…Квартира многодетной матери находилась в новом доме на городской окраине. На последнем этаже хозяйка пропустила гостей вперед и тут же пояснила.
   – У нас две квартиры на одном этаже.
   Из комнаты вышел грустный мальчик лет семи с перевязанной рукой, вежливо поздоровался с незнакомыми мужчинами и заперся в туалете. Побродив по пустоватым комнатам, Малыш, вдруг погрустневший, попросил показать ему и вторую квартиру.
   – Сейчас, – Любовь Анатольевна достала ключи из кармана пальто и увела фотокорреспондента за собой.
   Росляков, неотступно сопровождаемый вышедшим из туалета грустным мальчиком, тоже побродил по квартире, осматривая пустые углы.
   – А что у тебя с рукой? – спросил он ребенка и показал пальцем на забинтованное предплечье.
   – Пустяки, – сказал грустный мальчик, уголки его губ опустились, казалось, он вот-вот расплачется. – Сломал я руку.
   – Заживет, – успокоил Росляков. – Я тоже как-то сломал руку, то есть мне её сломали. Но она быстро зажила.
   – Конечно, заживет, – согласился мальчик, сел на полированный стул возле окна и уставился куда-то в небо.
   Не зная чем себя занять, Росляков заложил руки за спину и отправился на кухню. Мальчик поднялся со стула и пошел следом за ним.
   – Ты чего за мной все ходишь? – Росляков остановился посередине прихожей и уничтожающим взглядом сверху вниз посмотрел на прилипчивого мальчика.
   – А что, нельзя? – мальчик погладил здоровой рукой больную. – Просто так хожу.
   – А как же ты руку-то сломал? – поинтересовался Росляков, не зная, о чем бы ещё спросить ребенка.
   – Упал, – мальчик вытер нос кулаком и пошел обратно в комнату.
   Росляков, войдя на кухню, уселся на табурет, повел носом, но не почувствовал никаких запахов съестного, пахло свежей краской и обойным клеем. Положив перед собой на стол блокнот, он перевернул несколько исписанных страниц, прочитал вопросы к многодетной матери, выдуманные и записанные накануне, и решил, что все эти вопросы, вчера казавшиеся не лишенными смысла, даже умными, на самом деле не выдерживают критики, вообще никуда не годятся. Кончиком шариковой ручки Росляков почесал за ухом, поднял глаза и увидел в дверях чем-то озабоченного Малыша.
   – Нечего тут снимать, – сказал Малыш. – Сплошная пустота, как в космосе. И дети, как назло, кто в саду, кто в школе. Но я кое-что придумал. Подожду, когда дети вернуться, и сделаю такой снимок: счастливая семья отдыхает у телевизора.
   – Правильно, где же им ещё отдыхать, – кивнул Росляков. – Не за границей же. Только у телевизора.
   – А чтобы комната смотрелась обжитой, – продолжил мысль Малыш, – сделаем небольшой фотомонтаж. Смонтируем ковер на стене, какой-нибудь приличный шкаф и люстру приличную. А то висит под потолком какой-то стеклянный плафон, как в общественном сортире.
   – Можешь и телевизор другой смонтировать, – посоветовал Росляков. – А то у них совсем дохлый.
   – Телевизор в кадр не войдет, – ответил Малыш. – Разве что самый краешек.
   – Тогда можешь по-другому свой снимок построить, – Росляков на секунду задумался. – Счастливая семья собирается вечером вместе и отдыхает, слушая радио. Все сидят рядком и наслаждаются. Хороший снимок получится. Или так: по очереди разговаривают по телефону – и отдыхают.
   – Радио – это не современно, – отверг предложение Малыш. – А пока…
   Он вернулся в прихожую и привел на кухню Любовь Анатольевну, на ходу объясняя ей свою новую задумку.
   – Давайте так, вы станете мыть окна, – с жаром говорил Малыш. – Будто бы вы радуетесь весне, солнцу и всему такому, в смысле, пробуждению природы. И готовитесь к этому пробуждению. Моете окна, будто бы весну встречаете. Тряпочка, ведро у вас имеются? Вот и чудесно. Сейчас вы будете встречать весну.
   – Рано ещё окна-то мыть, конец февраля только, – попыталась слабо возразить Любовь Анатольевна. – И заклеены у меня окна.
   – На снимке не будет видно, что конец февраля и окна заклеены, – отмел возражения Малыш. – А когда снимки опубликуют, весна наступит. Это же аллегория: женщина моет окна. Очень многозначительный снимок. Женщина встречает весну и, возможно, свое счастье.
   – Леня, сделай одолжение, иди посиди в комнате, дай мне задать человеку несколько вопросов, – прервал Малыша Росляков. – А когда я уйду, станете тут встречать весну и ждать своего счастья.
   – Только побыстрее закругляйся, – Малыш исчез.
   Росляков, отказавшись от чая, усадил хозяйку за стол.
   – Устала я от него, – пожаловалась Любовь Анатольевна. – От фотографа вашего устала.
   Росляков сочувственно кивнул, раскрыл блокнот на нужной странице и, задав придуманные вчера вопросы, записал ответы.
   – Вы, пожалуйста, напишите в газете, что мне город очень помогает, – попросила Любовь Анатольевна. – Вот квартиры эти дали на одном этаже. Очень помогает город. Напишите, пожалуйста, об этом.
   – Это без проблем, – сказал Росляков и задал первый искренний вопрос. – А скажите мне такую вещь: как по вашему, что в жизни главное для человека?
   Женщина молчала полминуты, и Росляков решил сам подсказать правильный, по его мнению, и вполне логичный ответ.
   – Наверное, дети – это главное, – сказал он. – Они – наше продолжение.
   – По-моему главное для человека – это научиться терпеть, – ответила женщина. – Научиться все терпеть.
* * * *
   Росляков явился в редакцию к концу рабочего дня и засел за репортаж, но, не успел он раскрыть блокнот, как дверь раскрылась, и в кабинет тяжелой поступью вошел Крошкин.
   – Кстати, где все сотрудники? – спросил он – У меня писем целая гора, прямо прорвало читателей. Куда это все подевались?
   – Зимина болеет, – загнул пальцы Росляков – Левин и Плеханов в командировках.
   – Хорошо хоть ты не болеешь, – Крошкин подозрительно посмотрел в глаза Рослякова, красноватые и мутные. – Тут одно письмецо ко мне попало занятное. И, главное, ты с этим уже сталкивался, с людьми этими. Помнишь, недавно по письму одного старика ветерана ты ездил в колхоз «Луч», по новому акционерное общество? Правда, проездил напрасно, пустым вернулся.
   – Помню, – Росляков действительно вспомнил деда железнодорожника, его ядовитую самогонку, свой неудавшийся очерк и длинную дорогу по морозу обратно в Москву. – Хотя всех кляузников не упомнишь.
   – Интересное продолжение получилось, – Крошкин, видимо, слабо представлял, как вести себя в подобной ситуации. Он то улыбался, то сразу, без всякого перехода становился печальным. – Так вот, в этом «Луче» какой-то мужик, бывший зэк, только с зоны вернулся и такое отколол, такой номер, – Крошкин улыбнулся. – Слушай. Он связал по рукам и ногам женщину, председателя правления этого акционерного общества, некую Малышкину. Заколотил её в здании правления, досками заколотил. И сжег это правление к чертовой матери вместе с живой председательшей, – Крошкин перестал улыбаться, будто неожиданно о чем-то загрустил. – Представляешь, заживо молодую бабу сжег. На глазах у всего села. Люди стояли возле правления, большая толпа собралась, стояли и смотрели на расправу. Эта сельская глубинка меня с ума сведет, ну и нравы. Дикость какая-то, средневековье. Ты бы съездил, разобрался. Очерк написал бы, да пострашнее. Я уже и заголовок сочинил: «Смерть, о которой все знали заранее». Ничего? – Крошкин снова заулыбался.
   – Ничего, – сказал Росляков и, не в силах перебороть свое плохое настроение добавил. – Ничего хорошего. Ерунда, а не заголовок. Я с этой Малышкиной был знаком, разговаривал в правлении.
   – Ну, тебе и карты в руки. Главное, пострашнее, побольше черной краски, леденящих кровь натуралистичных подробностей. Кровь, крики, стоны. Зарисовочка с натуры. От себя чего-нибудь сочинишь. Как она мучилась, как пронзительно кричала, на помощь звала, но никто не помог. Все стояли и, слушая её дикие вопли, ушами хлопали. А милиция приехала, когда от правления и головешек не осталось. Грандиозный, натуралистичный очерк нравов. А милицию покритикуешь, это уж как водится. Да после такого материала у нас сразу тираж вырастит. Вся Москва читать станет, заводы, которые ещё не остановились, обязательно остановятся.
   – Я не поеду, – твердо ответил Росляков. – Не умею плясать на чужих могилах и учиться не хочу. Не поеду.
   – Не поедешь? – переспросил удивленный Крошкин.
   – Не поеду, – сказал Росляков. – И про эту бабу покойницу писать не буду.
   – Ну, как знаешь, – Крошкин зло сверкнул глазами. – На такую тему много добровольцев кинется. А если ты отказываешься выполнять задание, поговорю об этом с редактором. О том, что ты сорвал важное, нет, не важное, важнейшее задание, об этом с ним поговорю. Это уже не в первый раз. Ладно, смотри. Все это я отмечу в докладной на имя главного редактора. Учти, он будет очень недоволен. Пусть главный с тобой сам вопрос решает. А ты жди больших неприятностей. Очень больших.
   Крошкин рванулся вперед и стремительной походкой вышел из кабинета, хлопнув дверью.
* * * *
   Последние дни Марьясов страдал от жгучего животного страха, как страдают люди от физической боли. Все началось с пустяка. С почтового конверта, который он поутру обнаружил в ящике. Адрес Марьясова напечатан на машинке, адрес отправителя, разумеется, не указан.
   Три дня назад, распечатав первое письмо по дороге в офис, Марьясов вытряхнул из конверта себе на колени любительскую цветную фотокарточку, поднес её к глазам, по привычке прищурился и на минуту замер от ужаса, застыл на тряском заднем сиденье тяжелого джипа. Изображение раздвоилось, поплыло перед глазами. Одетый в костюм, при галстуке в ванне сидел человек с синюшными расплывчатыми чертами лица. Волосы спутанные, несвежие, глаза открыты, губы перекосила то ли идиотическая кривая улыбка то ли гримаса боли. Ясно, человек мертв. И, судя по синюшному лицу, покойник сидит в ванне уже не первый день и даже не первую неделю.
   Марьясов пристальнее всмотрелся в лицо мертвеца. Овечкин. Собственной персоной. Марьясов перевернул фотографию. На обратной стороне несколько слов, отбитых на машинке: «Я тебе нравлюсь?» Марьясов заметил, как мелко затряслись пальцы, он сбросил с головы меховую шапку, потрогал ладонью вспотевший за секунду лоб. Охранник обернулся с переднего сиденья, вопросительно взглянул на начальника. «Все в порядке, это личное», – ответил Марьясов на немой вопрос, спрятал карточку в конверт, а конверт сунул во внутренний карман пальто.
   Значит, Овечкин действительно мертв? Или это мистификация, злой розыгрыш? Не похоже. Во всем этом поганом городишке нет человека, который бы отважился на такую хохму. Но, в таком случае, кто отправил письмо? Сам покойник ходил на почту или попросил кого-то из знакомых опустить конверт в ящик? Чемодан Марьясова находится у отправителя письма? Это шантаж? Марьясов долго решал, не отменить ли утреннее совещание с директорами двух самых крупных продовольственных магазинов. Нужно им сказать, чтобы завтра приняли по фуре катанной левой водки и поставили её в торговые залы. В конце концов, он подумал, что по такому неуважительному поводу смешно собирать людей, тут достаточно снять телефонную трубку и набрать пару номеров.
   Марьясов долго бродил, как бесплотная тень, по собственному кабинету, задавая себе все новые вопросы. Нужно немедленно найти Васильева, показать ему фотокарточку. Васильев должен все знать, должен быть в курсе. Марьясов уже поднял трубку, но в последний момент передумал. Интуиция подсказывала, что это письмо не последнее, надо ждать продолжения, и надо, наконец, проявить выдержку. Это по-мужски. А продолжение непременно последует. Все разъяснится. Продолжение будет…
   Вечером жена, нутром почувствовавшая напряженное нервозное состояние супруга, попробовала узнать, что происходит. «Ирочка, все нормально, – Марьясову стоило большого труда не сорваться на истерический крик, ответить вежливо. – Просто у меня много дел накопилось. Я устал, но мне ещё надо поработать». Он заперся в своей комнате, решив провести здесь эту ночь здесь, на кожаном скрипучем диване в полном одиночестве. Уже под утро он понял, что не заснет. Сбросив с себя клетчатый шотландский плед, он зажег свет и, приняв снотворное, скоро забылся странной тяжелой дремотой.
   Худшие опасения подтвердились. На следующее утро Марьясов нашел в почтовом ящике новый конверт, но не стал распечатывать письмо в машине, в присутствии охранника. Лишь поднявшись в кабинет, бросив пальто в кресло для посетителей, он повернул ручку замка и, устроившись за письменным столом, нацепил на нос очки. Почтовые штемпели на конверте проставлены разборчиво, письмо опущено на местном почтамте два дня назад. Оторвав от края конверта узкую бумажную полоску, Марьясов вытряхнул из него новую карточку.
   Овечкин по-прежнему сидел в ванной. На этот раз от костюма остались лишь темные брюки. Рукава светлой заляпанной кровью сорочки коротко обрезаны. Руки покойника неровно отрублены или отпилены почти по самые плечи. Из рукавов торчат лишь две темно кровавые культи. Выражение лица Овечкина изменилось. Изо рта выглядывал черный, загнутый книзу язык, уголки рта опущены, один глаз закрыт, другой полуоткрыт. Казалось, безрукий покойник ожил на минуту, погримасничал, состроил гнусную рожу и снова умер, на этот раз, навсегда. Перевернув фотографию, Марьясов прочитал несколько слов на оборотной стороне карточки: «Жду, не дождусь». Марьясов не мог работать до обеда. То и дело он выдвигал ящик стола, вытряхивал из конвертов и разглядывал страшные фотографии, снова прятал их в конверты. Что означает эта надпись на обороте? Чего так ждет и не дождется покойник?
   Отказавшись от чая с печеньем, Марьясов вызвал к себе начальника службы охраны Сергея Поливанова. Спросил, все ли в порядке, не замечено ли вокруг офиса чего подозрительного? Молчаливый Поливанов вгляделся в бледное лицо Марьясова, пожал покатыми плечами и ответил, что все нормально, нет причин для беспокойства. Абсолютно никаких причин. «Это у тебя их нет», – подумал Марьясов, злясь на тупоголовую охрану, и отпустил Поливанова. Марьясов сел за стол, сжал голову ладонями, чувствуя, как душу наполняет самый отвратительный из всех существующих страхов – безотчетный. Нужно мыслить логически, нужно взять себя в руки. А впереди пугающе маячила ещё одна бессонная ночь. Как часто бьется сердце, и голова, голова наливается тяжелой болью…
   Выкурив одну за другой несколько сигарет, Марьясов сжал в руке трубку мобильного телефона и немного успокоился, когда услышал ровный голос Васильева. «Вообще-то я в Москве. Что-то изменилось?» – спросил тот. «Приезжайте как можно скорее, – непослушными пальцами Марьясов сунул в рот новую сигарету. – Кажется, изменилось многое. Очень многое. Только Трегубовича не привозите. Не хочу его рожу видеть».
   Васильев прибыл скоро, и часа не прошло. Через окно Марьясов видел, как тот припарковал машину на противоположной стороне улицы, вышел из неприметных «Жигулей» и перебежал дорогу. Ожил телефон внутренней связи, и охранник спросил, можно ли пропустить посетителя. Через минуту Васильев разложил на столе фотографии и, вооружившись увеличительным стеклом, стал их внимательно изучать. «Видимо, снимки сделаны в один и тот же день или вечер, – он отложил лупу в сторону. – В каком именно месте, в чьей квартире фотографировали Овечкина, никакая экспертиза не разберет. Виден только труп и ванна, больше ничего. Овечкина разбирали на запчасти и снимали все стадии этого, так сказать, процесса». «Это я и сам вижу: труп, отрезанные руки и все такое, – отмахнулся Марьясов. – Скажите что-нибудь по существу». Вместо успокоительного лекарства он нацедил полстакана хорошего коньяка. Кажется, помогло. Душевная тревога и страх стали понемногу рассасываться.
   «По существу моя задача облегчается, – Васильев даже улыбнулся. – В моем списке было две кандидатуры: Овечкин и Росляков. Теперь остался один Петя Росляков. Нет худа без добра, задача упростилась. Сосредоточу свои усилия на нем». «Я не об этом, – Марьясов стукнул по столу одновременно двумя кулаками. – Кто отправляет мне эти фотографии? И с какой целью? Кому нужно меня запугивать?» «Помните, я говорил вам о том, что отец Рослякова жив? – Васильев задумчиво почесал ухо. – Скорее всего, фотографии – это его работа. Я пытался найти след Аверинцева, но он по-прежнему не появляется в гостинице, не звонит сыну. Он куда-то пропал. Скорее всего, прячется. Но вот пришли эти письма, Аверинцев дал о себе знать. Значит, он жив. Ничего другого я просто придумать не могу, иных версий у меня нет. Честно, не ожидал я от него такой прыти. Но чего не сделаешь, чтобы защитить родного сына? Вообще-то этот фокус с фотографиями его большая ошибка».
   Высказав эти умозаключения, Васильев, вполне довольный собой, вытянул ноги под столом. Марьясов даже не стал скрывать разочарования. Вот опять возник призрак какого-то инвалида, ракового больного, человека, которого наверняка и на свете больше нет. И этот призрак маячит, будоражит воображение Васильева, явно нездоровое воображение. Марьясов плеснул в стакан ещё немного коньяка, но гостю выпивку предлагать не стал, не заслужил Васильев выпивки. «Если это, как вы утверждаете, дело рук Аверинцева, – Марьясов встал из-за стола и стал расхаживать по кабинету, – то какова его цель? Это ведь не очень удачная шутка, искромсать человека на части. Пусть даже этим человеком был Овечкин».
   Васильев криво, как-то снисходительно усмехнулся. «Я же говорю, отец защищает сына. Тут уж все средства хороши. Рослякову грозит опасность, и его отец предпринимает контрмеры. Он хочет запугать нас, сбить с толку. Мои выводы и наблюдения подтверждаются. Росляков и Овечкин вместе вышли из автобуса. Провели ночь в квартире Рослякова. А потом Овечкин погиб. Мы не знаем, как именно все это произошло, но Овечкина больше нет. Росляков подключает к делу своего отца. И вот перед нами эти фотографии». Марьясов поморщился: ну вот, снова здорово. «Если он хотел меня испугать, то ему это удалось, – Марьясов продолжал расхаживать из угла в угол. – Удалось, черт побери. Ладно, идите. Если будут новости, дам знать». «Вам с такой охраной бояться нечего, – Васильев натянул пальто. – Как бы то ни было, Аверинцев до вас не доберется. Потерпите. Я думаю, скоро все это кончится. Думаю, совсем скоро».
   Он думает… Марьясов снова застыл у окна, наблюдая, как Васильев садится в машину. Кажется, умный человек, а на самом деле… Вот вбил себе в голову дурацкую мысль и носится с ней. А каково сейчас ему, Марьясову? Что-то не в порядке с его мозгом. Мозг болен, воспален. Марьясов поднял руки, сжал виски ладонями.
   Новый конверт он вынул из почтового ящика на следующее утро и всерьез задумался, не сменить ли в срочном порядке квартиру. Прибыв в офис, бросил нераспечатанное письмо в ящик стола, прошелся по кабинету, налил полстакана коньяка и выкурил тонкую сигару. Осторожно двумя пальцами вытащив письмо, вскрыл конверт, вытряхнул на стол новую карточку и поморщился всем лицом. Та же самая заляпанная черной кровью ванна, все тот же труп Овечкина… Нет, не тот же. На этот раз не хватает обеих ног. Из коротких штанин выглядывают мясные обрубки и еще, кажется, что-то… Что-то нехорошее… Что-то желто-серое. Кажется, кости. Тфу, невозможно смотреть. Марьясов перевернул карточку. Новые три слова на машинке: «Теперь уже скоро».
   Марьясов чуть не подпрыгнул в кресле. Что скоро? Что должно произойти? Он схватил телефонную трубку и бросил её на место. Поднялся, пробежался по кабинету и, упав в кресло, застонал в голос и снова вскочил на ноги, подбежал к окну. Марьясов прижал большой палец к пуленепробиваемому стеклу, оставив на гладкой поверхности неровный дымчатый след. Он постоял у окна, разглядывая узкую кривую улицу. Посыпавший как из ведра мокрый снег застилал серый дневной свет, пешеходы исчезли, машины тоже куда-то подевались. Задернув занавески, Марьясов отошел от окна, сел к письменному столу, выдвинул верхний ящик, достал распечатанные почтовые конверты с фотографиями, стал тасовать их, как карты.
   Бояться нечего, но Марьясову страшно. Этот страх заживо сжирает человека. Неужели вот так, в этой клетке, придется просидеть всю жизнь? Марьясов ненавидящим взглядом осмотрел однотонные стены, развешанные по ним картины и фотографии в золоченых рамках. Просидеть всю жизнь вот в этом кабинете с пуленепробиваемыми стеклами, с вооруженными охранниками у дверей и в приемной? Сидеть и трястись от любого подозрительного шороха на лестнице. Нет, так долго продолжаться не может, все это похоже на паранойю, на сумасшествие. Его надолго не хватит. Он и так уже на пределе. А впереди новый длинный, полный страхов вечер. И ночь, наверняка бессонная, бесконечная ночь.

Глава двадцать седьмая

   Трудно просыпаться, когда за окном плывет сырая мгла, а сырой воздух похож на мутную реку, из которой вынырнет существо неизвестной породы со страшной кровавой мордой, длинным языком ящера, когтистыми лапами упыря, вынырнет и снова уйдет на глубину, но утащит с собой и тебя. В обличии этого зверя человеку явится сама смерть. И умирать будет больно, очень больно. Чудовище в своей подводной норе, среди черепов и человеческих костей, медленно разорвет твою грудь, вырвет живое сердце, искромсает его своими когтями. А ты ещё будешь жить, агонизировать, ещё будешь глотать болотную слизь и гнилую воду, отстранено разглядывая свое умирающее в чужих лапах сердце. Позовешь на помощь, но никто не услышит крика. Его и не будет, изо рта выйдет кровавая пенка, мутные пузыри, поднимутся вверх, исчезнут – тут все и кончится.
   …Трегубович пошевелил плечами, даже дернулся всем телом, словно в последней предсмертной попытке старался выскользнуть из когтей своего мучителя. Он сдернул с груди теплое ватное одеяло, всхлипнул, и только тут проснулся окончательно. Поморгав глазами, Трегубович прерывисто вздохнул и подумал, что ночью наверняка плакал. Он провел ладонью по голой влажной груди, помотал головой, стряхивая с себя остатки бесконечного ночного кошмара. Серый потолок напоминал огромную могильную плиту. Незнакомая комната тонула в рассветных сумерках. За плотными занавешенными шторами, за немытыми стеклами окна слышался шум проснувшегося провинциального городка. Гудели машины, таял снег, барабанила капель по подоконнику. Вот и приходит ещё одна весна. Но зачем она нужна? Что делать с этой бесполезной весной?
   Трегубович осмотрелся по сторонам. Скомканная одежда на полу и стуле, мужское белье в вперемежку с женским. В дальнем углу комнаты стол с бутылками. Всякие недопивки, шампанское, водка, на тарелках какие-то объедки вчерашней гульбы.
   Рядом на правой стороне двуспальной кровати, отвернувшись к окну, лежит какая-то женщина, натянув простыню на самую шею. Из-под простыни выбиваются светлые какие-то неестественно блестящие стеклянные волосы. Трегубович снова всхлипнул, перевернулся с бока на бок, потянулся рукой к стоящей на тумбочке бутылке с минеральной водой, отвинтил пробку и, припав губами к горлышку, сделал несколько глубоких жадных глотков. Поставив бутылку на место, он лег на спину и немигающим взглядом уставился в потолок. Как он оказался здесь, в мятой несвежей постели, рядом с этой женщиной, стеклянные волосы которой, кажется, видит впервые? Как он здесь оказался? Откуда вообще взялась эта женщина, лежащая рядом на кровати, и как её имя? Впрочем, какая разница, откуда она взялась и как её имя? Сейчас он встанет и уйдет, а безымянная женщина наверняка будет спать до обеда.
   Трегубович поднял руку, взглянул на запястье, схваченное браслетом часов. Полвина одиннадцатого. Пора вставать и начинать муторный тяжелый день. Он потянулся, пригладил ладонью взъерошенные волосы, снова уставился в потолок и стал вспоминать события последних дней. Трагическая совершенно бессмысленная гибель брата. Похороны Павла на захолустном кладбище. Жалкий холмик земли, несколько венков из синтетических цветов на проволочных каркасах, красные и белые ленточки с золотыми буквами. Сплошь незнакомые Трегубовичу люди, друзья и враги убитого Павла Куницына.
   Марьясов, со всех сторон окруженный охраной, сознавая важность момента погребения, надулся, как мыльный пузырь. Приняв позу партийного лидера, скрестил руки под животом, склонил непокрытую голову. С лицом замороженной рыбы застыл над могилой, постоял несколько минут и поспешил ретироваться. Люди куда-то незаметно разбрелись. У ворот кладбища Марьясов появился вновь. Перед тем, как залезть в джип, он подошел к Трегубовичу, что-то там сказал о невосполнимой утрате, о загубленной молодой жизни своего пресс-секретаря, ещё какую-то хреновину, теперь уж и не вспомнить. Такой разговор, что и вспомнить нечего. Стандартный набор формальных ханжеских фраз. А потом вдруг Марьясов заявил: «Вы с Васильевым занимайтесь своим делом. А я найду убийц Павла. Это уже мое дело. Обещаю, что убийц Павла я найду». Он потрепал Трегубовича ладонью по щеке, забрался на заднее сидение, хлопнул дверцей джипа и уехал. «Вот и зарыли брата моего», – сказал самому себе Трегубович, чувствуя, что на глаза наворачиваются слезы.
   На следующее утро Васильев растолкал Трегубовича и сказал, что тому нужно немедленно собираться в Москву, вести деньги какой-то женщине, то ли гадалке, то ли предсказательнице людских судеб. Трегубович утратил способность удивляться. Он, ещё хмельной, не отошедший после поминок, с головой тяжелой, как пушечное ядро, не стал задавать лишних вопросов. Только сказал, что за бутылку пива предскажет Васильеву любое будущее, любую судьбу, на его выбор. А выбор как раз сегодня велик, как никогда. Но Васильев, серьезный, сосредоточенный на своих мыслях, оказался не расположенным к шуткам. Повздыхав и пожаловавшись самому себе на судьбу, Трегубович собрался и, решив сегодня не садиться за руль, пешком поплелся на вокзал. То и дело он рассеяно залезал за пазуху, во внутренний карман куртки, проверяя, не выронил ли по дороге толстый запечатанный конверт с деньгами.