Мосоловский спустился на первый этаж, вытащил к такси две запечатанные коробки с книгами и ещё кое-какой мелочью, пару чемоданов с вещами. Настя, держа сына на руках, вышла следом, встала под козырьком парадного. Мосоловский уже сказал водителю ехать на вокзал, но вдруг выскочил из машины, вернулся, чтобы ещё раз взглянуть на сына. Кажется, тогда он попросил прощения у бывшей жены. Попросил прощения за все свои прошлые и будущие грехи. Последние слова почему-то казались очень важными. Или не просил он никакого прощения и слов никаких не говорил? Сейчас уж точно и не вспомнить. Впрочем, все это не важно.
   Потом были в его жизни другие женщины, другие браки, другие города, была столица. А, много чего было. Но его, Мосоловского, упрекнуть не в чем, хотя бывшая жена и не подала на алименты, он, когда позволяли возможности, отправлял сыну деньги. Не много, но ведь, если разобраться, дело-то совсем не в деньгах. Спустить, без толку потратить можно любые суммы, дело в бережливости Насти, в её умении правильно спланировать бюджет своей неполной семьи. Впрочем, долго ли эта семья оставалась неполной? Настя устроилась на консервный завод, повторно вышла замуж, но не прожила со вторым мужем и года. Ее судьбой Мосоловский мало интересовался.
   Настя приезжала в Москву, кажется, лет восемь или десять назад. Тогда Мосоловский в последний раз видел Виталика, худенького белобрысого мальчика. Отец отвез сына в Сокольники, прокатил на всех аттракционах, накормил шашлыком. Мальчик чуть не визжал от восторга, и все просился в тир стрелять из ружья, все рвался куда-то, все тянул отца за руку. От этих аттракционов, от этого безумного кружения и мельтешения, у Мосоловского, живущего размеренно и спокойно, голова пошла кругом, а жесткий шашлык с томатным соусом, вызвал приступ мучительной непреходящей изжоги. Он встретился с бывшей женой у метро Ленинские горы, сдал ей сына с рук на руки, справедливо посчитав, что тяжкие отцовские обязанности выполнены вперед на пятилетку.
   Года три назад Настя прислала письмо, написала, что Виталий стал совсем взрослым, окончил школу и пошел работать то ли на завод, то ли ещё куда-то. Мосоловский облегченно вздохнул и прекратил отправлять сыну деньги. В конце концов, у Мосоловского есть личные планы. Возможно, он решиться сочетаться четвертым браком с одной девушкой, с Верочкой, юной и чистой, как ранняя весна. А тут под ногами будет крутиться, торчать, как кость в горле, этот Виталик, хоть и сын, хоть и родная кровь, но если разобраться, человек глубоко посторонний, даже чужой. И вообще, они ровесники Виталик и Верочка, их встреча не должна состояться, она крайне нежелательна. За долгие годы Виталик даже не соизволил выслать отцу своей фотографии. Мосоловский даже не представляет, как выглядит его сын. Толстый он или тонкий, высокий или маленький. Именно, чужой посторонний человек – вот кто для него Виталик. И еще, рядом с Мосоловским, в одной квартире с ним, живет старик отец, его тоже со счета не сбросишь, ему уход нужен, внимание, а не беспорядочный быт, который создаст внук, молодой разгильдяй. Это понимать надо. Но до молодых людей, озабоченных лишь устройством своего будущего в столице, такие вещи не доходят. Они, черствые и душевно тупые, разглядеть, постичь тонкие материи, не могут, все им объяснять надо, разжевывать.
   Сын, видите ли, отслужил в армии и, видимо, считает эту рутину гражданским подвигом. Что теперь? Памятник ему нерукотворный возводить за то, что отечеству послужил? В лепешку отцу разбиться? Ублажать великовозрастного сынка? Видимо, из Виталика вырос вполне зрелый эгоист, который уже четко обрисовал себе контуры будущей сладкой праздной жизни. Нужно подлезть под отца, как под сытую дойную корову, вымя которой просто распирает от обилия молока, приложиться к этому вымени и сосать, сосать до посинения.
   Скорее всего, именно Настя подбросила Виталику эту идею, мол, езжай, сынок, прямиком в Москву. Там живет твой родной отец, не просто живет, процветает, благоденствует. Он бизнесмен, коммерческий директор и вообще шишка, значит, денег у него куры не клюют. Ты только езжай, а папаша тебе и денежную работу найдет, и на путь истинный наставит. Как пить дать, её идея. Подготовилась, навела о бывшем муже подробные справки. Ох, и бестия, пробы негде ставить. И что они, все эти провинциалы, в Москву прутся, медом, что ли тут намазано? Ждут их тут? Не ждут, не намазано, а они все равно едут и едут, едут и едут, черти. Но ошибается и Настя и этот молодой человек, Мосоловский не дойная корова, за ошибки молодости он заплатил и поставил на них крест. Жизнь Мосоловского в последнее время складывается неплохо, дела идут, появляются все новые выгодные контракты, с Верочкой прекрасные отношения – и нате. Откуда-то из Котласа сваливается этот подарок, этот сынок, сваливается прямо как кирпич на голову. На непокрытую голову.
* * * *
   Подъехав к парадному входу в офис, Мосоловский поднялся на седьмой этаж, сказал секретарше, что для посетителей его нет до обеда, а по телефону она сама знает, с кем шефа соединять, а с кем нет. Запершись в кабинете, он положил на стол письмо сына, снял пиджак, устроился в кресле и начал сосредоточенно грызть зубами кончик перьевой ручки. Виталик сообщает, что будет в Москве днями. Какими днями? Когда именно он приедет? Об этом сын почему-то не пишет. Можно сейчас же созвониться с Котласом, по справке узнать телефон бывшей жены и поговорить с Виталиком. Вежливо так его отбрить. Но лучше написать письмо, ответить, так сказать, в письменном виде. Что телефонный разговор? В одно ухо он влетит, из другого вылетит. Завтра уж и не вспомнишь, о чем говорили.
   Письмо совсем другое дело. Мол, так и так, сынок, для своего приезда в Москву ты выбрал не самое лучшее время. Твой отец не имеет связей, он человек бедный… Ну, не то чтобы бедный… Короче, он не сможет помочь тебе. Вообщем, на отца не рассчитывай, надейся только на себя и на свои силы. Мосоловский встал из-за стола, прошелся по кабинету, выглянул в окно. Внизу занесенный снегом белел квадрат старого московского двора. Пара скамеек, детские качели. Почему-то без всякой причины на душе стало тяжело и муторно. Он вернулся к столу, раздумывая, писать ли письмо от руки или набить на компьютере, а затем распечатать на принтере. Почерк у Мосоловского плохой, неразборчивый, так что, лучше воспользоваться техникой. Но отцовское письмо, распечатанное на принтере, будет выглядеть, как казенная сухая бумага.
   Он снова сел за стол, взял ручку, раздумывая, с чего начать послание, наконец, стараясь выводить буквы ровно и разборчиво, написал: «Здравствуй дорогой Виталик, письмо твое получил». Мосоловский перечитал эти несколько слов и разорвал бумажный лист вдоль и поперек. Нет, так не пойдет, сразу же он взял не ту ноту, не ту интонацию. Зачем этот «дорогой» и к чему этот «Виталик»? Отцовский слог должен быть скупым и даже суровым, но никак не эмоциональным. «Здравствуй сын», – вывел Мосоловский на новом листе. Именно «сын», ведь от своего отцовства он никогда не отказывался. Так, как… Мосоловский написал несколько нейтральных ничего не значащих фраз и, приступая к главному, снова задумался.
   Прямо так и написать «твой отец беден» – нет, это глупо, бездарно. Любому круглому идиоту, что встретит Мосоловского на улице, сразу станет ясно, что тот далеко не беден. А сын, наверное, не круглый идиот. И прибедняться, перед собственным сыном нищего из себя разыгрывать как-то несолидно. Лучше по-другому. Он склонился над бумагой. «Не стану скрывать, за последнее время мои дела сильно пошатнулись. Впрочем „сильно“ совсем не то слово, мои дела просто прогорели. Такое сейчас время, кому-то везет, кто-то в трубу вылетает. Виталий, ты пишешь, что собираешься в Москву, планируешь найти здесь работу». Мосоловский оторвался от письма, точно, сын хочет работать и даже не думает об учебе. Наверное, полагает, что в Москве ему сразу же министерский портфель подарят и подгонят в аэропорт черную казенную машину. Господи, какая наивность.
   «Это хорошая затея, надо ехать в Москву, и здесь добиваться успеха, одобряю, – продолжил письмо Мосоловский. Только вот, надо ли спешить с этим делом? В настоящее время я вряд ли смогу помочь тебе с работой. Чтобы подыскать более или менее приличное место, нужны многие недели или даже месяцы. Теперь, когда ты решил приехать, я займусь этим делом. Буду держать тебя в курсе. Как только что-то приличное появится, сразу сообщу. Можешь надеяться на меня. Если нужны деньги, напиши, я вышлю». Мосоловский задумался. Пожалуй, не следовало обещать денег. Он дописал предложение до конца «…я вышлю, сколько смогу, но много не обещаю. Виталик, ты жди моего следующего письма. Жди и надейся».
   Правильно, главное выиграть время. Там, глядишь, сын найдет себе девчонку, женится и так залипнет в Котласе, так никуда и не соберется. А потом дети пойдут, болезни начнутся, личные проблемы. Не до Москвы, не до честолюбивых планов, надо на хлеб зарабатывать, на лекарства. «Никуда ты из своего Котласа не денешься», – сказал вслух Мосоловский и, прикурив сигарету от настольной зажигалки, закруглил письмо эмоциональным прощанием и пожеланием успехов. Он нашел в старой записной книжке адрес бывшей жены, написал этот адрес на чистом конверте, запечатал его. Выйдя в приемную, он передал конверт секретарше, сказав, чтобы та немедленно отправила письмо.
   И вправду, хорошие дела не следует откладывать на потом, – решил Мосоловский и вернулся в кабинет в прекрасном настроении. Он набрал телефон Верочки. Через минуту Мосоловский уже забыл о существовании сына.

Глава двадцатая

   Свернув с узкой обледенелой дороги в настежь распахнутые ворота дачного товарищества, Росляков резко затормозил. Казалось, ниоткуда, из земли, из снежного марева, из самого воздуха перед капотом «Жигулей» соткалась и ожила долговязая фигура сторожа Лепетухина. Росляков резко дал по тормозам, машину слегка повело юзом. Но сторож, то ли с утра хлебнувший лишнего, то ли повздоривший со старухой, переполненный эмоциями, не собирался уступать дорогу. Напротив, помчался прямо под колеса, сорвал с головы солдатскую ушанку. Рослякову пришлось остановиться, опустить боковое стекло.
   – Ты чего, совсем ошкалел? – Росляков хотел длинно выругаться, но сторож раскрыл рот первым.
   – Петя, беда. Слышь, и сказать не знаю как…
   – Скажи просто, словами скажи, – посоветовал Росляков, давно не отучившийся удивляться бестолковости Лепетухина.
   Сторож глотал слюну и раскрытой пастью жевал воздух. Тут у Рослякова без всякой причины вдруг защемило, заныло сердце.
   – Дача ваша сгорела, – Лепетухин вытер мокрый лоб ушанкой. – Дочиста сгорела. Недавно только пожарные уехали. Бежал вот вам в город звонить. Смотрю, ты едешь. А я… А ты…
   Прикрыв глаза, Росляков чуть слышно застонал, рванул машину с места, хотя теперь спешить было некуда.
   …Росляков кругами бродил по дачному участку, хорошо знакомому и одновременно чужому, не ровному, как прежде, а какому-то колдобистому, с глубокими колеями, проделанными попетлявшими здесь тяжелыми пожарными машинами. Земля ещё окончательно не остыла после пожара. Стоявшая в колеях мертвая вода мелко дрожала, а кое-где уже успела подернуться тонким невесомым льдом. Над пепелищем курился прозрачный почти незаметный пар. Росляков, продолжая блуждать и озираться по сторонам, то и дело натыкался ногами на разбросанные среди головешек странные, доселе не виданные предметы домашнего обихода, неизвестно как попавшие сюда, кажется, завезенные с городской свалки. На погнутую какой-то нечеловеческой силой сковороду, на огромную крышку от кастрюли, тоже гнутую, на электрический утюг без проводов и ручки, на совковую лопату без черенка, на проволочный остов абажура дачной люстры…
   Теперь план дальнейших действий ясен. Росляков не торопясь, шаг за шагом обшарит каждый уголок, каждый метр сгоревшего до основания дома, залезет в залитый водой погреб и доведет начатое до конца. Найдет то, что следует найти. Найдет то, чего так боится, чего не обнаружили пожарные. Пугающе блеснет в этой черноте что-то белое. Зубы. Пара металлических коронок с передних зубов Савельева. Или выглянет из-под головешек кусок освободившейся от плоти кости. Ту же бедренную кость, длинную и толстую, пусть почерневшую, пупыристую от сажи и нагара, ни с какой головешкой не спутаешь.
   И ещё будет запах, сильный, какой-то совершенно особый перебивающий другие запахи, тошнотворный, выворачивающий наизнанку внутренности… Так пахнет сгоревшее до углей человеческое мясо. А как оно вообще-то пахнет? Подгоревшим шашлыком? Пережаренной до корки свининой? Или у горелой человечины особый дух, не передаваемый словами, абсолютно невыразимый? Росляков на минуту задумался. Он не представлял себе запаха сгоревшего до углей человека.
   Он втянул в себя воздух. Где-то далеко, у дальнего темного леса, пела незнакомая птица. Где-то лаяла собака. Жизнь просыпалась. Совсем близко, буквально за его плечом стояла молодая весна. Он снова вдохнул воздух, стараясь пересилить приступ дурноты и предательской, трясущей грудь слабости. Глубоко вдохнул воздух. Пахло лишь кисло-горьким запахом гари, пахло недавно отгоревшим пожаром, пахло беспросветной человеческой бедой.
   – Чего задумался? – неслышно подкравшийся сзади сторож старик Лепетухин тронул Рослякова за плечо.
   Росляков, вздрогнул всем телом, обернулся и, наконец, поняв смысл вопроса, только пожал плечами. Вытащив из кармана сигареты, он раскрыл пачку, протянул сторожу, но тот отрицательно помотал головой. Прикуривая, Росляков пытался вспомнить имя и отчество сторожа, но вспомнил только имя.
   – Ты вот что, Валентин, – Росляков пригладил ладонью непокрытую голову, – ты расскажи, как тут все случилось. Как все произошло, расскажи толком.
   Старик сунул руки в карман линялого ватника, достал скомканную пачку папирос, долго прикуривал от спички, прикрывая огонек фиолетовой ладонью.
   – Утром дело было, – пустил дым Лепетухин. – Моя старуха толкает меня: огонь, горим. Я уж думал, мы с ней горим. Сперва-то испугался. А потом от сердца отлегло. Не мы горим. Слава Богу.
   – Ты не слышал, может, здесь что взорвалось? – Росляков напряженно вгляделся в мутные глазенки Лепетухина. – Может, взрыв был?
   – Может, и был взрыв, – кивнул Лепетухин. – Этого знать не могу. А старуха моя туга на ухо. Глазастая, без очков видит, а на ухо туга. Я вскочил с лавки, только бушлат накинул – и прямиком сюда. А тут уж все пылает. Огонь до неба. Поздно вещи-то выносить.
   – А пожарные скоро приехали?
   – Скоро, скоро, – закивал головой неулыбчивый Лепетухин. – Как все сгорело, так они сразу и приехали. Прямо тут же и приехали. Незамедлительно прибыли. Забор машинами поломали и стали все вокруг водой поливать из кишки. Из толстой кишки.
   – И что, когда ты, Валентин, прибежал, все так сильно полыхало?
   – Мы со свояком вместе прибежали, – сказал Лепетухин. – А полыхало уже сильно. Я тебе, Петя, так скажу: здесь весело горело.
   – Весело, – кивнул Росляков. – Очень весело.
   – То есть не весело… Но скоро. А мы со свояком стояли в сторонке, смотрели, как все того… Я-то сам огня шибко боюсь. У меня прямо этот, как его, животный страх закипает.
   С досадой Росляков бросил окурок в лужу. Ясно, от бестолкового хмельного сторожа все равно ничего не добьешься. Болтает чушь, словно нарочно действует на нервы. Рослякову мучительно захотелось тут же, не сходя с этого места набить сторожу морду. Чтобы как-то отвлечь себя от этого желания, от зуда в кулаках, он снова, на этот раз по забывчивости, предложил Лепетухину, смолящему папиросу, закурить.
   – Да, много имущества того, – Лепетухин поправил косо сидящую на голове солдатскую ушанку. – Много добра того… Даже картины на стенах висели. И телевизор был, и диван новый. Ну, почти новый. В цветочек. И даже лампа такая пузатая под абажуром. Такие в кино показывают. Как раз она, лампа, посеред спальной стояла. Много добра. Не перечесть всего…
   Странная осведомленность сторожа, его информированность о предметах обстановки и интерьера профессорской дачи на минуту насторожили Рослякова. Он продолжал разглядывать пепелище, всерьез подумывая, а не сам ли Лепетухин, переборов, пересилив свой животный страх перед огнем… Не сам ли Лепетухин телевизор и почти новый диван того… Оприходовал. Тем более свояк рядом стоял, на пожар глазел. А другого народу вокруг ни души, как говорится, свобода действий. Ладно, черт с ними, с вещами – решил Росляков, снова чувствуя не вымещенный зуд в кулаках. Может, что и досталось сторожу, черт с ним. Снявши голову смешно по волосам плакать. Будем считать – сгорело. И диван в цветочек и лампа пузатая.
   – А что, Валентин, милиция тоже приезжала? – Росляков прикурил новую сигарету.
   – И пожарные, и милиция, все были на месте, – Лепетухин бросил окурок и сплюнул через губу. – Бумаги писали. Протокол или как там у них. Словом, бумаги.
   – Искали тут что, на пожаре?
   – Что уж тут искать? – удивился вопросу сторож.
   – Не знаю, что искать. А просто спрашиваю, может, тут что нашли? Может что, как бы это сказать, интересное нашли?
   – Чего уж тут найдешь? Сам видишь, все подчистую сгорело. Все огонь съел. Походили по участку, понюхали, да и поехали по своим делам. Дачу-то вы хоть страховали?
   Росляков отрицательно покачал головой.
   – Я видел, тут у вас на даче какой-то мужик последние дни жил, – Лепетухин кивнул на пепелище. – Он что уехал, мужик этот?
   – Да, уехал, – Росляков горько вздохнул. – Родственник наш. Пожил тут немного и уехал. К себе на родину.
   – А где у него родина, у мужика этого?
   Росляков долго думал над простым вопросом и, наконец, сказал первую же глупость, что пришла в голову.
   – Мужик этот тульский. Из тех краев. Тульский, как тот пряник.
   – Ясно. То-то я и смотрю, его нет. А профессор уже знает, ну, о пожаре? Знает, что погорел начисто?
   – Откуда ему знать? – поморщился Росляков. – Он сейчас на работе.
   – Такое известие, – старик все старался зайти вперед, заглянуть в глаза Рослякову. – Одно слово – ужас. Кошмар и ужас.
   – Ужас, – согласился Росляков.
   – С ума ведь сойдет профессор, – выдал сторож свой мрачный прогноз. – И мать с ума сойдет. Обязательно с ума сойдет. Тут сойдешь с ума, как нечего делать сойдешь. У меня один родственник, когда погорел, натурально спятил. В больницу его увозили, там укол какой-то делали, – сторож многозначительно поднял кверху указательный палец.
   – Кому укол делали?
   Росляков потер ладонью вдруг заболевший затылок. Носить фамилию Лепетухин и при этом ещё уметь складно изъясняться на родном языке… Нет, это уже из жанра сюрреализма. Нельзя требовать от человека невозможного.
   – Родственнику моему укол делали, – вдруг загрустил сторож.
   – А клизму ему случайно не делали?
   – Клизмой тут не поможешь, – вздохнул Лепетухин. – Сделать её, конечно, можно, но толку – чуть. Вы сами профессору сообщать будете, ну, это известие или как?
   – Сам буду сообщать или как. Пока не знаю.
   Видимо, в бедовой голове Лепетухина зрело, роилось множество новых неприятных и даже каверзных вопросов. И придется искать ответы, надо что-то отвечать, впопад или невпопад отвечать, хотя сил шевелить языком уже не осталось. Не зная, как ловчее избавиться от привязчивого, слишком любопытного сторожа, Росляков, подумав минуту, выбрал самый простой и безотказный способ. Он полез в карман куртки, покопавшись в бумажнике, вытащил деньги и попросил Лепетухина сходить в деревню за бутылкой и закуской, уж какая будет. Старик, даже не пытаясь скрыть радости от нежданной новой удачи, расцвел лицом, засуетился, спрятал деньги в глубокий карман ватных штанов и скорым шагом, чуть не бегом, умчался прочь.
   Оставшись один, Росляков прошелся взад-вперед, обо что-то споткнулся. Вдалеке крикнула ворона. Багровое солнце собиралось упасть за дальний лес. Неуютно, тревожно. А вокруг ни единой человеческой души. А где-то рядом, может, в двух шагах остывают человеческие кости… Росляков поежился. Ничего, робость пройдет.
   Он отодвинул от края фундамента полуобгоревшую доску. Нет, и здесь нет ничего. Росляков потоптался на месте, собираясь сделать ещё один круг возле пепелища. Попадались разные находки, всякая сгоревшая рухлядь и пожарный мусор. Они и радовали и пугали. Росляков знал, что самое страшное ещё впереди, он ещё не подбирался к главному. Теперь нужно перешагнуть каменную кладку фундамента, полазить среди стропил, по провалившемуся полу, среди осколков черепицы, и изогнутых кусков жести, среди углей и той темных деревяшек, что когда-то, совсем недавно, были дачной мебелью, обстановкой, близкими сердцу предметами быта.
   Вот там, внутри пепелища, стоит черный каркас железной кровати с панцирной сеткой, ванная на коротких ножках. Вон повалилась на бок потерявшая форму газовая плита, теперь похожая на огромный чемодан. Куски лопнувшего шифера разлетелись во все концы участка. И ещё стекло… Много мелко истолченного, почти утонувшего в мягкой земле оплавившегося стекла.
   Росляков наклонился вперед. А вот чудом уцелевшая после пожара и разгрома химическая пробирка с узким горлом. Только почернела, а так цела, невредима. Целая химическая пробирка… Возможно, она ещё пригодится? Да будь проклята вся эта химия, все опыты, что он втайне от мужа матери разрешил здесь ставить. Росляков раздавил склянку каблуком ботинка.
   – Молодой человек, что вы там ищите? – казалось, голос доносился откуда-то сверху, с самого неба.
   Росляков выпрямился и повернул голову назад. Савельев, одетый в серую короткую куртку, стоял, привалившись плечом к заборному столбу, и меланхолично сосал сигарету. Росляков сделал несколько шагов вперед. Затем он от неожиданности икнул и сказал правду:
   – Я тут ищу ваши кости. Я думал, рванула взрывчатка, и все тут разнесла.
   – Взрывчатка в другом месте хранится, – Савельев печально покачал головой. – Если бы она рванула, воронка была здоровая, как от тяжелой авиабомбы. Это техника безопасности: делаешь все в одном месте, а хранишь готовый продукт в другом месте.
   – Техника безопасности, – тупо повторил Росляков. – Это хорошо, что есть такая техника. Это хорошо, что вы живы.
   – Мне ещё рано отправляться в ад, чертям на поджарку, – ответил Савельев. – Хотя дачу, если разобраться, жалко.
   Росляков снова икнул.
   – Жалко дачу… Если разобраться… А что же тут тогда случилось?
   – Черт его знает. В это время я в поселковый магазин ходил. А когда вернулся, дома уже не было. Может, кусочек нитроглицерина загорелся или взорвался. Я уже говорил тебе, что с нитроглицерином происходят всякие такие штучки. Он может ни с того ни с сего детонировать – и полный привет. Нету дачи.
   – Полный привет.
   Росляков заикал часто, почти беспрерывно.
* * * *
   – Боже, Петя, я не верю своим ушам, – Николай Егорович расстегнул жилетку, такую мятую, будто он проспал в ней ночь, схватился за левую сторону в груди. – Ушам своим не верю. Отказываюсь им верить.
   Николай Егорович покрутил головой, направил указательный палец сперва на левое, затем на правое ухо, словно хотел продемонстрировать собеседнику, свои уши, которым он в данный момент верить отказывается. Рослякову даже показалось, в глазах профессора блеснули слезы. Но в послеобеденное время в комнате было слишком темно, и Росляков, стоявший лицом к окну, никак не мог понять, действительно ли Николай Егорович плачет, или на слезы похожа причудливая игра света и тени.
   – У меня душа разрывается, – пожаловался Николай Егорович, хлопнул себя ладонью по груди. – Ну, скажи мне, что ты пошутил… Скажи… Нет, не надо, ничего не говори, ничего. Того, что ты уже сказал достаточно, чтобы убить меня. Боже, ты сжег дачу… Он сжег дачу…
   Профессора качнуло в сторону, чтобы устоять на ногах, он оторвал руку от сердца и вцепился пальцами в спинку кресла. Росляков испугался, что муж матери сей же момент лишится чувств, хотел помочь профессору сесть в кресло, сделал уже шаг вперед. Но Николай Егорович отстранил протянутую Росляковым руку, отступил к окну, встав на носки, потянулся к форточке и глубоко задышал ворвавшимся в комнату холодным воздухом. Росляков, не зная, что делать дальше, стоял под люстрой. Он поджал губы и опустил голову, всем своим видом демонстрируя, что свою вину осознает, раскаивается всей душой, готов нести наказание, каким бы суровым оно не было, самое страшное наказание, самое беспощадное… Он примет это наказание безропотно.
   – Расскажи, как это произошло, – Николай Егорович поднимал голову кверху, хватая воздух широко раскрытым ртом. – Рассказывай, имей мужество сказать все. Всю правду. Всю.
   Уголки губ профессора опустились, нос низко навис над верхней губой, казалось ещё минута и он горько безутешно разрыдается. Росляков, сдвинув брови, мучительно придумывал свою авторскую версию происшествия, но никак не мог изобрести ничего толкового. Он ругал себя за тупость, за неповоротливость мысли. Нужно было что-то говорить, найти слова утешения, а не стоять молчаливым столбом, но Росляков лишь сопел, тер лоб ладонью и вздыхал.