Он следил за чеченами, которые били неповоротливую Россию, и когда их спокойный командир захватил русский роддом и беспрепятственно ушел в горы, а потом вынудил русских убраться прочь, Анхель Ленин почувствовал восторг, подобный тому, что испытывал в молодости сам. Таких блистательных и наглых операций проводить даже ему не доводилось. Чечены учли его ошибки, там, где надо, они играли в благородство, где надо, убивали и наводили ужас. Они были гибкими, ловкими и бесстрашными воинами, они поддерживали огонь человеческой истории, не давая ей застыть и окаменеть, пуская у человечества гнилую кровь, без чего история подошла бы к скучному концу. После поражения в Чили и Перу он наконец увидел силу, которой был призван служить, но сладкая, ядовитая стрела христианства... Он не знал, как выдернуть ее из сердца.
   Однажды он поехал в Гент. Церковь, которую строили Гекеманс с Юханом ван Супом, была почти закончена; остались только отделочные работы, о скором открытии храма писали в газетах, давал интервью дряхлый старик Юхан, в сотый раз рассказывая про доброго мальчика Питера, который рос послушным сыном и настоящим фламандцем. Анхель Ленин остановил машину на другой стороне улицы. Церковь была не особенно красива - теперь разучились строить красивые храмы, - простая, строгая, без лишних украшений, устремленная вверх, точно вырывающаяся из теснины окружавших ее домов. Чем-то похожая на ту, что была у них в городке. Но поднять на нее руку было так же страшно, как на Рене Гекеманса.
   Ему приходилось грабить банки и инкассаторов, похищать музейные ценности, брать в заложники и убивать людей, взрывать самые разные здания от пастуших хижин до телебашен, но Анхель Ленин никогда не уничтожал церквей. Да и вообще никогда не восставал против Бога. Правда, папа Гекеманс сказал бы, что всякое покушение на человеческую жизнь есть покушение на Творца, но это только иезуитская риторика. Анхель Ленин хорошо ведал людскую породу и начинку и знал, как мало в ней от Создателя, и все-таки он предпочитал сохранять нейтралитет в отношениях с небом. Небо жило своей жизнью, земля своей, они никогда не смешивались, но небо многое ему прощало. Он сам не знал, за что, но порою физически ощущал, что небеса снисходительны к нему и только по этой причине он до сих пор жив, хотя все, кто с ним когда-то начинал, ушли отсюда молодыми.
   Ему было немножко скучно без них. В преобразившемся мире его никто не понимал. Он полюбил выпивать в одиночестве, рассаживая своих уже ушедших друзей, соратников и соперников за столом, не делая разницы между теми, кого любил больше и кого меньше, кого ненавидел, завидовал и презирал, кто предавал его и кого предавал он сам - смерть уравнивала всех. Они ждали его там, а он оставался их представителем на земле. Он и генерал - лишь двое уцелели от тех времен, и он почувствовал что-то похожее на зависть к этому человеку.
   Как-то раз в середине октября он включил телевизор и увидел на экране Пиночета. Дряхлый, больной диктатор прятался от телекамер. Его сменило лицо испанского судьи, демонстрации чилийцев в Лондоне, Мадриде и Брюсселе с плакатами и фотографиями без вести пропавших родственников, среди которых, возможно, были и бойцы Анхеля Ленина. Один подсудимый истории был доставлен, очередь оставалась за другим. А иначе судебный процесс потеряет смысл и не восторжествует справедливость - та самая, которой он пытался служить всю жизнь, как умел, и которая теперь требовала, чтобы он сам предал себя в руки врагов.
   На смену жаркому и душному лету, которое иногда обрушивается на Европу и превращает ее аборигенов в гуттаперчевых кукол, так что сразу чувствуется различие между стойкими арабами, турками и задыхающимися европейцами, пришла осень. Он шел по улице и вдруг увидел, как у молодой женщины двое смуглых подростков вырвали сумочку. Дамочка, судя по всему иностранка, кинулась за ними, спотыкаясь на высоких каблуках, но они нырнули в грязный переулок и исчезли. Женщина заплакала. Стояла посреди солнечного пропыленного квартала и ревела, размазывая по щекам слезы.
   - Что-нибудь случилось, мадам? - спросил он, мешая насмешливость с сочувствием.
   Женщина подняла голову, и Анхель Ленин узнал русскую переводчицу.
   - Пойдемте со мной.
   В кафе недалеко от ратуши было тихо.
   - Сидите здесь. Я скоро вернусь.
   В марокканском квартале, который он знал еще по тем временам, когда жил в "Ван-Беле", Анхель зашел в небольшой магазин, торговавший восточными сладостями. Продавец позвал его за перегородку и провел в комнату, где за столом играли в кости несколько человек. Игра прекратилась, появились молчаливые смуглые люди, позвали кого-то еще, и перед Анхелем Лениным развернулась немудреная иерархия квартала, куда предпочитала не заглядывать полиция. Через час у него в руках был красный паспорт с несуществующим гербом. Все остальное марокканцы не вернули, но на это и не приходилось рассчитывать. А паспорт они бы так и так подкинули- деньги Анхель Ленин заплатил за скорость.
   - Если у вас будут проблемы, мы всегда к вашим услугам, господин инструктор.
   Анхель вздрогнул: он не мог точно поручиться, но лицо говорившего показалось ему знакомым; верней всего, это было одно из тех безымянных лиц, что вереницей прошли перед ним в Албании.
   Женщина сидела у окна в той же позе. Некоторое время он стоял в полутемном углу у входа и разглядывал ее. Теперь она нравилась ему гораздо больше, чем тогда. В России не нравилась, потому что в России не нравилось ничего, но вырванная оттуда, помещенная в интерьер хорошего ресторана, она хорошо выглядела.
   Она сидела небрежно, заколов светлые тяжелые волосы, которые открывали точеную шею с аккуратными ушками. По ее мягким движениям, по тому спокойствию, с каким она проводила рукой по волосам и оправляла платье, он почувствовал, что эта женщина набралась опыта. Он вспомнил ее обнаженную, покрытую краской стыда, так явственно увидел, словно это было накануне ночью. Наверное, у нее было много в эти годы любовников, она научилась дарить им и получать от них наслаждение, и он вдруг почувствовал ожесточение.
   - Ваш паспорт, мадемуазель.
   Радость показалась не столь сильной, как можно было ожидать. Уныние сквозило на красивом славянском лице.
   - Надо быть осторожнее. Ходить одной по этим улицам опасно.
   Она кивнула, но думала о своем.
   - Я думаю, мы могли бы отметить возвращение вашего документа.
   - Я устала, месье.
   - Это пустяки. Совсем недолго. Прошу вас. Что будете есть? Я предпочитаю морскую кухню.
   Она посмотрела на него рассеянно, силясь что-то вспомнить, и ему нравилась эта игра на прочность: узнает ли, нет?
   - А вам, наверное, заказать котлеты? Русские любят мясо.
   - Я не голодна.
   - Вы не ели целый день.
   - У меня небольшая проблема, - сказала она неохотно.
   - Поссорились со своим бой-френдом?
   - Пока я была здесь, я потеряла работу.
   - Ах да, кризис в России. У нас тоже бывают кризисы.
   - Я не хочу возвращаться домой.
   - Какие вы знаете еще языки? - спросил он хрипло, боясь вспугнуть удачу.
   - Английский, испанский.
   - Мне нужна переводчица с испанского. Вам никогда не приходилось работать переводчицей, сеньорита? - Он смешно исковеркал последнее слово.
   Она посмотрела на него надменно, и он подумал, что добьется своего, чего бы это ни стоило.
   - Это чисто деловое предложение, мадемуазель.
   Женщина неопределенно пожала плечами, и взгляд ее стал еще холоднее.
   Анхель Ленин подошел к телефону и набрал номер, который дал ему человек в магазине восточных сладостей.
   - У меня есть для вас работа, - сказал революционер негромко и грустно, выдергивая из сердца иезуитскую стрелу. Как странно устроена жизнь: за один день он нанял себе сразу двух служащих.
   Глава третья
   Сикорис
   "Новый премьер-министр в России. Обострение ситуации в Косове. Движение "Талибан" контролирует девяносто процентов территории Афганистана. Суд над чилийским диктатором Аугусто Пиночетом может не состояться. Взрыв церкви Иоанна Крестителя в Генте сорвал приезд понтифика в Бельгию".
   Бенедиктов торопливо пробежал глазами строчки новостей. У него болели глаза. Он сидел перед экраном уже несколько месяцев подряд, исследовал разнообразные платные и бесплатные сайты, вращался в каких-то чатах, вступал в переписку с аматерами революции и антиимпериализма из Боготы, Веллингтона, Казани, Сиэттла, Тюмени, Чагодая, Калининграда, Купавны и Шанхая, зато теперь картина мирового сумасшествия была ему в общем виде ясна. Поразительная штука Интернет. Нечто вроде головы Карла Сикориса. Маленький чемоданчик, по которому в каюте американского военного корабля Бенедиктов следил за расстрелом русского парламента в девяносто третьем году и который Рей подарил ему в знак благодарности (а скорее всего с тайной мыслью, ибо Райносерос никогда ничего случайно не делал), за несколько лет из диковинной штуки превратился в рутину. Опять наступала революция - Господи, как они ему надоели, как хотелось их остановить, передохнуть от сумасшедшего движения дальтоников на красный свет, но еще более поражала его внутренняя связь явлений и предметов, точно кто-то занимался тем, что ткал и распускал ковер из одних и тех же нитей.
   Вот и глобализация появилась на свет в те же годы и в том самом чикагском университете, который подготовил команду мальчиков, спасших чилийскую экономику от разрухи. Если верить Сикорису (хотя и был он великим мистификатором, но всегда подмешивал в свои байки толику правды и, хихикая, потирал ладошки, наблюдая за тем, как люди пытаются эту ложь выпарить, а правду оставить, да только и она улетучивалась), так вот, если ему верить, то в последнюю их встречу, когда папа Карл лежал на смертном одре и было невозможно представить, что сей жизнелюбивый до языческого обожания всего земного и плотского человек навсегда закроет глаза и отойдет, Сикорис преувеличенно слабым голосом стал уверять Бенедиктова, что глобалисты просто паразиты, они украли свою идею у масонов, хотя, возможно, и сами масоны продали ее глобалистам - как более могучей силе, пришедшей на смену вольным каменщикам.
   Папа Карл, вероятно, не имел такой высокой степени посвящения, чтобы об этом компетентно и окончательно рассуждать, но интуиция у него была запредельная. А в конце концов не так уж и важно, кто и что у кого позаимствовал, скрипел Сикорис, одним глазом кося, как Бенедиктов разливает виски, а другим созерцая прошлое, - важно то, что первой крупной жертвой трансцендентальной аферы пал их общий знакомый Сальвадор Альенде Госсенс, вздумавший в самый неподходящий, переломный исторический момент национализировать чилийскую экономику, уже вовлеченную благодаря уникальным запасам селитры и меди и потаенному географическому положению в процесс глобализации как некий лабораторный проект, полигон будущего и его пусковой механизм, и с этой позабытой истории на краю земного шара должен был начаться новый цикл человеческого путешествия к концу. Никакие договоренности двух империй о разделе сфер влияния, так занимавшие паралингвиста Бенедиктова двадцать лет назад, когда он ходил по Вальпараисо и искал в порту советские подводные лодки, были здесь ни при чем, уверял папа Карл. Все было гораздо проще и сложнее, и, слушая его, Бенедиктов не мог отделаться от странного ощущения, что в обществе старика становится похожим на доверчивого юношу Петю Супова, которому заливает в тюремной камере байки умудренный, приговоренный к погибели человек, поглядывая, как действуют на слушателя и зрителя его находки.
   - Дурака вы тогда сваляли. Надо было силой его оттуда тащить. Он нам бы очень теперь пригодился. - и эта нарочная или случайная проговорка Сикориса объясняла темное пятно в чилийской истории, смущавшей Ивана Андреевича, и давала ответ на незаданный, но подразумевавшийся вопрос: как могли вольные каменщики отдать на заклание своего высокого брата и ничего не сделать, чтобы его спасти.
   - А это все уже было, голубчик, в веке осьмнадцатом, - рассказывал Сикорис, блестя вечно молодыми глазами. - Тогда к масонам много всякого сброда привалило, вот они и решили очиститься от балласта. До этого, сударь мой, степени посвящения были очень простые. Всего три - ученики, подмастерья и мастера. А потом один хитрый шотландец по фамилии Рамзай создал изощреннейшую иерархию с девяноста девятью степенями.
   - Ну и что? - спросил Бенедиктов подозрительно, все еще пытаясь понять, говорит Сикорис правду ввиду смертного одра или врет как сивый мерин.
   - А то, что это привело в конце концов к французской революции, событию куда более веселящему, чем октябрьские игры большевиков. Вот и теперь нечто подобное происходит. А началось все опять-таки в Чили, когда брата Сальвадора брат Аугусто в жертву принес и неслучайно именно одиннадцатого сентября, ибо покровителем масонов старых, друг мой, был не кто иной, как Иоанн Креститель, и оттого звали себя первые строители соломонова храма иоаннитами, а происходили они от монахов-бенедектинцев. Так что видите, все сходится в нашем с вами пасьянсе. Только, хочу вас огорчить, Иван Андреевич, - впервые обратился к нему Сикорис по имени-отчеству, усекновение честной главы Иоанна Крестителя произошло отнюдь не одиннадцатого сентября.
   - То есть как это не одиннадцатого? - воскликнул Бенедиктов. - Вы шутите!
   - Какие тут могут быть шутки, - пробормотал Сикорис, и голос у него вильнул, как напоровшаяся на сучок пила. - Предтечу казнили под Пасху примерно за год до распятия Христа. Следовательно, это произошло в конце февраля или начале марта. А отмечать день его смерти полгода спустя решили его ученики, люди, как вы помните, весьма непростые, ревнивые и по-своему ущемленные умалением их учителя и возвеличиванием Иисуса. Иные из них до такой степени были уязвлены, что посчитали Его самозванцем и ушли на реку Евфрат, где обитают и поныне.
   - Значит, произошла ошибка? - пробормотал Бенедиктов.
   - В таких вещах ошибок не бывает. Устанавливая календарь, отцы Церкви не стали менять число, названное учениками Иоанна, хотя даты многих праздников не раз переносились. По какой причине они так поступили, можно только гадать. Или же допустить, что день поминовения Крестителя был с самого начала выбран не случайно. Ученики Иоанна что-то знали и хотели на это что-то указать или предостеречь.
   Бенедиктов изумленно вытаращился на своего наставника. В устах папы Карла все эти слова - "отцы Церкви", "Христос", "Креститель", "ученики" иначе как с издевкой никогда не звучали. А тут - тон заговорщика и едва ли не покаянные слезы на блеклых глазах.
   - И еще одну вещь не забудьте, - добавил Сикорис скорбно. - Именно вторник почитается в Церкви как день поминовения Предтечи. Так что запомните, Бенедиктов: вторник, одиннадцатое сентября.
   Он закрыл глаза и задремал, а Бенедиктов после этого разговора, когда Сикориса похоронили всем институтом, а потом поминали в каминном зале на Пречистенке и вопреки обычаям и приличиям всех времен и народов едва не передрались, споря, а не был ли покойный тем самым предателем и кротом, который изрыл империю и сокрушил орден советских паралингвистов, Бенедиктов, в том споре не участвовавший, хотя знал много больше других, часами над узорами месяцев и лет сидел и считал цифры. Умом он понимал, что скорее всего надурил его старик, в открытую и наглую посмеялся, спровоцировал и польстил, но в то же время и самое сокровенное выболтал, едва ли не покаялся, переложив в чужую голову невыносимое знание. И тогда впрямь стало ему казаться, будто ничего он не придумал и вовсе не дурачил Питера тюремной ночью одиннадцатого сентября семьдесят третьего года, а действительно опять сплясала на чьем-то дне рождении неведомая Саломея, вытребовала у слабовольного, но очень могущественного человека по наущению злой матери невинную и неуступчивую душу. И хотя болтливый и мягкотелый сибарит Чичо, застрелившийся из фидельева - вот с кем надо было точно разбираться, почему его так долго терпят и кому нужен этот непотопляемый авианосец у берегов Флориды - автомата, меньше всего мог быть уподоблен заключенному в темницу аскету и праведнику Иоанну, все же некий общий исторический алгоритм чудовищного заговора, расправы и беззакония здесь прослеживался, и еще неизвестно, чем все это кончится.
   И все-таки он думал, что отсидится и после того, как помог изловить Сепульведу, от него ничего больше не потребуют. Не мальчик уже, хватит ему по сельве да по сьерре бегать, пора картошку сажать - самый ценный дар доиспанской Америки уничтожившему ее человечеству. Морковку полоть да прореживать, траву косить, варенье варить, Розанова на ночь читать. Или Пришвина на утро. Вот в чем была цель жизни. За этими дачными забавами и застало Бенедиктова известие о захвате больницы на юге России, и тряхнуло так сильно, что он сам был готов под пули лезть. Ненависть так объяла душу, что боялся телевизор включать и все равно включал, и в слепоте этой ненависти вдруг почудилось Ивану Андреевичу, что здесь - та самая ситуация, когда проверяется характер нации. А там, где принимали решение, не поняли, с чем столкнулись, не уразумели, что на страну наслали казнь и потребовали жертву. Кто, зачем, за какие грехи наслал - не человеческого ума эти размышления. Но страна от жертвы уклонилась и за это получила то, что получила. Еще большие потери, унижение и позор. Конечно, сказавши "а", надо было и "б" сказать. А именно: если бы в Святом Кресте твоя жена рожала или дочери твои, все равно бы дал команду на штурм? Согласился бы принести сына пятилетнего в жертву? Себя, понятно, любой дурак отдаст. А такой, как ты, тем более. Но вот детей своих?
   - Да, согласился бы, - говорил Бенедиктов невидимому собеседнику, с которым сидел в индейской хижине, а потом в казармах танкового полка.Согласился бы.
   - А все потому что нет в тебе настоящей любви. А без любви, Бенедиктов, ты пустоцвет и кимвал бряцающий, - говорил человек в тюремной камере, и крыть это было нечем. Ведь любовь не докажешь ничем.
   Только знал Иван Андреевич, не он один испытал разочарование в ту ночь, когда уходила чеченская банда в горы, весь мир над Россией посмеялся и вытер об нее ноги. Вот это воспоминание и мучило Бенедиктова. Как личное оскорбление.
   Глава четвертая
   Гомо советикус
   Тогда и подвернулся ему Рей. Профессор сам прилетел в Москву, протрясся в электричке до Шатуры, со страноведческим любопытством наблюдая, как мелькают названия пригородных полустанков, потом вышел на большой станции, потолковал с мужиками на вокзале, которые, как оказалось, все знали, где живет Бенедиктов, и вызвались американца туда доставить за умеренную плату. Король носорогов несколько подивился популярности глубокозаспиртованного агента, однако когда через несколько часов, сменив уже седьмого бьющего себя в грудь сталкера, вернулся на тот же вокзал, наливая уже бог знает кому бог знает какие сто граммов и выслушивая последние клятвенные заверения, что теперь-то уж Тимофея Васильича Ивановича Андреевича Бенедиктова ему разыщут точно, успокоился, и сам отыскал его на дачных сотках примерно таким же образом, как в тропическом лесу один индеец находит другого.
   Коллега как раз отхожее место чистил - так что встреча двух андистов вышла та еще.
   - Ничто так не укрепляет дух, как вычищенная выгребная яма, - произнес Райносерос, появившись в дверном проеме.
   Иван, Тимофей - кем он там был и сам не знал, все в голове смешалось, увидев американца, смутился так же, как в первую брачную ночь с Еленой Викторовной, и поначалу беседа ученых мужей плохо клеилась. Неприятно было Ивану Андреевичу это свидание. Сколько лет они друг друга знали, сколько лбами сшибались - этот в Египте вылезет, Бенедиктов его в Никарагуа подкосит, там Афганистан, здесь Иран, а еще раньше Вьетнам да Чехословакия, Конго, Индонезия, Йемен, Алжир, Ангола, Куба, Корея - как-то уравновешилась ситуация. А теперь выходило, что русский продул вчистую. Да еще жена с сыном в Америку укатила. По той ли причине, по этой - неважно. Важно, что уехала. Потому что на этой земле сносной жизни обеспечить ей он не смог. А баба, особенно с дитями, всегда выбирает где лучше, и грех ее за это винить. Так что место твое, Иван, - параши чистить. Да и ладно бы - пускай чистить, заслужил, только делать это под доброжелательным, сочувственным взглядом бывшего соперника было ой как досадно.
   Но Рей, пожалуй, и не сочувствовал, не злорадствовал, как можно было предположить, исходя из общего положения дел, - Рей был встревожен. Озабочен. Бенедиктов это нутром чуял, но понять причину беспокойства американца не мог. Ну чего ему переживать? Все хорошо в королевстве носорогов, раскидала всех Америка, победила, при упоминании одного ее имени все трясутся и умильно улыбаются. Чего еще хотеть? А ведь суетился Рейчик, дергался. Словно на дворе шестьдесят второй год, русские в космосе, на Кубе ракеты и не сегодня завтра третья мировая.
   То, что у Рея могут быть личные причины - живот болит, геморрой, с женщинами не ладится, дети не по той дорожке пошли, аппетит или смысл жизни пропал - Бенедиктов исключал, за это у американца другое полушарие отвечало. Причина хандры была службистская, а службой Райносероса, равно как его религией и жизнью, была Америка и ее национальные интересы. Не больше и не меньше. И никакая забота о друге, профессиональная солидарность паралингвистов всех стран или прочая сикорисова дребедень к этому отношения не имела. Но сразу говорить о серьезном не стали.
   Развели костер в саду, достали из погреба огурцы трехлетней выдержки, и когда после первой поллитры на лице Бенедиктова проступил румянец заинтересованности, король носорогов молвил:
   - Собирайся, Иван, я за тобой приехал.
   - Я два раза отказывался. И в третий откажусь.
   - А если бы это был приказ?
   - Какой приказ? - вздрогнул Бенедиктов.
   - Поработать советским шпионом в Америке.
   - Так ведь нет уж советского ничего.
   - Ничего нет, а ты, Ваня, есть.
   - Я есть?
   - Ты, Ваня, ты. Ты и есть самый убежденный, самый советский человек.
   - Я советский? Я ненавидел все это! - хрипло, фальцетом выпалил Бенедиктов. - Я разрушил! Своими руками, сам возглавил народное восстание в Москве.
   - А кому ж еще разрушать-то? - усмехнулся Рей. - Кто строил, тот и поломал.
   Они достали новую бутылку, и дальнейшее течение беседы точно уж походило на обезвоживающую речку, каких в мещерском краю немало, и текла она куда хотела. И Бенедиктов не мог понять, какие слова говорил Рей, а какие он сам, а может быть, и не было никакого Рея, а сам русский садовод себя изничтожал да бичевал, как изничтожала и бичевала себя его бывшая жена, а еще их общая страна, и все получали от этого неизъяснимое удовольствие, ибо известно, что унижение паче гордости.
   Иван Андреевич думал о себе и о Родине. Или так: о Родине и о себе. Родины не было давно. Если впадать в пафос, его, Бенедиктова, родина перестала существовать в семнадцатом году. То, что накрылось с его помощью в девяносто первом, родиной ему не было, суррогат один, насмешка над историческим величием, и все-таки этому монстру он служил. И никуда от этого факта не денешься. Не объедешь, не перепрыгнешь и не перечеркнешь. Рейчик был прав: ты им не нужен здесь больше, Иван. Такие люди, как ты и твой сумасшедший ментор, нужны только империям. И Карл Сикорис ей служил потому, что ему нравилось сидеть в уютном местечке на краю земного шара, наслаждаться его прелестями, каких нигде больше нет, смотреть, как птицы летают и кричат, самых красивых зеленоглазых женщин любить и чувствовать за спиной дыхание империи. Саму империю он, положим, терпеть не мог. Но пользовался ей. А ты, Иван, ее любил. И тоже пользовался. Любил, любил. Не надо говорить, Ваня, что это был вынужденный, тягостный для твоей совести компромисс с властью, что ты платил таким образом за независимость и возможность заниматься своим делом. Мы, может быть, люди и немудреные, но искренность от фальши отличать умеем. Ты не град Китеж, а советскую империю любил. Такую-сякую, уродливую, беззаконную, безбожную, но могучую и сильную. Тебе нравилось крикнуть в надменные хари пиночетовских солдат: "Если меня тронете, наши подлодки разнесут ваш Вальпараисо"- и знать, что у врагов твоих поджилки сразу затрясутся, рожи побелеют, перекосятся, а ты гоголем будешь ходить. И то, что из-за этих подлодок, ради того, чтобы ты мог вот так крикнуть и покрасоваться, твоя страна недосыпала, недоедала, по тюрьмам мучилась, радиацией ее травили и людям ничего не говорили, об этом ты в тот момент не помнил. А теперь крикнешь ли, Ваня? Подлодки ржавеют, самолеты не летают, потому что керосина нету, и это так же уродливо непонятно, как если бы люди на берегу озера с пресной водой умирали от жажды. Поэтому и бесишься ты, что чечены напали на ваш роддом и баб с малыми детьми погоняли. А что чечены? Бич Божий! Птицы небесные. Гады земные. Не орлы, а грифы, не волки, а шакалы - падаль любят. Пока ты живой - тебя боятся, свалишься - до смерти заклюют. Хочешь чеченов победить - сильным стань, вот и все. Только не надо говорить, что это сделали мы. У вас самих все сгнило, мы лишь подтолкнули слегка и сами поразились, как легко ваша башня рухнула. Поверить не могли неужель так просто? Думали, обманываете нас, маневр учудить решили - а никакого маневра и не было. Легли и лапы кверху. Чего-то вы, Ваня, не учли. Раньше надо было сдуваться и постепенно. Сначала в Венгрии. Потом в Чехословакии. Широко шагать - штаны лопнут. Но это хорошо, Иван. Разлилась русская речка, а теперь в берега входит. Начнется новая жизнь. Средненькая, заурядная, в меру сытая или опрятно-бедная. В лидеры вам не выйти, а в середке земного строя между Бразилией и Египтом, глядишь, и пробежите, пока архангелы не протрубят. Только вот ты к этим новым берегам не привыкнешь. Там другие люди нужны. Помельче, поконкретней, половчей да посуетливей. А вот нам, Иван Андреевич, вы нужны такой, какой есть, потому что и нас, Ваня, какой-то червь точит. Какой, не знаю, это со стороны виднее. Ты наш враг, убежденный, неглупый, честный, судьбой назначенный, а ведь никто, кроме врага, правды не скажет. Зажрались ли мы, расслабились, сбились с пути или вот-вот собьемся - не знаю. Ты поезди, дружок, погляди по разным местам, с людьми поговори, все тебе откроем, все дадим, расскажи о своих думках. И тебе польза будет, и нам. Ты ведь как брат мне, - говорил Рей, уже совсем расчувствовавшись, извлекая из глубины души таинственные пионерские корни, не то немецкие, не то датские. - Патриоты всех стран, объединяйтесь!