Когда Тео запихивал последнюю детскую коробку на перегруженную полку над верстаком, она взбунтовалась и съездила его по голове, оцарапав висок до крови, а книжки, лежавшие в ней, вывалились на ступеньки, ведущие в кухню. Висок саднило. Тео, как старик, уселся под лестницей, чтобы не нагибаться за каждой книгой. Старые, потрепанные, чьи-то давние любимцы. Винни-Пух, Доктор Сюсс* [1], Морис Сендак* [2]. Кэт, следуя своему принципу, покупала только подержанные, а единственную новую приобрел сам Тео — он просто не мог себе представить, как можно вырастить ребенка без этой книжки; в субботу он ни разу так и не поднялся достаточно рано, чтобы успеть на распродажу вместе с Кэт, однако свой вклад все-таки внес.
   «Может, я и правда его сглазил?» Павшего духом Тео не хватало даже на то, чтобы высмеять себя за эту мысль. Он раскрыл книжку. Примитивные рисунки, на первый взгляд почти детские, притянули его к себе, как всегда. Неужели мама и впрямь читала ему это? Сейчас ему трудно было поверить, что его мать когда-то держала его на коленях и читала ему «Доброй ночи, луна»* [3], но слова он помнил, как катехизис. Маленький кролик в своей большой зеленой детской желает доброй ночи всем знакомым вещам, игрушкам и картинкам, гребешку и щетке, а еще, самое странное — никому.
   «Доброй ночи, Никто». Он никогда не понимал этого — это место было самым волшебно-таинственным и в то же время самым страшным. Все остальное — маленький кролик в пижамке, огонь в очаге, мама-крольчиха, читающая ребенку на ночь — было понятно. И перечень предметов тоже, все эти стульчики и носочки, а потом вдруг пустая страница и «доброй ночи, Никто». Кто он, этот Никто? Дзен-загадка его детства. Иногда маленький Тео думал, что он и есть тот Никто из книжки, незримо присутствующий — как будто там, в книжке, знают, что он смотрит на крольчонка в его уютной комнатке, точно в окно заглядывает. Мать тоже этому способствовала — каждый раз, дойдя до пустой страницы, она произносила: «Доброй ночи, Никто. Скажи и ты "доброй ночи"». Может быть, она просто хотела, чтобы он попрощался на ночь с тем, кого звали «никто», но Тео всегда думал, что она называет так его самого, говорит, что теперь его очередь пожелать доброй ночи — вот он и желает.
   Прошедшей зимой, после положительного теста, Тео иногда представлял себе маленькую девочку, сидящую у него на коленях — Кэт с самого начала была уверена, что будет девочка, хотя они еще не успели пройти УЗИ, — представлял, как она сидит, прислонившись головкой к его груди, и они вместе перелистывают эту книжку. В этих случайных мечтах он никогда не воображал ее себе детально — только головку в мягких кудряшках и тепло ее тельца. Никто. Она была похожа на Никто — такой в итоге и оказалась.
   Он переворачивал страницы, разглядывая рисунки со странной, будто во сне, перспективой. Вот и конец этого ребячьего катехизиса — добрые пожелания звездам, воздуху и ночным звукам.
   Следовало бы написать это на могильном камне — да только не будет никакого камня, и могилы тоже не будет. Кэт сделают «чистку», как деликатно выражаются доктора, удалят все, что само не вышло. Хоронить будет нечего.
   Полли, Роз, все эти имена, которые они перебирали просто так, ведь у них было впереди еще много месяцев, — эти имена не пригодятся никому. Потому что никого зовут Никто.
   Доброй ночи, Никто.
   Тео, сидя с коробкой на коленях, заплакал.
 
   Лицо Кэт, все еще бледное, обрамляли прямые, неухоженные темно-рыжие волосы. Она сказала, что операция была не слишком тяжелой, и настояла, чтобы Тео вернулся на свою основную работу в цветочный магазин — сидеть рядом и держать ее за руку совсем не обязательно, — но дело выглядело так, будто из нее вычистили не просто остатки бесполезных теперь клеток.
   — Больно тебе?
   Она пожала плечами. Кожа у нее стала сухой, как бумага, словно она утратила критическую долю жизненной энергии. Мать принесла ей пузырь со льдом.
   Лэнси уже вышла на работу, но родители — и мать, и отец — находились при Кэт после операции. С отцом Тео уже переговорил в холле, пока медсестра делала Кэт процедуры. Мистер Лиллард в чрезвычайных обстоятельствах как мог старался затушевать тот факт, что никогда не был в восторге от потенциального зятя. Тео поддерживал его в этом начинании, хотя папа Лиллард в яхтсменском свитере решающим препятствием никогда не являлся: жена и единственная дочка относились к нему, как к нелепым, но в общем привычным солнечным часам в центре возделываемой ими клумбы. Кэт когда хотела, чтобы отец хотя бы вид сделал, что Тео ему нравится, прибегала к помощи матери, поэтому с обедами и семейными выходами все обстояло как надо. Он был пешкой, пожилым исполнительным директором в кругу собственного семейства — из тех, которые только изредка приходят на собрания комитета и удивляются, сколько всего успели сделать без них.
   — Можно мне на минутку остаться с Тео, мама?
   Мать, взяв отца за руку, повела его к двери.
   — Мы сойдем вниз, посмотрим журналы в киоске. Я принесу тебе «Пипл».
   — Спасибо. — Кэт, когда они вышли, надолго закрыла глаза, лежа на подушке, как неживая.
   — Я... не думал, что это так больно. — Тео захотелось вдруг показать ей, что он тоже горюет, хотя не был до конца уверен, что это правда — разве что вспомнить те слезы в гараже. — Когда ты вернешься домой, мы... они ведь сказали, что мы можем снова попробовать, да? — Хотя нет, это, пожалуй, бесчувственно с его стороны. Кэт еще подумает, что он это о сексе. — Я хочу сказать, когда ты будешь совсем готова. Морально.
   Глаза на белом сухом лице раскрылись медленно, как в фильме ужасов. Кэт втянула в себя воздух.
   — Я не вернусь домой, Тео. Вернусь, но не так. Так... больше уже не будет.
   Он смотрел на нее, не понимая, но уже чувствуя, как песок, казавшийся вполне надежным, уносит у него из-под ног.
   — Не будет?
   — Я несколько недель поживу у родителей. Мама хочет за мной поухаживать, подкормить меня.
   — Ну, ясно... это хорошо...
   — А когда я вернусь домой... — Она вздохнула, как человек перед поднятием тяжелой ноши. — Когда я вернусь, то хочу пожить одна.
   Тео почувствовал себя как в тот раз, когда его огрели бильярдным кием по затылку, — невинной жертвой чужого спора, который, как выяснилось, кипел у него за спиной. Теперь, как и тогда, он мог только тупо смотреть на взорвавшийся внезапно мир.
   — Ты хочешь, чтобы мы... пожили отдельно?
   Губы Кэт сжались в плотную линию, но глаза стали влажными.
   — Да. Нет. Не только. По-моему, нам пора пойти каждому своей дорогой.
   — Какой еще дорогой? Что ты несешь?
   Кэт моргнула, и на помощь ее печальной решимости пришел гнев.
   — Это серьезно, Тео. Мы потеряли ребенка, и это открыло мне глаза. Я вижу теперь, что оставалась с тобой только из-за того, чтобы у малышки были двое родителей. Но наши отношения это все равно бы не наладило. Не понимаю, как я могла быть такой дурой. Околдовали меня, что ли? С чего я вдруг поверила, что мы сможем жить, как нормальная семья? Ты ведь остался бы таким, как ты есть — тебе лишь бы перебиться кое-как, с шуточками, с улыбочками, прелесть что такое, но ничего реального. Со временем мы разошлись бы, и был бы ты воскресным папой, выполнял бы обязательный минимум, без плана, без организации, без всего, покупал бы дочурке мороженое, а потом приводил ее обратно ко мне.
   Тео только головой мотал под напором ее ярости; он чувствовал себя виноватым оттого, что пренебрегает ребенком, которого и на свете-то не было.
   — Не притворяйся только, что все было бы по-другому. — Гнев вернул краски ее бескровному лицу — красные пятна проступили на щеках, как солнечные ожоги. — У тебя все, как всегда. Ты взрослый мужчина, Тео, а ведешь себя, как тинэйджер. «Ты куда?» — «Погулять». — «А вернешься когда?» — «Не знаю». И как меня только угораздило завести от тебя ребенка!
   — Это все из-за того, что я пришел поздно той ночью?
   — Нет, Тео. Не из-за этого. Из-за сотни и тысячи других вещей. Вся эта дурь, которую ты начинаешь и не доводишь до конца. Бесперспективная работа. Болтаешься допоздна со своими сопливыми дружками-музыкантами, а потом от тебя разит «Филлмор-Вестом»* [4]. И подружки у тебя, наверное, есть, такие же сопливые. «Тео, ты правда типа помнишь, что было в восьмидесятых?»
   — Вранье. — Он сжал кулаки. — Вранье.
   — Может быть. Возможно, я веду себя не совсем честно, извини — я только что потеряла ребенка, помнишь? Но то, что моя дорога уперлась в тупик, это чистая правда.
   — Слушай, я знаю, что материнство священно и все такое, но ребенка потеряла не ты одна. Я тоже, между прочим, собирался стать отцом.
   Несколько мгновений она смотрела на него молча.
   — Когда мы с тобой познакомились, мне казалось, что таких я еще не встречала. Красавец — на самом деле красавец, даже мои подруги это признали, — и голос, и обаяние, полный комплект. Прямо как в кино, где все на уровне: и свет, и хореография, и сценарий. Ты задурил мне голову, это правда, но теперь все прошло. То ли чары поблекли, то ли я попросту очнулась.
   От злости Тео казалось, что у него раздуваются мускулы и кожа туго натягивается, как у зеленого гиганта из комиксов.
   Но нельзя забывать, что лежащая здесь женщина только что перенесла выкидыш. Он разжал кулаки и заставил себя глубоко подышать.
   — Ты не только рвешь со мной, но заодно и сообщаешь, что я полное дерьмо, так? Подарочек на прощание? Утешительный приз для проигравшего? Считаешь своим долгом сказать, что я никуда не гожусь и ничего не стою?
   — Нет, Тео. Я говорю только, что ты изменился по сравнению с прежним, а того, что в тебе осталось, недостаточно — для меня, во всяком случае. Я не хочу всю жизнь надеяться, что все еще изменится к лучшему. Что ты из симпатичного бездельника с большим потенциалом превратишься в настоящего мужика. На первом свидании ты спел мне «Ты потрясающе выглядишь», и я в тебя втрескалась, но на целую жизнь этого не хватит. Не знаю, как я могла не видеть этого раньше, до выкидыша, но теперь-то я вижу. Лучше уж я останусь одна и ребенка рожу одна, если сумею забеременеть снова. Поэтому советую тебе, пока я буду у родителей, собрать вещички и подыскать другое жилье.
   — Гонишь меня из собственного дома? Я оплачиваю аренду наполовину!
   — Насилу-то. Раньше это был мой дом, не забыл? Я пустила тебя только потому, что Лэнси переехала к Брайану, и это было проще, чем давать объявление.
   Он встал, полный разреженной ярости, и в середине у него образовалась дыра, грозившая никогда не зарасти.
   — Вот, значит, в чем причина? Проще, чем объявление?
   Ее лицо хотя и не сразу, но все-таки смягчилось.
   — Нет. Не только поэтому. Конечно, нет. Я любила тебя, Тео.
   — Любила. — Он зажмурился. Все превратилось в жидкость и утекало прочь. Вся его жизнь, журча, убегала в сточную трубу.
   — Может быть, и теперь люблю, если хочешь знать. Но жить с тобой не могу больше. Тяжелая это работа, заставлять себя верить, что у нас получится. Я уже выросла из волшебных сказок.
   В коридоре он прошел мимо ее родителей и по их смущенным лицам понял, что они в курсе. Они знали, что их дочь только что сказала ему, и ему захотелось в отместку тоже сказать им что-нибудь, умное и едкое, но для этого он был слишком зол, слишком пуст и слишком расстроен. Единственное, что он мог придумать, было «так нечестно», а это не те слова, которые ожидают услышать от тридцатилетнего мужчины.

2
 
ТИХАЯ ДЕВА-ПРИМУЛА

   В половине суток езды от большого города, как раз на таком расстоянии, чтобы не слишком тревожить совесть родственников и друзей — совесть, и так не слишком развитую у благородных семейств в силу наследственности и обычая — расположено некое поместье. Раньше оно принадлежало одному нуворишу из дома Циннии, но этот род разорился столь же быстро, как и разбогател; название и герб над дверью сохранились в прежнем виде, но прежний хозяин давно уже продал усадьбу и переехал в более скромное городское жилище, в собственный доходный дом у гавани, где может наблюдать за доставкой своих грузов, вспоминать старые добрые времена — и надеяться, что они еще вернутся.
   Поместье же по-прежнему стоит среди лесистых холмов Ардена. Окружающие его земли возделываются уже не так тщательно, как в былые дни, но тем не менее остаются зелеными, обильными и, что еще важнее, достаточно обширными, чтобы обеспечить месту должное уединение.
   Обитателей в усадьбе теперь в три или четыре раза больше, чем при прежних владельцах. Заведующий, мастер Медуница, маленький и щегольски одетый (его рудиментарные крылья, вопреки всем пластическим операциям, постоянно отрастают, и он вынужден скрывать их под костюмом с подбитыми плечами), утверждает, что он руководит скорее поселком, чем обычным домом. Кроме постоянных жильцов, здесь имеется несколько десятков персонала, в который входят повара, горничные, уборщицы и садовники, не говоря уже о медсестрах и санитарах. Из врачей на дежурстве постоянно находятся два алиениста и квалифицированный хирург, прочих же специалистов можно вызвать немедленно в случае необходимости, часто возникающей во время полнолуния.
   В таком большом лечебном учреждении с впечатляющим списком беспокойных, а иногда и опасных пациентов (проблемы с тенью, спонтанное чародейство, инфекционные галлюцинации и случаи неконтролируемых превращений) наиболее примечательная больная кажется до странности тихой и безобидной. У нее собственные апартаменты в южном крыле благодаря попечению знатного и могущественного семейства (которое, если не считать редких посещений ее брата, не желает иметь с ней больше ничего общего), но с тем же успехом она могла бы прозябать в придорожной канаве, поскольку окружающей ее роскоши совершенно не замечает. Солнце каждое утро заглядывает в ее комнаты, но она не смотрит на окна. Каждое утро ее поднимают с постели, куда уложили накануне вечером, умывают и одевают, словно мертвое тело, которое готовят к погребению. День за днем, если погода позволяет, ее усаживают в кресло — задача нелегкая даже для самых сильных санитаров, ибо больная, несмотря на хрупкость, отличается высоким ростом, длинными конечностями и беспомощна, как тряпичная кукла, — и вывозят в сад.
   Она сидит там, глядя прямо перед собой, с аккуратно уложенными на коленях руками, с лицом красивым, но бессмысленным, как колокол без языка, пока кто-нибудь снова не придет за ней.
   Однажды во время одного из отключений энергии, частота которых в городе и его окрестностях с недавних пор вызывает тревогу, о ней забыли. Ночная сиделка, увидев пустую кровать, пошла искать пациентку и нашла ее все на том же кресле в саду, с устремленным в никуда взором, в промокшем от росы платье и с мурашками на молочно-белой коже.
   Мастер Медуница очень расстроился тогда, не столько из-за жалости — личности с натурой администратора затруднительно испытывать жалость к той, в ком жизни не больше, чем в восковой фигуре, — сколько из страха, что семья пациентки узнает об этом упущении и заберет ее из «Циннии», лишив лечебницу значительной доли доходов. Двух сестер уволили, ночному санитару вынесли строгий выговор, однако на больной проведенная в саду ночь сколько-нибудь заметным образом не отразилась.
   Ее имя, согласно записи в истории болезни, было Эрефина, но Медуница не допускал никакой фамильярности в отношениях между персоналом и пациентами, или «гостями», как он выражался, особенно когда дело касалось «гостей» из знатных домов — какими бы интимными эти отношения ни являлись и каким бы малоприятным ни был сам пациент. В лицо, в это пустое лицо, которому оживление придало бы редкую красоту, больную именовали исключительно «леди Примула» или «миледи». Уважительные слова и прикосновения заботливых рук, судя по всему, значили для нее не больше, чем ночная роса. Если бы и она, и ее служители были смертными, они могли бы между собой потихоньку называть ее бездушной, но эльфы не претендуют на обладание душой — если у них и есть нечто такое, то они об этом не знают.
   Сестры и сиделки «Циннии», многие из которых беззастенчиво носили крылья и с полной несознательностью верили в старые сказки, были уверены, что у их недвижимой, безмолвной подопечной, такой красивой и лишенной какой бы то ни было жизни, есть своя история, темная, романтическая, с трагическим оттенком — но если администратор или кто-нибудь еще эту историю знал, для других она оставалась тайной. За мятным чаем, между сплетнями о наплечниках мастера Медуницы и гадких наклонностях близнецов Пиретрум, они называли ее «Тихой Девой-Примулой» и пытались разгадать, что же довело ее до столь ужасного состояния, но и самые смелые догадки даже отдаленно не приближались к истине.
   Нетрудно было представить себе, что когда-то многие охотно пожертвовали бы жизнью и репутацией ради ее очей, теперь безнадежно пустых — но никому из «Циннии» даже в голову не приходило, что скоро весь мир может укрыться тенью из-за тех же, давно угасших, очей.

3
 
ПОД УКЛОН

   День выдался хороший, один из немногих за два месяца, прошедших после выкидыша Кэт, с той ночи, когда закончилась его прежняя жизнь — так думал иногда Тео, не подозревая, как искушает этим судьбу. В кои-то веки он выспался как следует, без кошмаров, и это придало его сердцу и походке давно позабытую легкость. (С некоторых пор ему стал сниться один и тот же странный клаустрофобический сон: он находился в комнате, полной дыма или тумана, и смотрел сквозь толстое стекло на недосягаемый мир.) Но сегодня все дурные сны, казалось, испарились под солнцем. Идя через вестибюль с букетом, явно подобранным по телефону, но поставленным во искупление вины в дорогую вазу, он даже поймал себя на том, что напевает старую песню Смоки Робинсона. Хорошенькая секретарша была слишком молоденькой, чтобы заинтересовать его всерьез — тем приятнее, по-своему, ему сделалось, когда она сказала, что у него красивый голос.
   — Спасибо, — ответил он. — Я вообще-то певец — по совместительству.
   Больше она ни о чем его не спросила, но это не важно — главное, когда тебе напоминают, что в твоей жизни есть нечто большее, чем работа рассыльного. Их группа не репетировала уже три недели, что вопреки обыкновению было связано не с ним, а с контрами между Крисом и Морганом, но он из-за этого не перестал быть певцом. Достаточно взять гитару, встать где-нибудь на углу, и он соберет почти столько же, сколько зарабатывает, таская цветы в горшках секретаршам и уходящим на пенсию клеркам, — иными словами, очень мало, практически ничего, поэтому он от своей доставки даже и не подумает отказаться.
   «Раздели со мной это чувство», пропетое фальцетом, и улыбка секретарши напомнили ему, что он не просто стареющий подросток с длинноватыми волосами и пришитым на рубашке ярлыком «Цветы Хасигяна». Проблема, однако, в том, действительно ли его прежняя жизнь закончилась тогда ночью и началась новая? Одно дело, когда твоя девушка тебя выставила — в конце концов, даже такая насильственная перемена может содержать в себе элемент свободы, — но когда тебе после этого приходится переезжать к матери...
   Это, конечно, временно, пока он не подкопит на приличное жилье. Он мог бы поселиться у Джонни, который его приглашал, но хотя он любит Джонни, как брата, снова жить с ним в одной квартире — это несколько чересчур. Самого Тео тоже не назовешь аккуратным, как часто указывала Кэтрин, но даже очень среднего аккуратиста могут напрягать остатки готовых обедов, каменеющие у тебя под кроватью. Он уже жил как-то вместе с Джонни, задолго до встречи с Кэт, и до сих пор не забыл, каково это — наступить впотьмах на таракана.
   Притом мать не лезет к нему с разговорами и не стремится общаться больше необходимого. Ключ у него свой. Если он приходит домой к обеду, что бывает редко, она разогревает ему то, что готовила для себя, или ставит что-нибудь замороженное в микроволновку. Когда она сидит у телевизора, а ему хочется посмотреть другую программу, она без возражений протягивает ему пульт, берет книгу и отправляется спать. Она не создает беспорядка, не включает громко музыку, не распространяется долго на нудные темы — в качестве соседа по квартире она была бы близка к идеалу, но для матери, пожалуй, все-таки малость нелюдима.
   Стараясь на первых порах объяснить Кэт, что за человек его мать, он выразил это так: «Не сказать, чтобы огонь жизни в ней горел очень ярко». Но каким бы слабым ни был этот огонь, раньше он все-таки горел ярче, чем теперь. Тео удивился, обнаружив, как мало ей дела до всего окружающего. Может, это какая-то замедленная реакция на смерть отца, случившуюся почти шесть лет назад? Или это сам Тео изменился, привыкнув после жизни с Кэт к нормальному человеческому поведению? Кто его знает. Анну Вильмос разгадать не так-то легко.
   В свое время она ходила на все его школьные представления (в мюзиклах он, как правило, играл главные роли) — выходит, это для нее что-то значило. Но много слов по этому поводу она никогда не тратила. «Очень хорошо, Тео, ты молодец. Мне понравилось». Вот почти и все, точно о говядине, удачно купленной у мясника. А отец, всегда усталый после работы, и вовсе ограничивался репликами вроде «ничего, нормально» — ясно было, что больше всего ему хочется добраться до дому и лечь спать, ведь утром ему подниматься ни свет ни заря. «Видишь, Кэт? Как можно стать взрослым в семье, где ролевыми моделями тебе служат вежливые посторонние люди?»
   Но сегодня, пока Тео сидел за рулем своего фургончика, даже вынужденное возвращение в материнский дом не заслоняло ощущения близкой перемены. Как будто заканчивалась долгая спячка. Он сам удивлялся тому, как тяжело далась ему двойная потеря — Кэтрин и ребенка. Дело было не только в фантастических снах: несколько недель он заливался слезами, просто услышав в фургоне по радио какую-нибудь старую песню, которая не особенно-то ему и нравилась. Реквиемы по ушедшей любви, по жертвам дорожных происшествий, по утраченным возлюбленным и детям (раньше его от этих соплей на сиропе с души воротило) и даже то, что как будто не имело отношения к его полетевшей вверх тормашками жизни, пронзало его сердце острой иглой. Одна допотопная история про утонувшую собаку (он так понял, поскольку в лирические тексты никогда не вслушивался) заставила его остановить машину — из-за слез он ничего не видел перед собой. Сегодня все было по-другому. Настоящая весна уже месяц как настала, но он впервые откликнулся на ее приход, как будто и в нем бродили нагретые солнцем соки, обещая скорый расцвет.
   «Насчет расцвета не знаю, — подумал он, поставив фургон за магазином, — но можно будет пойти куда-нибудь с Джонни, попить пивка и послушать музыку». В одном клубе на Мишн должны играть ирландцы. Может, и мать пригласить? Она как-никак тоже ирландка и питает странную слабость к Джонни Б. — ну, на свой лад, конечно. И Джонни с ней вроде бы как флиртует. «Твоя, — говорит, — мама в молодости, наверное, была потрясной девчонкой». Чудила он, конечно, но мысль вывести мать в свет почему-то казалась Тео заманчивой. Ей это пойдет на пользу, а он не будет чувствовать себя таким виноватым за то, что живет у нее в доме, как какой-то квартирант.
   — Да ты поёшь, — заметил Хасигян, когда Тео повесил ключи на доску. — Хорошая вещь?
   — Это решать тем, кто слушает.
   Хасигян прищурился, грызя карандаш. Голова у него лысая и блестящая, как у старой черепахи, но в остальном он на удивление хорошо сохранился для своих шестидесяти с хвостиком. Он бегает по утрам, заявляется на работу в шортах, когда жарко, и не сердится, когда персонал пошучивает на предмет его тощих коричневых ног.
   — Бывает и хуже. Поёшь ты классно, но меня настораживает, когда мои подчиненные радуются — это чересчур расслабляет.
   — В вас говорят управленческие понятия прошлого века. — Тео снял с вешалки верную кожаную куртку. — Недаром вы год за годом получаете премию Эбенезера Скруджа* [5]. Скоро придется отдать вам этот приз в вечное пользование.
   — Ладно, певун, иди домой. Действуй на нервы кому-нибудь другому.
   Хасигян порой бывал настоящим ублюдком и отнюдь не осыпал подчиненных материальными благами, но в общем вел себя довольно прилично и успешно изображал ворчливого, но симпатичного босса, когда хотел. Слишком даже успешно — поэтому все сразу и понимали, что это только игра.
   Обратно в Сансет Тео ехал с открытым шлемом. Дул ветер, теплый и влажный, и запах чего-то цветущего забивал выхлопные газы.
 
   Миссис Крейли, соседка, поливала свой садик и не помахала Тео в ответ, хотя шланг держала только одной рукой. Миссис Крейли придавала проживанию в доме матери особенно теплый, располагающий оттенок.
   Мать не откликнулась, когда он вошел. Тео после той жуткой ночи, когда нашел Кэт в ванной, испытывал рефлекторную потребность знать, где кто находится. Он обнаружил мать в спальне. Она спала одетая, лежа на трех подушках, и грудь у нее поднималась и опадала, как полагается. Ему показалось странным, что она спит днем, но ведь он редко приходил сразу после работы — может, у нее привычка такая.
   Он вернулся на кухню, достал из холодильника бутылку пива и перешел в опрятную пустоту гостиной. Если уж жить в родительском доме, то лучше бы это был дом в Сан-Матео, где он вырос. Там обитали воспоминания, там ему было бы на что реагировать, будь то даже насыщенная депрессией ностальгия. Этот дом родители купили меньше десяти лет назад, когда Тео окончательно отделился, а отец вышел на пенсию. Недолго же Питер Вильмос наслаждался отдыхом — обширный инсульт очень уж скоро прикончил его. Его фотография стояла на каминной полке, слишком пустой, чтобы сойти за подобие алтаря. Бывали моменты, когда Тео находил у себя отцовские черты — челюсть и скулы он точно от него унаследовал, — но чаще этот человек казался генетически столь же далеким от него, каким был в качестве родителя. Обычное дело — мужик вкалывал почем зря, и на роль папаши сил уже не оставалось.