(Десятилетиями советский народ не видел качественных продуктов. Которые шли за рубеж, чтобы набить русским маслом глотки каких-нибудь чехов или югославов – в противном случае пытавшимся тявкать из американской подворотни.
   С точки зрения общечеловеческой совести все нынешние государства-плевки, заполнившие карту Восточной Европы, находятся в неоплатном долгу перед Россией, сорок лет поившей и кормившей их за счет собственных граждан.
   Впрочем, бог им судья; и я сильно надеюсь, что со временем судьба накажет их за все нашествием очередной партии вьетнамцев или турок.)
   Но сейчас даже среди моих ровесников мало кто помнит, что началась перестройка не в СССР, а в Польше, причем на десять лет раньше.
   Да, именно в середине семидесятых годов там начался развал социализма, стимулируемый католической церковью.
   Я помню то время: поляки махом разогнали свою компартию и создали руководящий профсоюз под названием «Солидарность». Советский союз опасался за судьбу ближайшего социалистического соседа. Однако решить дело с помощью танков, как в 1968 году с ненасытными чехами, уже не осмелился.
   Что делалось в самой Польше, оставалось секретом: лживые средства массовой информации СССР затуманивали картину. Но дела творились серьезные. Я был тогда молод и политикой не интересовался – как равнодушен к ней по сю пору. Но о многом можно судить по словам частушки восьмидесятых годов, посвященной самой животрепещущей для советского человека теме: повышению цен на водку.
   Я приведу текст полностью в том варианте, который мне знаком:
 
Если водка станет восемь —
Все равно мы пить не бросим!
 
 
С Леонидом Ильичом
Нам и десять нипочем!
 
 
Если станет двадцать пять —
Будем снова Смольный брать!
 
 
Ну, а если станет больше —
То устроим то, что в Польше!
 
   Обещание устроить родной партии «то, что в Польше», как видимо, звучало нешуточной угрозой. Поскольку в градации ответных действий находится выше, нежели даже «взятие Смольного».
   Как понимаю я теперь взрослым взглядом человека, прошедшего через все это у себя на родине, тогдашняя Польша находилась примерно в том же состоянии, как сегодняшняя Россия.
   В середине восьмидесятых СССР голодал; в Уфе много лет не видели мяса в магазинах, да и Ленинград оскудел в сравнении с первыми годами моей учебы.
   Однако все-таки российские дети не попрошайничали на дорогах, старики не рылись по помойкам в поисках пищи, а из вокзальных туалетов не выносили умерших своей смертью бомжей. То есть тогда падение страны еще не дошло до той ужасной черты, на которой мы лежим сейчас.
   А в Польше уже в те годы было именно так.
   Потому что едва поезд отъехал от границы на некоторое расстояние, как снаружи возникли какие-то оборванные дети.
   Я инстинктивно отпрянул от окна, ожидая града камней: что-что, а железнодорожное хулиганство в СССР всегда оставалось на должной высоте.
   Но как оказалось, дети собрались не за этим.
   По тому, как они бросились за яблочным огрызком, я понял, что они просят милостыню.
   Специально сбегаются к заграничному поезду, везущему сквозь умирающую Польшу богатых иностранцев и ждут, чтобы им бросили денег.
   Зрелище побирающихся детей – ставшее сегодня обыденным на любом большом уфимском перекрестке – тогда произвело на меня тяжелое впечатление.
   И я постарался поскорее его забыть. Ведь я не мог представить, что скоро и у нас станет так же. И даже хуже.
   А Польша била по глазам каждой своей черточкой, удивительной для СССР.
   Прежде всего поразило, что после границы привычные светофорные указатели сменились допотопными железнодорожными семафорами. Их я видел лишь в кино про старые времена.
   Стоило пересечь границу СССР, как я сразу оказался в пяти– или даже шестидесятилетнем прошлом. Особо тягостное впечатление произвел Белосток: полуразваленный вокзал, разрушенные перроны, какие-то ржавые вагоны, брошенные колесные пары, тяжко чадящие паровозы.
   И везде, словно символ остановившегося развития – именно так воспринимались нами прогрессивные перемены в Польше – опущенные руки семафоров, перегородившие путь. Запретившие дорогу куда бы то ни было…
   Но все это я увидел чуть позже.
   А пока за поездом бежали поля.
   Напоминающие деревенские половики разномастностью своих узких полосок. Так показывали в документальных фильмах раздробленную землю царской России в противовес необъятным просторам колхозного СССР.
   Там копошились какие-то грязные, оборванные люди.
   Почти на каждой меже торчало маленькое, потемневшее до угольной черноты распятие. Или горбилась фигурка богоматери, украшенная ленточками и флажками.
   И невольно – погружением уже на целый век назад звучал в ушах призрачный голос Вертинского:
 
– Тихо тянутся сонные дроги
И со скрипом ползут под откос.
И печально глядит на дороги
У колодца распятый Христос…
 
   Неважно, что в той песне пелось про молдаванскую степь.
   Сейчас вокруг меня проносилось то же самое. Пустота и нищета, которой не помогут ни распятые Христы, ни увитые выцветшими лентами богородицы.
   И бедность, и грязь, и тоска.
   Позже, в Германии, я встречал поляков на каждом углу. Во всех городах: на площадях, около магазинов и вообще в любых местах, где собирались люди, всегда стояли ряды поляков, настойчиво трясущих своими тряпками и коробками.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента