одним посетителем и предрекал ему будто бы скорую и неизбежную гибель советской власти. Разумеется, презренный сикофант лжет. Но из сопоставления фактов и дат для меня ясно, что речь идет о моей беседе с Блюмкиным. На его вопрос о совместимости его работы с его принадлежностью к оппозиции, я ему в числе прочего сказал, что моя высылка за границу, как и тюремные заключения других товарищей, не меняют нашей основной линии; что в минуту опасности оппозиционеры будут на передовых позициях; что в трудные часы Сталину придется призывать их, как Церетели призывал большевиков против Корнилова. В связи с этим я сказал: «Как бы только не оказалось слишком поздно».
   Очевидно, Блюмкин после ареста изложил эту беседу как доказательство подлинных настроений и намерений оппозиции: не нужно ведь забывать, что я выслан по обвинению в подготовке вооруженной борьбы против советской власти! Через Блюмкина я передал в Москву информационное письмо к единомышленникам[125], в основе которого лежали те же взгляды, которые я излагал и в ряде напечатанных статей: репрессии сталинцев против нас еще не означают изменения классовой природы государства, а только подготовляют и облегчают такое изменение; наш путь по-прежнему остается путем реформы, а не революции; непримиримая борьба за свои взгляды должна быть рассчитана на долгий срок.
   Позже я получил сообщение, что Блюмкин арестован и что пересланное через него письмо попало в руки Сталина. Мне неизвестно, при каких условиях был арестован Блюмкин. Московские власти знали о том, что он был в Константинополе. Его начальство (Менжинский, Триллисер) знало об его оппозиционных взглядах. В Москву он вернулся по собственной инициативе в интересах той работы, которую выполнял. О дальнейшем я знаю только то, что сказано в приведенной мною выше телеграмме «Кельнише цайтунг».
   Значение этого факта не требует пояснений. Вы знаете по знаменитому процессу 1922 года, что даже социалистов-революционеров, организовавших покушения на Ленина, Урицкого, Володарского, меня и других, не подвергли расстрелу. Из левых социалистов-революционеров, к которым в 1918 году принадлежал и Блюмкин, расстрелян был один только Александрович в момент организованного им восстания. Блюмкин, участник этого восстания, стал вскоре членом большевистской партии и активным советским работником. Но, если его не расстреляли в 1918 году за руководящее участие в вооруженном восстании против советской власти, то его расстреляли в 1929 году за то, что он, самоотверженно служа делу Октябрьской революции, расходился, однако, в важнейших вопросах с фракцией Сталина и считал своим долгом распространять взгляды большевиков-ленинцев (оппозиции).
   Блюмкин расстрелян, – повторяю, лично я не сомневаюсь в этом факте, – по постановлению ГПУ. Такой факт мог иметь место только потому, что ГПУ стало чисто личным органом Сталина, В годы гражданской войны ЧК совершал суровую работу. Но эта работа велась под контролем партии. Сотни раз из среды партии поднимались протесты, заявления, требования объяснений по поводу тех или других приговоров. Во главе ЧК стоял Дзержинский, человек высокой нравственной силы. Он был подчинен Политбюро, члены которого имели по всем вопросам свое собственное мнение и умели за него постоять. Все это создавало гарантию того, что ЧК является орудием революционной диктатуры. Сейчас партия задушена. О расстреле Блюмкина тысячи, десятки тысяч партийцев будут с ужасом шептаться по углам. Во главе ГПУ стоит Менжинский, не человек, а тень человека[126]. Главную роль в ГПУ играет Ягода, жалкий карьерист, связавший свою судьбу с судьбой Сталина и готовый выполнять, не задумываясь и не рассуждая, любое из его личных распоряжений. Политбюро не существует. Бухарин уже заявлял, что Сталин держит в своих руках членов так называемого Политбюро при помощи документов, собранных через ГПУ. В этих условиях кровавая расправа над Блюмкиным явилась личным делом Сталина.
   Это неслыханное преступление не может пройти бесследно даже в нынешних условиях аппаратного всевластия. Сталин не мог не чувствовать этого заранее, и тот факт, что он при всей своей осторожности решился убить Блюмкина, свидетельствует, как велик страх этого человека перед левой оппозицией. Не может быть никакого сомнения в том, что Блюмкин явился жертвой искупления за то, что за Радеком и другими капитулянтами пошло лишь небольшое меньшинство оппозиции, в то время как за границей оппозиция в ряде стран делает серьезные идейные и организационные успехи.
   Расстрелом Блюмкина Сталин хочет сказать международной оппозиции большевиков-ленинцев, что внутри страны у него есть сотни и тысячи заложников, которые будут расплачиваться своими головами за успехи подлинного большевизма на мировой арене. Другими словами, после исключений из партии, лишения работы, обречения семей на голод, заключения в тюрьму, высылок и ссылок Сталин пытается запугать оппозицию последним остающимся в его руках средством: расстрелами.
   Можно с уверенностью предсказать, что результаты будут прямо противоположны тем целям, какие Сталин себе ставит. Исторически прогрессивное идейное течение, опирающееся на объективную логику развития, нельзя ни запугать, ни расстрелять. Ясно, однако, что оппозиция не может в расчете на объективный ход вещей пассивно относиться к новой, на этот раз кровавой полосе термидорианских репрессий Сталина. Надо немедленно же открыть международную кампанию, в которой каждый отдельный оппозиционер должен сделать то, что в других бы условиях легло на плечи трех, пяти или десяти человек.
   Как я себе представляю ход этой кампании?
   Прежде всего надо довести самый факт до сведения всех коммунистов и потребовать от официального руководства партии подтверждения или опровержения этого факта. Чем решительнее, шире, смелее будет поставлен вопрос, чем полнее будет официальное руководство застигнуто врасплох, тем скорее можно будет добиться вскрытия всей подоплеки этого дела. Надо создать такую обстановку, чтоб Париж, Берлин, Вена, Прага, Нью-Йорк требовали объяснения от Москвы.
   Что для этого нужно? Прежде всего, мне кажется, выпустить небольшой листок на тему: «Верно ли, что Сталин убил товарища Блюмкина?» В этом листке надо Кашенам, Тельманам и К0 поставить в упор следующие вопросы: знают ли они об этом факте? берут ли на себя ответственность за убийство пролетарского революционера сталинской кликой?
   Если не последует на первый запрос никакого ответа, – а так оно, вероятно, и будет, – то надо по горячим следам выпустить второй листок, более наступательного характера, и распространить его в десятках тысяч экземпляров всеми путями и каналами, какие только возможны.
   Вполне возможно, что Сталин попытается в случае напора с Запада и тревоги в ВКП пустить какой-нибудь отравленный вариант в духе связи с «врангелевским офицером», подготовки восстания или террористических актов. К такого рода гнусностям надо быть готовыми. Вряд ли, однако, подобные объяснения произведут серьезное впечатление, – как потому, что вообще слишком пахнет приемами бонапартистской полиции, так и, в особенности, потому, что в борьбе с оппозицией Сталин уже израсходовал, в сущности, эти ресурсы. Незачем напоминать, что та принципиальная позиция, на которой стоял Блюмкин вместе со всеми нами, исключала с его стороны какие бы то ни было авантюристские методы борьбы.
   Дело Блюмкина должно стать делом Сакко и Ванцетти левой коммунистической оппозиции. Борьба за спасение наших единомышленников в СССР должна вместе с тем стать проверкой рядов оппозиции в странах Запада. Проведя кампанию по-революционному, т. е. с величайшим напряжением сил и с высшим самоотвержением, оппозиция сразу вырастет на целую голову. Это даст нам право сказать, что Блюмкин отдал свою жизнь не даром,
* * *
   Каждый оппозиционный центр должен тщательно обсудить ближайшие шаги кампании и подготовить их со всей тщательностью.
   Для практического проведения намеченных мер лучше всего, может быть, выбрать в каждом городе полномочную тройку, которой должны быть подчинены все члены оппозиционной организации в деле проведения этой кампании.
   Не исключена возможность того, что прежде чем до вас дойдет это письмо, в печати появятся такого рода сообщения о судьбе Блюмкина, которые сделают ненужным дальнейшие «юридические» запросы насчет подтверждения или опровержения. Тогда придется просто констатировать факт и запросить ЦК партии, берет ли он на себя ответственность перед рабочим классом за это преступление.
   Вся задача в том, чтобы запрос не превратился в холостой выстрел, т. е. чтобы он не свелся к одноактному выпуску листка. Надо найти способы снова и снова ставить этот вопрос или бросать это обвинение – в упор. Надо проникать на партийные и вообще рабочие собрания. Надо заготовить плакаты, коротенькие (в десять строк) летучие листки и проч., и проч.
   Материал, заключающийся в настоящем письме, лучше использовать по частям, пустив все то, что относится к свиданию со мной Блюмкина в Константинополе, не в первом листке, а во втором.
   Я доставлю в дальнейшем дополнительные материалы, в частности, пришлю характеристику Блюмкина в форме некролога, когда будут устранены последние, чисто формальные, сомнения насчет постигшей его судьбы.
   С оппозиционным приветом
   Л. Троцкий 4 января 1930 года.



Приложение





Из письма Л. Троцкого Максу Истмену[127]


   4 января 1930 г.
   Дорогой друг!
   Посылаю Вам при сем письмо, посвященное расстрелу Блюмкина. Письмо это, как видно из его текста, не предназначается для напечатания в полном его виде, а для использования в той устной и печатной агитации, которая совершенно необходима в связи с этим делом (об этом подробно говорится в самом письме).
   Я надеюсь на то, что американские друзья проявят в этом вопросе необходимую энергию и поставят Фостеру[128] и другим перед лицом массы вопрос в упор: берет ли он на себя ответственность за убийство Блюмкина. […]





Максим Горький


   Горький умер, когда ему уже ничего не оставалось сказать. Это примиряет со смертью замечательного писателя, оставившего крупный след в развитии русской интеллигенции и рабочего класса на протяжении 40 лет.
   Горький начал как поэт босяка. Этот первый период был его лучшим периодом как художника. Снизу, из трущоб, Горький принес русской интеллигенции романтический дух дерзания, – отвагу людей, которым нечего терять. Интеллигенция собиралась как раз разбивать цепи царизма. Дерзость нужна была ей самой, и эту дерзость она несла в массы.
   Но в событиях революции не нашлось, конечно, места живому босяку, разве что в грабежах и погромах. Пролетариат столкнулся в декабре 1905 года с той радикальной интеллигенцией, которая носила Горького на плечах, как с противником. Горький сделал честное и, в своем роде, героическое усилие – повернуться лицом к пролетариату. «Мать» остается наиболее выдающимся плодом этого поворота. Писатель теперь захватывал неизмеримо шире и копал глубже, чем в первые годы. Однако литературная школа и политическая учеба не заменили великолепной непосредственности начального периода. В босяке, крепко взявшем себя в руки, обнаружилась холодноватая рассудочность. Художник стал сбиваться на дидактизм. В годы реакции Горький раздваивался между рабочим классом, покинувшим открытую арену, и своим старым друго-врагом интеллигенцией с ее новыми религиозными исканиями. Вместе с покойным Луначарским он отдал дань волне мистики. Памятником этой духовной капитуляции осталась слабая повесть «Исповедь».
   Глубже всего в этом необыкновенном самоучке сидело преклонение перед культурой: первое, запоздалое приобщение к ней как бы обожгло его на всю жизнь. Горькому не хватало ни подлинной школы мысли, ни исторической интуиции, чтоб установить между собой и культурой должную дистанцию и тем завоевать для себя необходимую свободу критической оценки. В его отношении к культуре всегда оставалось немало фетишизма и идолопоклонства.
   К войне Горький подошел прежде всего с чувством страха за культурные ценности человечества. Он был не столько интернационалистом, сколько культурным космополитом, правда, русским до мозга костей. До революционного взгляда на войну он не поднялся, как и до диалектического взгляда на культуру. Но все же он был многими головами выше патриотической интеллигентской братии.
   Революцию 1917 года Горький встретил с тревогой, почти как директор музея культуры: «разнузданные» солдаты и «неработающие» рабочие внушали ему прямой ужас. Бурное и хаотическое восстание в июльские дни вызвало в нем только отвращение. Он снова сошелся с левым крылом интеллигенции, которое соглашалось на революцию, но без беспорядка. Октябрьский переворот он встретил в качестве прямого врага, правда, страдательного, а не активного.
   Горькому очень трудно было примириться с фактом победоносного переворота: в стране царила разруха, интеллигенция голодала и подвергалась гонениям, культура была (или казалась) в опасности. В те первые годы он выступал, преимущественно, как посредник между советской властью и старой интеллигенцией, как ходатай за нее перед революцией. Ленин, ценивший и любивший Горького, очень опасался, что тот станет жертвой своих связей и своих слабостей, и добился в конце концов его добровольного выезда за границу.
   С советским режимом Горький примирился лишь после того, как прекратился «беспорядок» и началось экономическое и культурное восхождение. Он горячо ценил гигантское движение народных масс к просвещению и, в благодарность за это, задним числом благословил октябрьский переворот.
   Последний период его жизни был, несомненно, периодом заката. Но и этот закат входит закономерной частью в его жизненную орбиту. Диалектизм его натуры получил теперь широкий простор. Горький неутомимо учил молодых писателей, даже школьников, учил не всегда тому, чему следует, но с искренней настойчивостью и душевной щедростью, которые с избытком искупали его слишком вместительную дружбу с бюрократией. И в этой дружбе наряду с человеческими, слишком человеческими чертами, жила и преобладала все та же забота о технике, науке, искусстве: «просвещенный абсолютизм» хорошо уживается со служением «культуре». Горький верил, что без бюрократии не было бы ни тракторов, ни пятилетних планов, ни, главное, типографских машин и запасов бумаги. Заодно он уж прощал бюрократии плохое качество бумаги и даже нестерпимо византийский характер той литературы, которая именовалась «пролетарской».
   Белая эмиграция в большинстве своем относится к Горькому с ненавистью и третирует его не иначе как «изменника». Чему, собственно, изменил Горький, – остается неясным; надо все же думать – идеалам частной собственности. Ненависть к Горькому «бывших людей» бель-этажа – законная и вместе почетная дань этому большому человеку.
   В советской печати едва остывшую фигуру Горького стремятся завалить горами неумеренных и фальшивых восхвалений. Его иначе не именуют как «гением» и даже «величайшим гением». Горький наверняка поморщился бы от такого рода преувеличений. Но печать бюрократической посредственности имеет свои критерии: если Сталин с Кагановичем и Микояном возведены заживо в гении, то, разумеется, Максиму Горькому никак нельзя отказать в этом эпитете после смерти. На самом деле Горький войдет в книгу русской литературы как непререкаемо ясный и убедительный пример огромного литературного таланта, которого не коснулось, однако, дуновение гениальности.
   Незачем говорить, что покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердокаменным большевиком. Все это бюрократические враки! К большевизму Горький близко подошел около 1905 года вместе с целым слоем демократических попутчиков. Вместе с ними он отошел от большевиков, не теряя, однако, личных и дружественных связей с ними. Он вступил в партию, видимо, лишь в период советского Термидора. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией, слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером. Но он был сателлитом революции, связанным с нею непреодолимым законом тяготения, и всю свою жизнь вокруг нее вращавшимся. Как все сателлиты, он проходил разные «фазы»: солнце революции освещало иногда его лицо, иногда спину. Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной, очень богатой, простой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути.