– Вот таких горячих, как он, на султана выпустить бы, господин Мускули, – сказал Николас.
   – Да ведь он не грек…
   – Среди греков тоже такие имеются…
   Губы Мускули сложились в саркастическую ухмылку И Николас громче произнес:
   – И немало! Немало… Люди других наций к нам на помощь придут!
   – Придут! – как эхо повторил слова Николаса Иванко.
   Мускули рассмеялся.
   – Если нас, греков, будут поддерживать с оружием в руках, тиранам придется плохо!
   Кондрат со странным чувством смотрел на Иванко. Его радовало вольнолюбие сына и та чуткость, которую он проявил. В этой чуткости была не только любовь к нему – отцу, тут раскрылась умная рассудительность совершенно зрелого человека. Словно Иванко, которого он считал до этого часа мальчишкой, мгновенно превратился по какому-то сверхестественному волшебству во взрослого.
   В то же время Кондрат уловил и снисходительность, будто бы теперь они поменялись ролями: Иванко по-отечески снисходительно смотрел на его слабости.
   Ночью в постели с Гликерией, во время горячих ласк, Кондрат вдруг вспоминал о сыне и отворачивался к стене.
   Гликерия безропотно, ничем не выдавая своих чувств, переносила внезапную перемену в настроении мужа. На все расспросы Одарки, почему она печальна, отвечала односложно, что вспоминает погибшего батюшку… С прозорливостью влюбленной женщины она проникла в самые тайные мысли мужа. Ее совсем не оскорбляла его тоска по Маринке. Эта тоска казалась ей благородной, возвышала Кондрата. Гликерия страдала от этой тоски вместе с мужем, жалела его. Она инстинктивно чувствовала, что сама жизнь да немалые труды, которые были по богатырским плечам Кондрата, могли бы излечить его от грустных воспоминаний.
   Однажды Кондрат вернулся домой взволнованный и принес весть о новой войне. Он хмурился и сказал, что стыдно ему, казаку, сидеть в такое время дома и держаться за бабью юбку, что ему надобно на войну идти… Выслушав его, Гликерия тихо сказала:
   – Если надобно, то иди… Не думай обо мне…
   Она не знала, что двадцать два года назад в этой же комнате, другая женщина – жена Кондрата, казачка Маринка, также нашла в себе силы так расстаться с любимым.

XXVI. Военные трубы

   12 июня 1812 года великая армия Наполеона переправилась через Неман и вторглась в пределы Русского государства. Царское правительство поняло, что, имея регулярную армию в пять раз меньшую, чем Наполеон, оно не сможет одолеть грозного противника. Для победы над миллионной разноязычной армией Наполеона потребовались силы всех народов, населяющих тогдашнюю Российскую империю. И хотя царское правительство пуще огня боялось своих крепостных, оно должно было перед лицом смертельной опасности прибегнуть к помощи этой народной силы.
   6 июля 1812 года император Александр Первый обратился ко всему населению России с просьбой помочь регулярным войскам в борьбе с врагом и предложил организовать ополчение.
   Этот манифест, обнародованный в Петербурге 22 июля, был доставлен в Одессу.
   А через несколько дней герцог Арман Эмманюэль Ришелье обратился ко всем «состояниям» и национальностям с призывом так или иначе принести жертву для спасения России, Его речь, произнесенная в дворянском собрании, сразу стала широко известна всему городу. Ее обсуждали в дворянских особняках и в негоциантских конторах, купеческих лавках, на рынках, в трактирах и кофейнях.
   Эта речь вызвала даже спор между Семеном Чухраем и Кондратом.
   – Эка дюкошка наш противо своих французов старается, – сказал за ужином Семен.
   – Он по должности обязан… Ришелье от своих французов к нашему царю бежал и ему присягу давал, – попробовал объяснить поведение герцога Кондрат.
   – Значит, он паныч крученый… А крученому верь, да с оглядкой!
   – Сорок тысяч рублей Ришелье пожертвовал на армию нашу. Сказывают, все свое богатство выложил – это что твой залог. По-моему ему верить можно…
   – Да разве я что, Кондратко… Я тоже говорю – можно верить. Да только с оглядкой, – согласился было Семен. – Видать, он сам ополчение поведет, а?
   – Может и сам…
   – И тебя, значит, Кондратко…
   – Может и меня, – буркнул хмурясь Кондрат и вдруг рассмеялся. – Где наши головушки не пропадали, дед?…
   Смех Кондрата совсем сбил с толку Семена.
   – Тут, братец, справа серьезная, а ты регочешь Как предастся дюкушка Бонапартию, так будет тебе смех. Видали мы и такое. Тикать от такого начальства надобно… Без промедления тикать подальше…
   Кондрат помрачнел.
   – Не, дед, тикать теперь не время… Теперь один к одному, плечо к плечу надобно строиться, не то – всех Бонапарт потопчет. Войска-то у него сколько! Полмира, сказывают, на нас погнал… Не время о бегстве разговор вести. Понял? И ты такие речи не веди…
   Кондрат пришел домой повеселевший. Гликерии даже показалось, что он где-то выпил, но, поцеловав мужа и убедившись, что от него не пахнет спиртным, не выдержала и спросила о причине его веселого настроения. Кондрат не ответил, только весело подмигнул. Причина его веселья стала ей известна на другой день, когда он подскакал к дому вместе с Иванко на оседланных по-казачьи саврасых конях.
   – Записаны мы теперь в ополчение, в эскадрон господина Виктора Петровича Сдаржинского, – проговорил потеплевшим голосом Кондрат неведомое ранее имя. И, спешившись, стал ласково, с гордостью поглаживать блестящие от пота серовато-стальные спины лошадей.
   На стук конских копыт из хаты вышел Семен. Он долго и придирчиво стал осматривать лошадей: поднимал им мягкие верхние губы. Заглядывал в зубы. Шершавыми ладонями шлепал по упругим мускулам груди, узловатыми пальцами ощупал суставы конских ног.
   – Добротные кони! Ничего не скажешь, – проговорил Кондрат.
   – Не очень уж… но без изъяна. – Лукаво усмехнувшись, он поглядел на Кондрата и Иванко, снова подошел к скакунам. – Хороших коней поставил тебе Лука Спиридонович…
   – А откуда, дед, ты пронюхал, что Лука дал коней? – удивился Кондрат.
   – Разве я ошибся? Разве не он? – спросил Семен.
   – Он. Лука. Да откуда тебе ведомо это?
   – Откуда? – осклабился Чухрай. – Да я нашего Луку Спиридоновича добре знаю. Каждую его мысль наперед ведаю. Вот, Кондратко, слыхал, небось, про одного из первых богатеев нашей Одессы – купца первой гильдии Ивашко Ростовцева. Он, сказывают, еще до получения высочайшего манифеста внес на защиту отечества пятьсот рублей. Его за это дюк в пример поставил… Так что ж… Нашему Луке от Ростовцева отставать зазорно. [11]Тем более это ему и сподручно. Из-за войны торговля почти прекратилась и на суше и на море. Корабли торговые в порту на прикол поставили. Обозы тоже снаряжать некуда. Вот Лука Спиридонович и решил тебя, Кондратко, с сыном, чтобы вы хозяйский хлеб зря не ели, на войну отправить… Вот и коней подарил… Верно?
   – Верно, дед!
   – То-то и оно… Я купеческую сметку хорошо знаю… Лука Спиридонович тебе и амуницию справит добротную. Не хуже коней… Он хитрый…

XXVII. Коса на камень

   Чухрай не ошибся. Лука Спиридонович поставил отменную и экипировку и амуницию. В казачьих мундирах серого сукна, вооруженные саблями и пистолетами, на саврасых лошадях, Кондрат с Иванко – оба рослые и сильные люди – сразу преобразились в степных рыцарей. Лука Спиридонович даже несколько раз проехался с ними по Дерибасовской, мимо дома герцога, в надежде, что сам дюк увидит и оценит его щедрость. К великому огорчению Луки Спиридоновича ни Ришелье, ни его приближенные не могли полюбоваться бравым видом снаряженных на его средства ополченцев. Ришелье выехал на несколько дней в Херсон, и купец был утешен лишь мыслью, что об этом непременно все же доложат герцогу по его возвращении словоохотливые чиновники градоначальницкой канцелярии. В самом деле, как только Ришелье вернулся из Херсона, ему сразу же доложили о том, как щедро негоциант Лука Спиридонович снарядил двух ополченцев. Но герцог не успел выразить ему свою благодарность. Неожиданно из Петербурга пришел новый высочайший манифест, фактически отменявший на Украине действие первого. [12]
   Вице-губернатор Калагеоргий склонялся уступить патриотическим чувствам ополченцев, но неожиданно установил, что Новороссийский край, то есть весь тогдашний юг Украины, вместе с другими губернаторами «освобождается» от участия в ополчении. Новый манифест ярко отразил страх правящей верхушки Российской империи перед собственным вооруженным народом. Царское правительство, испуганное патриотическим порывом, с каким крестьяне, несмотря на весь гнет крепостного права, стали браться за оружие и вступать в ряды ополченцев, сократило число губерний, которым разрешалось формировать ополчения. Правительство даже стало принимать экстренные меры, чтобы охладить патриотический энтузиазм народа.
   Так, например, на Киевщине, где сразу сформировалось пятитысячное ополчение, указом императора Александра Первого все ратники-ополченцы были переведены в рекруты… Также правительство поступило и с ополченцами Одессы, Херсона и жителями других губерний.
   Генерал-губернатор Новороссийска Ришелье оказался самым непоколебимым, самым точным исполнителем царской воли. Здесь он превзошел всех самых верных царских слуг. Ришелье распустил все ополчение, кроме эскадрона Сдаржинского. Только Виктору Петровичу, благодаря своим огромным связям, поручительству самых важных и влиятельных лиц в империи, удалось уберечь свой отряд от расформирования…
   Кондрату, прибывшему с Иванко в Трикратное, выпала главная забота по проведению сотни ополченцев, как тогда говорили, в «благоустроенный эскадрон». Виктор Петрович слабовато знал военное дело и Кондрат, назначенный унтером, должен был обучать боевой кавалерийской службе людей, многие из которых никогда ничего не держали в руках, кроме вил и лопат. [13]
   Усердие унтера Хурделицына в обучении ополченцев окончательно расположило молодого Сдаржинского, который вел трудную борьбу не только с Ришелье, но и со всевозможными чиновными лицами, весьма косно смотревшими на затею создания ополчения и постоянно искавшими пути к его расформированию. Многие из этих лиц возлагали надежды, что эскадрон Сдаржинского произведет на инспекторском смотре такое жалкое впечатление, что это будет вполне хорошим предлогом дляего ликвидации. Разве возможно за короткий срок обучить ополченцев…
   Но на смотре в Трикратном произошло настоящее чудо За два месяца унтер Хурделицын сумел из сборища крестьянских парубков создать настоящий эскадрон, ничуть не уступающий в боевой и строевой подготовке любой регулярной кавалерийской части.
   Одетые в добротные серого сукна мундиры, всадники не только ловко, как заправские гусары, рубили на скаку саблями лозу и кололи пиками чучела, не только с дружным «ура!» летели лихо в атаку на воображаемого врага, стреляя из карабинов и пистолетов. Главное – они порадовали сердца любителей военных парадов. Эскадрон, держа строй, шеренгами всадников безукоризненно дефилировал под звуки кавалерийского марша перед взорами поклонников мишуры, великолепно по команде проделывал самые сложные экзерции.

XXVIII. Степная сторона

   Отличные результаты смотра окончательно утвердили право ополченцев на существование. Ришелье не был на смотре, но благополучные отзывы строгих инспекторов рассеяли последние подозрения герцога в неблагонадежности эскадрона Герцог, подобно многим его современникам, считал, что отличное усвоение фруктовой науки не совместимо с проявлением какой-либо крамолы и что солдаты, превращенные в безотказно действующие строевые автоматы, уже не способны вольнодумничать…
   Виктор Петрович после смотра горячо поблагодарил Кондрата. Сдаржинский уже многое знал о прошлом своего замечательного унтера. Знал, что тот некогда носил офицерский мундир. Обдумывая, как наградить Кондрата, Виктор Петрович решил подарить ему свои серебряные с боем часы.
   Поднося не без некоторого смущения этот подарок, молодой Сдаржинский заметно волновался, боясь отказа, но неожиданно услышал в ответ:
   – Премного благодарен, ваше благородие. Ваш подарок буду беречь как память о вас… А теперь разрешите обратиться с просьбой.
   – Разрешаю, – растерянно сказал Сдаржинский
   – Я, ваше благородие, ношу природную свою фамилию – Хурделицын. А сын мой единоутробный – Иванко, по вине, от меня не зависящей, – так получилось, – пишется Мунтяном, а отчество – Дмитриевич. Нельзя ли Иванко перевести на мою фамилию и отчество мое дать? Помогите…
   Виктор Петрович удивленно и не без подозрения посмотрел на Кондрата. Зачем добивается этот разжалованный из офицеров в низший чин унтер перемены фамилии своего сына? Ведь от этого ничего не изменится. Сын Кондрата будет находиться в том же положении. Он останется представителем низшего сословия – простолюдином. Неужели наши простолюдины не лишены понятия о своей чести, достоинстве, как об этом пишут некоторые иностранные сочинители? Или просто его унтер мечтает когда-нибудь за подвиги получить снова право носить офицерский мундир и передать его своему отпрыску? Как бы то ни было, Хурделицын человек непростой, не грех и похлопотать за него.
   И Виктор Петрович искренне, со всем пылом своей юной души пообещал помощь Кондрату:
   – Сейчас это мудрено. Но после того, как врагов наших одолеем, – помогу!
   Вспоминая слова Виктора Петровича, даже не их смысл, а доброжелательный тон своего командира, вспоминая эскадрон, с которым он уже успел за два месяца мучительной военной муштры сродниться, как с огромной семьей, Кондрат чувствовал перед всеми этими людьми, как и перед своим родным сыном Иванко, долг. Долг его теперь в том, чтобы как можно скорее вернуться к ним и разделять с ними все – и горе, и радость. Все, что встретится его эскадрону на дорогах войны.
   Кондрату казалось теперь постылым «байбаковать» в чумной далекой от боевых тревог Одессе до конца войны, как собственно повелели ему генерал Кобле и герцог. Поэтому он, хорошо отдохнув, на другой день простился с Гликерией, Семеном и Одаркой, вскочил на своего саврасого и поехал на дачу к Натали. Там ему передали заранее припасенное для Виктора Петровича письмо.
   В густых сумерках он прискакал к той самой заставе, через которую еще недавно въезжал в Одессу. Здесь уже тянулись к звездам яркие чистые языки бивуачных костров, над которыми белыми венчиками вилась мошкара.
   Кондрат вдохнул на полную грудь привольный холодный воздух осенней степи, и его охватил прилив вдохновенной удали. Словно ночная степь властно полонила его своей хмельной свободой. Он вдруг почувствовал, что не в силах ожидать больше ни минуты, что должен сейчас же вырваться из зачумленного душного города. Хурделица пришпорил лошадь и быстро, как тень летящей птицы, промелькнул мимо группы спящих возле одного костра солдат – прямо на спящего возле рогатки часового, успевшего однако взять на изготовку ружье и прокричать срывающимся от волнения голосом:
   – Стой! Стрелять буду!
   В этот же миг Кондрат очутился рядом с ним.
   – Где генерал? Мне надобно ему эстафету сдать! – в тон ему закричал Кондрат, наезжая на часового.
   Тот лишь успел отскочить в сторону, как всадник сбил саблей рогатку и пролетел мимо в открытую тьму.
   Кондрат плотно прижался грудью к гриве коня, зная, что сейчас прозвучит выстрел. Это мгновение растянулось в долгое мучительное ожидание, прежде чем пули пропели над головой
   – Эх, дьяволы, неужто от пули ридной сгину! – в сердцах произнес он.
   А саврасый, как прежде, легко уносил в ночную степь. Кондрат вложил саблю в ножны, оглянулся на окруженный огнями костров город и неожиданно, словно ребенок, рассмеялся.

XXIIX. Статуя «Ночь»

   Скванчи со своим воспитанником Николи поселился в двухэтажном домике на одной из окраинных улиц Флоренции, вымощенной крупными неправильной формы плитами из белого камня. Хозяева – пожилые итальянцы и их престарелые слуги старались сделать все, чтобы мальчик из далекой России мог без помехи заняться своим образованием. Когда к Николи приходили учителя, дом погружался в благоговейную тишину.
   – Синьор, меня трогает до слез это внимание, – говорил Николи своему наставнику синьору Скванчи, добродушному веселому тосканцу, [14]любителю красивых женщин и живописи.
   Белокурый, уже начавший лысеть, синьор Скванчи, с кротким выражением красивого лица порой казался Николи очень похожим на одного из ангелов, которых он видел однажды на картине Вероккьо «Крещение Христа» в знаменитой флорентийской сокровищнице живописи – Уффици.
   Старый холостяк, пользовавшийся большим успехом у женщин, Скванчи, однако, находил время для воспитанника. Он обладал достаточной ловкостью и тактом, чтобы не посвящать Николи в свои интимные дела. Скванчи подобрал хороших, знающих учителей, а сам руководил философским и эстетическим воспитанием мальчика, помогая ему стать высокообразованным человеком, смелым, физически закаленным. Он обучил его умению обращаться с оружием, стрелять из пистолета, владеть саблей и шпагой, скакать на лошади, плавать. Будучи поклонником энциклопедистов и тех, кто воплотил их смелые идеи в дела, – руководителей французской революции, Скванчи решил ознакомить Николи с их взглядами.
   – Я сам, – говорил он воспитаннику, – в юности примыкал к патриотам, которые до появления в Италии французских революционных войск боролись с поработителями своей родины – австрийцами. Французскую революцию мы приняли восторженно. В звуках Марсельезы нам слышалась весть о скором освобождении раздробленной на мелкие государства Италии от наших тиранов и австрийского ненавистного господства…
   Хотя синьору Скванчи жилось с воспитанником более чем скромно, потому что из ренты, присылаемой из России, – отец выплачивал всего лишь 12000 рублей в год, – ему едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Николи не угнетала ни скудность стола, ни строгая экономия, ни другие денежные ограничения. Он всей своей юной душой привязался к Скванчи, который по-отцовски относился к своему воспитаннику.
   Жизнь философа из Тосканы с появлением Николи наполнилась заботами о воспитании – сначала тягостными, а затем счастливыми, потому что в синьоре Скванчи проявился настоящий талант, о котором он даже и сам не подозревал, – талант замечательного воспитателя-педагога.
   Синьор Скванчи, пользуясь своими обширными знакомствами среди самых влиятельных лиц, имел бесплатный доступ во все театры города. Он часто по вечерам водил Николи в театр оперы – хохомеро или кокомеро, как произносили это слово местные жители. В этом театре было беднее, чем в одесском. И костюмы актеров, и декорации. Но для мальчика, который впервые в жизни посетил театр, все здесь казалось волшебным, прекрасным, неповторимым. Неповторимыми были и каждодневные прогулки по улицам самого чистого и необыкновенного города мира. Скванчи, великолепно знавший его историю и греко-готическую архитектуру, оказался вдохновенным проводником. Влюбленный во Флоренцию, гордый тем. что он родился в столице прекрасной Тосканы, Скванчи старался привить Николи любовь к своей родной стране.
   – Смотри, – восторженно говорил он, когда они однажды в дорожном экипаже спускались с Апеннинских гор на равнину и перед их взором открылась неясная темная громада собора. – Смотри, наконец-то ты видишь, мой мальчик, Санта-Марию-дель Фьоре с ее знаменитыми куполами – шедевром Брунеллески. [15]Вот перед тобой город Флоренция, давший миру Данте, Микельанджело, Леонардо да Винчи! В этих стенах возродилась цивилизация. Здесь впервые после древних римлян, через две тысячи лет, предпочтение стало даваться не военным заслугам!
   Они побывали не только в легендарной Уфиции. Не только в церкви Санта-Мария-дель Кармине, где находятся фрески Мазаччо, в которых художник в евангельских сценах сумел создать типы людей, полных мужественной силы и красоты. Вскоре Скванчи решил показать мальчику и творения живописи, собранные во дворце Питти. Николи, широко раскрыв синие мальчишеские глаза, словно онемев, разглядывал гробницу Джулиано Медичи в церкви Сан-Лоренцо, украшенную статуями Микельанджело. Мальчик долго не мог оторваться от одной из мраморных фигур – спящей женщины.
   – Вглядись, это аллегорическое изображение ночи. Обрати только внимание, с какой пластической жизненностью показана каждая линия впавшей в сон женщины, в то же время готовой в любой миг его стряхнуть… Эта статуя как бы воплощает то тягостное забытье, в котором сейчас находится мое отечество, моя несчастная Италия, придавленная сапогом иноземцев-завоевателей. Впрочем, о своем творении хорошо сказал сам его создатель – Микельанджело Буонаротти, который был не только гениальным живописцем и скульптором, но и одаренным поэтом:
 
Молчи прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать – удел завидный.
Отрадно спать, отрадней камнем быть. [16]
 
   С тех пор, когда написаны эти строки, прошло более трех веков. А над моей родиной все та же ночь по милости иноземцев. Будь прокляты они! Будь проклят их цезарь-узурпатор! – Кроткое ангельское лицо Скванчи вдруг стало неузнаваемым
   – Кто же они, синьор? – спросил удивленно Николи.
   Он даже и не подозревал, что всегда невозмутимо добродушный попечитель может так волноваться. Но Скванчи уже овладел собой. Его лицо снова стало кротким и благодушным.
   – Тише, мой мальчик, – сказал он, оглядываясь вокруг, словно опасаясь, не слышал ли кто его слов. – Тише! Тебе рано знать об этом. Извини меня за мой порыв и забудь про это…

XXX. Орлиные когти

   Видимо, некоторые события и слова, хотя в них нет как будто бы ничего особенно яркого и примечательного, почему-то навсегда остаются в памяти человека и он зачастую помнит их всю жизнь. И хоть прошло пять лет, как Николи из синеглазого хрупкого мальчика успел превратиться в высокого широкоплечего юношу, который даже казался старше своего возраста, но слова попечителя не изгладились из его памяти и постоянно тревожили его мысли. По временам Николи казалось, что его попечителя обуревают какие-то волнения. И что всегда добродушный и веселый, спокойный синьор Скванчи тщательно скрывает за своей кроткой ангельской внешностью ему одному ведомые таинственные тревоги и страсти. Впрочем, Николи – человек от природы чуткий и наблюдательный, все это ощущал инстинктивно, как это бывает, когда замечаешь, что творится в душе близкого тебе человека. А Скванчи стал самым близким человеком на свете. От него у Николи не было никаких тайн. Правда, воспитатель хранил лишь одну тайну, которая порой очень тяготила его самого. Лишь он один знал, что отец Николи – Раенко, с которым ему привелось служить во время своего пребывания в России, – совсем не отец мальчика. Настоящий отец Николи – богатый влиятельный сановник – никогда даже не видел своего сына. Он выписал ему жизненную ренту и хорошо заплатил тому, кто прикрыл его «грех» и дал фамилию его отпрыску – Раенко. Тот весьма холодно относился к усыновленному, даже ревновал мать к ребенку, запрещая ей проявлять какую бы то ни было нежность к «плоду греха». Как только мальчику исполнилось десять лет, его отправили учиться за границу «подальше, с глаз долой». И все заботы о воспитании ребенка взял на себя Скванчи, искренне полюбивший одаренного любознательного Николи.
   Совершая частые поездки в различные итальянские города, с жителями которых, своими единомышленниками, он вел тайную переписку, Скванчи всегда брал с собой воспитанника.
   Во время одной из таких поездок в Рим Николи познакомился с дочерью русского дипломата Натали. Их знакомство вскоре прервалось потому, что после неожиданной смерти родителей Натали уехала на родину, в имение своей тетки – Трикратное. Их юношеская дружба поддерживалась многолетней перепиской. С каждым годом все сильнее и сильнее росла у Николи тоска по родине. Каждое русское слово, каждая весточка из далекой отчизны заставляли учащенно биться его сердце…
   Письма из Отрадного от Натали после долгого странствия доходили до Флоренции и сначала вручались синьору Скванчи. А тот, не вскрывая конвертов, всегда незамедлительно передавал их своему юному воспитаннику.
   Надо сказать, что синьор Скванчи старался всеми силами усилить у своего воспитанника любовь к его отечеству.
   – Без любви к родине жизнь человека пуста и бессмысленна, Это есть самое прекрасное, что дается человеку в жизни. Вот австрийцы и французы хотят нас, итальянцев, лишить этого счастья, – говорил он. – А ты не должен забывать своей России… Она не менее Италии нуждается в честных людях, а главное – в образованных. Поэтому тебе, мой мальчик, надо переехать в Падую. Падуанский университет, основанный еще в 1222 году, – одно из самых старинных и лучших учебных заведений Европы. Вот где тебе надобно учиться…
   Николи внял хорошему совету, переехал в Падую и с увлечением стал слушать лекции на философском и медицинском факультетах, а в свободное время осматривал достопримечательности древнего итальянского города – творение великих художников Возрождения, знаменитые фрески Джотто в капелле дель Арена, а также Андреа Мантенья в капелле Оветари церкви Эремитани.