О, сколько раз она всем своим тактом пытается сгладить оскорбительную надменную вежливость, которой ее муж дает понять Пушкину, что он для него лишь ничтожный чиновник. Она старается замаскировать свое увлечение и близость к поэту. Недаром на людях она бывает к нему не только холодна, но и порой нарочито надменна.
   Она специально собирает у себя цветник из красивых дам Затевает со своей подругой Шуазель балы, танцевальные вечера, ставит любительские спектакли… Пушкин принимает участие в этих увеселениях, вовсю ухаживает за многими дамами из ее окружения. И Елизавета Ксаверьевна не только ничем не обнаруживает своего неудовольствия, – никогда не проявляет чувства ревности. Да, она умеет владеть собой и очень мило относится к своей родственнице Ольге Станиславовне Потоцкой, красивой молодой женщине, которая совсем недавно стала Нарышкиной, выйдя замуж за кузена ее супруга.
   Молва недаром говорит, что Нарышкин женился из материальных соображений. Ольга Станиславовна баснословно богата. Но молва и утверждает, что Нарышкин влюблен в свою тетку – Нарышкину, метресу императора Александра Первого. А Елизавета Ксаверьевна вышла замуж за Воронцова тоже не по любви. Она хорошо знала: он женится на ней без особых чувств, лишь потому, что она из богатого знатного рода Бранецких, а главное ее достоинство в его глазах, очевидно, то, что ей принадлежит большое селение – Белая Церковь.
   Вот и сейчас Ольга Станиславовна танцует с ее мужем Статная красавица Нарышкина ослепительна в полном смысле этого слова. Весь перед ее кроваво-крепового платья осыпан бриллиантовыми шатонами. Конечно, белое из неразрезного бархата платье с глубоким декольте и единственное украшение Воронцовой – золотой крестик, сверкавший в углублении груди не идут в сравнение с пышным нарядом Ольги Нарышкиной.
   Ольга Станиславовна, улыбаясь, выразительно играя глазами, напропалую кокетничает с ее мужем, высоким, поджарым, красивым. По блеску их глаз заметно, как они увлечены друг другом. О, все знают на что способна Ольга Станиславовна!
   Недаром у нее репутация не только записной красавицы, но и опасной соблазнительницы. Она вскружила голову генерал-губернатору Петербурга Милорадовичу и добилась от него решения дела в пользу ее матери по закреплению прав на огромное наследство своего отца. Это она недавно была героиней семейного скандала, когда, приехав погостить в Тульчин к своей сестре Софье Станиславовне, завела роман с ее мужем Павлом Дмитриевичем Киселевым. Войдя как-то в комнату сестры, Софья Станиславовна увидела ее в объятиях своего мужа. С этой минуты Софья рассталась с мужем и навсегда рассорилась с сестрой.
   Ольга Станиславовна не горевала. Богатая владелица огромных имений на Волыни, Уманщине, Киевщине, владелица многих тысяч крепостных душ, она приехала в Одессу и вскоре после этой скандальной истории благополучно вышла замуж. Не успели еще окончиться медовые месяцы ее супружеской жизни, как она уже стала принимать ухаживания от кузена.
   Елизавета Ксаверьевна на миг гневно нахмурила брови. Но только на миг. В эту секунду закончился полонез. Музыка смолкла, чтобы дать короткую передышку танцующим перед новым туром.
   К Воронцовой приблизилась возбужденная Ольга Станиславовна.
   – Элиз, твой муж великолепно танцует! Я не удержалась и уговорила его подарить мне еще тур мазурки, – обратилась она к Елизавете Ксаверьевне, порывисто дыша после танца.
   – Ради бога, Ольга! Пожалуйста! Хоть на десять туров… если тебе доставляет это такое удовольствие, – любезно улыбнулась Воронцова.
   Заиграла музыка, и кровавый креп платья Ольги Нарышкиной снова закружился вокруг синего мундира Воронцова.

XXXI. Полумилорд

   На другой день Елизавета Ксаверьевна, увидев Пушкина, из деликатности не спросила его, почему он отсутствовал вчера. Но, когда их разговор коснулся Ольги Станиславовны, Воронцова не удержалась от попытки узнать, что, собственно, слышал он о ее родственнице. И дошел ли до него слух о новом увлечении Ольги?
   Чтобы выведать это, Воронцова прибегла к старой, как мир, хитрости. Она стала рассказывать какое яркое впечатление на балу произвела своей внешностью Ольга Нарышкина Ну, прямо, как в свое время ее покойная матушка, известная в свете под именем la delie Fanariofte – Софья Потоцкая. [86]
   Елизавета Ксаверьевна надеялась, что Пушкин не выдержит и с присущей ему откровенностью выскажется. Она не ошиблась.
   – Оля Нарышкина такая же похотливая Миневра, как ее сестрица, – лукаво улыбнулся Пушкин. Он так всегда делал, когда бросал острые слова. И добавил с грустью в голосе: – А вообще, как это печально, что большинство красавиц наших, принадлежащих к аристократии, свои увлечения связывают с тщеславием и златом. В роду Потоцких сии черты особенно уродливо выражены. У Ольги Станиславовны генеральские эполеты вызывают неудержимое сладострастие…
   Он хотел, видимо, привести какой-то пример, но осекся. Может быть, не желая огорчать Елизавету Ксаверьевну бестактным напоминанием о том, что неприятно ей будет услышать. Он посмотрел на нее и, махнув рукой, смущенно рассмеялся.
   Елизавета Ксаверьевна поняла: Пушкин уже наслышан…
   Светские дамы и господа, видимо, уже широко распустили новую сплетню об Ольге и ее муже. Что ж, может быть, это и к лучшему. Теперь не только она виновата перед супругом. Он не вправе спрашивать у нее отчета о встречах с поэтом.
   Воронцову сейчас больше волновало другое – отношение мужа к Пушкину. Они становились хуже с каждым днем. Хотя нельзя было сказать, что ее супруг открыто стремится сделать неприятности юному поэту, которого он терпеть не мог. Еще недавно, в начале марта, ее муж писал Киселеву о Пушкине, хорошо зная, что с его письмом познакомятся те, кто ведет надзор над ссыльным поэтом: «…он теперь очень благоразумен и сдержан…»
   Но эти времена, когда Михаил Семенович терпимо относился к Пушкину, канули безвозвратно. Елизавета Ксаверьевна, да и сам Пушкин чувствовали, что Воронцов готовит какое-то большое «неудовольствие». За что? В чем причина? Можно было только догадываться…
   А Воронцов «прощал» Пушкину странную, совершенно ненужную, как думал генерал-губернатор Новороссии, черту – чувство человеческого достоинства. Эта черта отсутствовала в характерах почти всех тогдашних чиновников Российской империи. И не только у чиновников мелкого ранга, но и у чиновников самых высоких рангов. Она почти совсем отсутствовала и у самого Михаила Семеновича. Поэтому, обнаружив ее у Пушкина, он искренне удивлялся. Воронцов считал ее плодом дурного воспитания и распущенности молодого человека…
   Однако Воронцов готов был закрыть глаза и на эти «дурные» манеры. Даже на сплетню, которой бесили его так называемые доброжелатели, по секрету с сочувствием сообщая о предерзких ухаживаниях юнца-поэта за его женой. Но за всеми такого рода неприятностями стали вырисовываться еще более серьезные. Так, порой за сизым дымом, который хоть и ест глаза да терпеть можно, полыхает язык пламени большого пожара. Вот этот язык разгорающегося революционного пламени, явственно увидел граф Воронцов в мятежных стихах Пушкина.
   Тут уж надобно было принимать энергичные меры – скорее убрать мятежного пиита! Убрать из Одессы – города, который был на заметке как неблагонадежный у охранителей самодержавия. Убрать и, не дай бог, не в Кишинев, откуда крамольник мог в любое время вновь приехать в Одессу. Нет! Пушкина надо – подальше. Куда-нибудь в глухомань за тысячи верст…
   И Воронцов повел тихую, но беспощадную тайную войну против поэта. Повел осторожно, так, чтобы внешне интрига выглядела весьма благопристойно. Мол, заботится он, генерал-губернатор, по-отечески о судьбе развращенного опасными идеями юноши-стихотворца. Заботится, чтобы он вконец не развратился.
   В письме к министру иностранных дел К. В. Нессельроде, по ведомству которого числился Пушкин, [87]сиятельный генерал-губернатор убеждал:
   «Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него».
   Так лицемерно пекся Михаил Семенович о Пушкине, делая все, чтобы спровадить его в новую, еще более тягостную ссылку.
   А язык мятежного пламени сиятельный граф видел в каждой строке поэта. Нестерпимый жар его строк больно опалил самого Воронцова, когда Пушкин обрушил на него «огонь эпиграмм».
   Особенно огорчительным показалось ему четверостишие, которое сразу приобрело широкую известность: «Полумилорд, полукупец…»
   Обидной эта эпиграмма показалась Михаилу Семеновичу не только тем, что «дурно» воспитанный юнец-стихотворец употребил в ней оскорбительные эпитеты. Самое ужасное заключалось в том, что Пушкин с убийственной иронией подметил двойственность натуры его, Воронцова. И обидно, что это – правда!
   В глазах современников внутренний облик Михаила Семеновича Воронцова как бы двоился. То он казался прогрессивного толка деятелем. Ведь это он являлся соавтором прошения к царю об освобождении крестьян…
   Но это не мешало ему и выразить царю свою радость то ли искреннюю, то ли фальшивую при известии об аресте испанского революционера Риэго…
   Воронцов юность свою провел в Англии и видел, как далеко ушла эта передовая капиталистическая страна в развитии промышленности, сельского хозяйства и торговли. Видел, как отличается она от полуфеодальной крепостной России. И он понимал необходимость укрепления и развития хилой отечественной экономики. Он хотел способствовать ее подъему в вверенном ему, еще мало населенном огромном Черноморском крае. И даже тщась поднять культуру земледелия, стал президентом, основателем общества сельского хозяйства Южной России. Но это полезное в деятельности генерал-губернатора омертвлялось и сводилось на нет его черствой барской надменностью, сатрапьим властолюбием.
   Такой же двойственной противоречивостью отличались и другие черты его натуры. Например, в нем удивительно уживалась расточительная щедрость с приобретательской расчетливостью. Закончив военные походы, где проявил он себя способным генералом, Воронцов щедро наградил своих подчиненных:…«300 солдат деньгами в сумме около полумиллиона рублей, что подорвало его богатство». Затем, желая поправить свои дела, он «женился на богатой невесте Елизавете Ксаверьевне Браницкой и… восстановил свое богатство».
   В Одессе Воронцов, как тогда было принято говорить, держал открытый стол. У него каждый день обедали служащие канцелярии. Свое губернаторское жалованье он целиком отдавал беднейшим сослуживцам. А в случае болезни даже самого бедного чиновника лично посещал его, оказывал всевозможную помощь.
   Однако за этими добрыми делами чувствовался жест вельможи, который как бы любовался своими благодеяниями…
   Люди, хорошо знавшие графа Воронцова, остерегались его. «Чем ненавистнее был ему человек, тем приветливее обходился он с ним; чем глубже вырывалась им яма, в которую он собирался впихнуть своего недоброхота, тем дружелюбней жал он его руку в своей». Так вспоминал «доброго» генерал-губернатора один из его современников. [88]
   Не удивительно, что, подогреваемый оскорбленным самолюбием, Воронцов добился своего. В июле 1824 года наконец-то из Петербурга пришло долгожданное разрешение – уволить со службы Пушкина и выслать из Одессы.
   Михаил Семенович, сидя в своем губернаторском кабинете, дважды с наслаждением прочитал письмо Нессельроде, в котором тот сообщал: «…Император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкой, но находит необходимым уволить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзор местного начальства. Ваше сиятельство не замедлит сообщить Пушкину это решение, какое он должен выполнить в точности, и отправить его без отлагательства в Псков, снабдив прогонными деньгами…»
   Все выходило так, как Михаил Семенович хотел. Довольная улыбка появилась на длинных лисьих губах Воронцова. Этой улыбкой он и встретил вызванного в кабинет чиновника.
   – Примите к исполнению, – процедил он сквозь зубы и протянул чиновнику письмо Нессельроде.
   Тот удалился. Но через несколько минут, взволнованный, снова появился в дверях кабинета, держа в руках письмо Нессельроде.
   – Осмелюсь спросить, ваша светлость, вы лично изволите сообщить господину Пушкину об его отставке? Или…
   Воронцов строго посмотрел на чиновника.
   – Я думаю, мне самому говорить с архивариусом Пушкиным излишне. Сообщите обо всем ему сами.
   Когда чиновник ушел, Воронцов снова повеселел. Пусть этот Пушкин знает, что он, Воронцов, считает ниже своего достоинства даже разговаривать с ним.

XXXII. Он не покинул родину

   О высылке своей из Одессы опальный поэт узнал из неофициального разговора. И хотя он сам еще в начале июня написал предерзостное письмо управляющему канцелярией Казначееву, где просил увольнения и заявлял, что «устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника», все же не ожидал, что его так «махнут» в новую опалу. В поспешной высылке, с точным указанием маршрута городов, через которые он должен был добираться до своего села Михайловского в Псковскую губернию, было нечто унизительное.
   Явно ощущалась тут подленькая мелкая злоба, которую питали к нему правительственные лица. И не только злоба, но и страх перед ним, мятежным двадцатитрехлетним поэтом, уже сумевшим стать широко известным литератором на Руси.
   Пушкина бесила именно подлость этой расправы. И особенно унизительная процедура, с которой чиновные прохвосты удаляли его из полюбившегося ему Черноморского города.
   Хорошо! Он уедет и без их помощи! Перед ним – широкое вольное море. Он убежит! Пусть они ищут ветра, только не в поле, а в море!
   В тот же день он пошел к своему другу – грузному человеку с рябовато-бронзовым лицом мавру Али, бывалому морскому волку, некогда капитану корабля. С ним Пушкин крепко дружил и был уверен, что мавр охотно устроит ему побег на корабле.
   Он не обманулся. Али, как только Пушкин откровенно объяснил свое желание, сразу повел его в гавань.
   Они вместе поднялись по трапу на борт стоящей у пристани пятимачтовой баркентины. [89]
   Пушкин часто бывал на кораблях. Он даже ходил по Черному морю на бриге, проплыв из Феодосии в Гурзуф. Но каждый раз, словно в самый первый, он с трепетом оглядывал окружающие его на судне предметы. Здесь все – от дубовых тумб-кнехтов, которых, словно толстые змеи, обвивали пахнущие смолой канаты, до цепляющих облака мачт с крестовинами рей – все звало в неведомые морские дали и вызывало в нем трепетную жажду странствия. Это настроение несколько лет назад он выразил в стихах:
 
Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я…
 
   С высокой палубы баркентины он оглядел пасмурный туманный горизонт. В этот день с утра над морем сгрудились серые низкие облака. Али перехватил его взгляд. Его глаза не выражали обычного веселого лукавства. В них сейчас таилась большая тоска…
   Мавр наклонился и нежно взял Пушкина под локоть. Огромный, в алой, расшитой золотом куртке и широких шароварах, он выглядел красным монументом рядом с черной фигуркой Пушкина.
   – Ходи, ходи! – сказал мавр ласково, чтобы как-то отвлечь поэта от несвойственной ему грусти, и повел его в каюту своего приятеля.
   Приятелем Али – капитаном баркентины – оказался пожилой горбоносый итальянец, худой, похожий на дон-Кихота человек.
   Али и его приятель обнялись. Потом долго, хлопая друг друга по плечам, перебивая, что-то оживленно говорили на совершенно незнакомом Пушкину языке, наверное, на арабском Затем «корсар в отставке» познакомил Пушкина с капитаном, с синьором Анжело. Усевшись за грубый дубовый стол в просторной капитанской каюте, Пушкин, путая итальянские слова с французскими, изложил синьору Анжело свою просьбу. По неким сложившимся обстоятельствам он вынужден без разрешения царя покинуть свое отечество. Он просит тайно от властей переправить его на корабле в Константинополь. Или даже в Англию. За проезд и беспокойство он платит наличными. Сколько будет стоить?
   Капитан Анжело выцветшими глазами устало, с явным сочувствием, посмотрел на Пушкина. Видимо, Али уже на своем арабском языке объяснил, для чего привел с собой посетителя, кто он. Поэтому капитан сказал, как о чем-то уже решенном, что путешествие будет стоить всего 300 золотых и высаживаться синьору пассажиру он советует не в Константинополе, а в Александрии. Там человеку, не имеющему разрешения для таких путешествий, гораздо безопаснее. Да и легче оттуда добраться кораблем в Морею или Англию… Для этого синьору пассажиру необходимо ночью через три дня прийти на баркентину и побыть несколько часов в трюме, пока корабль не выйдет из гавани…
   Все, вопреки ожиданиям, оказалось очень простым. За проезд морем и хлопоты капитан берет сравнительно небольшую сумму. Пушкин получил за свои литературные труды от Веры Федоровны Вяземской более тысячи рублей. Значит, побег состоится, и он навсегда избавится от проклятой опеки ненавистного царя, его соглядатаев, чиновников, цензоров. Он будет свободен! Он покинет родину…
   И тут, сам не зная почему, Пушкин не почувствовал радости. Вот теперь, когда у него появилась реальная возможность вырваться из невидимых цепких пут, теперь, когда недалека желанная свобода, его вдруг охватила еще большая тоска, чем та, гнавшая его сюда, на корабль, – бежать от унижений и обид.
   И вдруг неожиданно для себя он сказал:
   – Мерси, синьор капитан… Я еще подумаю.
   Его собеседники в недоумении переглянулись. Они никак не ожидали таких слов.
   Анжело усмехнулся.
   – Если синьор пассажир еще хочет подумать, значит, ему уже не так необходимо покидать свое отечество. Когда нужно бежать, долго не раздумывают. Мой друг Али уверял меня, что вам очень нужно уехать. Я так его понял…
   Теперь Пушкин почувствовал на себе удивленный взгляд черных глаз мавра.
   Он ласково дотронулся пальцами до смуглой огромной руки мавра, как бы по-дружески прося у него извинения. Он был смущен от внезапно нахлынувших на него чувств и мыслей. Нет, он не в силах произнести роковое слово: «Я согласен…»
   Он совсем не хочет покидать родину. Он только сейчас понял, что это выше его сил. Ему опять припомнился совет Пестеля, словно он вдруг невидимо присутствует в этой корабельной каюте. Он как бы опять говорит ему: «Вам из отечества никуда нельзя отлучаться. Вы здесь нужны».
   Да, пожалуй, он не сможет отлучиться из отечества, где нужны его мятежные стихи. Да разве не будет предательством бежать на чужбину, когда его друзья должны скоро вступить в битву за свободу России?
   И чтобы как-то выйти из неловкой и затянувшейся паузы, он сказал:
   – Я хотел бы выпить, синьор Анжело, за ваше доброе сердце.
   Капитан Анжело, хотя в молодости пиратствовал вместе с Али, был чувствителен к комплиментам. Он по достоинству оценил истинное желание молодого гостя и, хлопнув в ладоши, вызвал слугу. Через минуту молодые юнги покрыли дубовый стол красной бархатной скатертью. Установили на нем плетеные бутылки и фляги с вином, дорогие кубки и всевозможные яства. Начался пир.
   А утром последнего дня июля 1824 года Пушкин начал из Одессы дальний путь на север. Он увозил с собой с берегов Черного моря бесценный груз – написанные здесь поэмы; среди них законченную – «Бахчисарайский фонтан» и начатую – «Цыганы»; главы «Евгения Онегина», тридцать стихов, в которых как в зеркале отразилась его юношеская душа.
   Но еще более дорогой груз он увозил в своей кудрявой голове. Он увозил замыслы будущих поэм, пьес, рассказов и стихотворений, выстраданных во время его четырехлетних скитаний по городам и селам Молдавии и Украины.

XXXIII. Исповедь

   После выздоровления Кондрат сразу стал помогать Сдаржинскому в его хозяйственных делах. Помощь поначалу заключалась в изучении огромных площадей степи, принадлежащих Виктору Петровичу. Это были десятки тысяч десятин никогда не паханной земли, безводной, выжженной южным солнцем.
   Сдаржинский, желавший обводнить засушливую степь, решил разработать план ирригационных работ. Для этого требовалось предварительно найти и отметить на карте самые маленькие степные ручейки, озерца, болотные водоемы, а также естественные стоки для талой весенней воды, овраги для устройства ставков и водоемов, наметить места для запруд, колодцев, участки для посадки деревьев, прикрывающих поля от знойного ветра… Это занятие пришлось по душе Кондрату. Он целые дни проводил в седле, объезжая на кауром татарском коне пустынные земли. Степной воздух укрепил, словно налил былой силой, его богатырское тело.
   Скоро он настолько поправился, что стал прежним неутомимым козаком, словно многолетнее лежание в постели собрало в нем неуемную энергию. В Кондрате проснулась жадная потребность к деятельности, и такая, что Сдаржинский, нередко сопровождавший его в степных походах, не мог соперничать с ним в выносливости. Часто, когда Виктор Петрович, измученный верховой ездой, расстелив бурку, ложился отдохнуть под степным курганом, Кондрат, стреножив лошадей, еще долго бродил вокруг. Эти походы заняли почти все лето. Зато к осени Сдаржинский и Кондрат могли сесть за составление плана будущих ирригационных работ.
   Возле самого села на луговине, где в 1812 году собирались и пошли в поход на врага ополченцы, решили высадить более чем полтысячи десятин леса. Он станет как бы прикрытием главного водоема, от которого в глубь степи двинутся ставки, ручейки, озерца. А 90 оврагов, превращенные в запрудья, позволят распахать вокруг большие участки земли.
   – Глубокой вспашкой надобно поднять степные пласты. Не так, как у нас до сих пор сохой слегка верхний слой ковыряют. Пахать будем специальным станочным английским плугом с лемехами стальными, запряженными шестеркой волов. Вот как! – со страстью в голосе сказал Виктор Петрович. – Я сию рекомендацию в немецкой книге прочел. Да-с! Вот тогда будет толк!.. И Виктор Петрович выразительно посмотрел на Кондрата и Иванко, недавно прибывшего из Одессы.
   Разговор происходил у Сдаржинского в кабинете, который более походил на библиотеку. Книги, не умещаясь в шкафах, беспорядочными горками обступали широкий стол своего хозяина. Стол был обширен. Но и на нем не хватало места книгам. Иванко, все еще находившийся под впечатлением встречи с Раенко, невольно, глядя на книги, вспомнил полюбившегося ему человека. Здесь, в Трикратном, он уже успел совершить с отцом несколько рейдов по степи. Помогая ему, он подробно узнал о замыслах Сдаржинского.
   И хотя ему, как и отцу, был родным степной край, за освобождение которого некогда сражались его предки, и дорого стремление Сдаржинского оживить этот край, но не все в этом деле было ему ясно.
   Наедине с Кондратом он не раз уже толковал о затее Сдаржинского и пытался докопаться до самого корня.
   – Батько, а к чему эти хлопоты все Виктору Петровичу? Разбогатеть еще, что ли, он хочет?
   – Я сам, сынку, про то спрашивал его. Он говорит, что мол, желает не зря на земле прожить, добро людям сделать.
   – Добро?… – с недоверчивой усмешкой переспросил Иванко. И вдруг зло прищурил зеленоватые глаза. – А ты ему не сказал, батько, что добро бы он сделал поболее, если бы без хлопот снял неволю со своих крепаков, да землю отдал бы им свою. Тогда без его печали эту землю вольные люди выдюжили б и обводнили сухие степи. Да и распахали бы из края в край. Говорил ему об этом, батько?
   – Думку об этом имел, но не говорил, – хмуро ответил Кондрат. – Уважаю я Виктора Петровича. Человек он, сам видишь, редкостный. Ну, да какой он – ты сам знаешь. Вместе с ним Наполеона воевали…
   – Человек он и впрямь отличнейший. А все же спросить его об этом надобно. Спроси, батько. Обязательно спроси.
   – Ты прав, Иванко. Обязательно спрошу. Только случай выйдет…
   И сейчас, когда Сдаржинский с увлечением рассказывал о своих замыслах, отец и сын, посмотрев друг на друга, поняли, что случай для серьезной беседы вышел самый подходящий. Лучше не найти. Они были втроем в кабинете. Иванко подтолкнул незаметно в бок Кондрата и тот, когда Сдаржинский кончил говорить, спросил:
   – А скажите, будьте ласковы, Виктор Петрович, к чему вам такая затея? Хлопот у вас много с ней. А зачем? Гроши вам еще надобно?… Так их у вас куры не клюют. Не лучше бы вам крепакам своим вольную дать да наделить их землицей? И сразу степи эти сухие зацвели бы от труда вольного… И спасибо великое вам сказали бы не только крепаки, с которых вы ярмо сняли, но и внуки их.
   Он смолк и выжидающими глазами впился в лицо Сдаржинского. Так же, затаив дыхание, смотрел на него и Иванко. – Я ожидал от вас этого вопроса. Вы имеете полное право его задать. Ты, Кондрат Иванович, верно сделал, что спросил меня. Я постараюсь ответить без утайки. – Виктор Петрович провел рукой по волосам, поднялся с кресла и зашагал по кабинету, обходя груды лежащих на полу книг.
   – Ну так будет вам известно, – сказал он взволнованно, – что я еще несколько лет тому обращался к имевшему власть лицу с прошением, в котором выражал желание освободить своих крестьян и отдать им землю