— Ну, а на порубку-то кто их вывел? Компас, что ли?
   — Сами вышли. На обратном конце.
   — Сами, значит? Умные у них ноги. Ну-ну.
   Федор Ипатович сидел на крыльце в старой рубахе без ремня и без пуговиц — враспах. Подгонял топорища под топоры: штук десять топоров перед ним лежало. Егор стоял напротив, переступая с ноги на ногу: в кошелке брякала пустая пол-литра.
   Стоял, переминался, глаза отводил тот, кто в долг просит, тот загодя виноват.
   — Все, значит, сами. И туристов сами нашли и порубки старые: ловко. Умные, выходит, люди, а?
   — Умные, Федор Ипатыч, — вздохнул Егор.
   — Так, так. А я глянь, чего делаю. Я инвентарь чиню: его по описи передавать придется. Ну, так как скажешь, Егор, зря я его чиню или не зря?
   — Так чинить — оно не ломать. Оно всегда полезное дело.
   — Полезное говоришь? Тогда слушай мой вывод. Вон со двора моего сей же момент, пока я Пальму на тебя не науськал! Чтоб и не видел я тебя более и слыхом не слыхивал. Ну, чего стоишь, переминаешься, бедоносец чертов? Вовка, спускай Пальму! Куси его, Пальма, цапай! Цапай!
   Тут Пальма и впрямь голос подала, и Егор ушел. Нет, не от Пальмы: сроду еще собаки его не трогали, Сам собой ушел, сообразив, что денег тут не одолжат. И очень поэтому расстроился.
   Вышел со двора, постоял, поглядел на петуха, что топором его был сработан. Улыбнулся ему, как знакомому, и враз расстройство его пропало. Ну, не добыл он денег на угощение, ну, стоит ли из-за этого печаловаться, раз с крыши петух орет, а в лесу дева белая волосы расчесывает? Нет, Федор Ипатыч, не достигнешь ты теперь до обиды моей, потому что во мне покой поселился. Тот покой, который никогда не посетит тебя, никогда тебе не улыбнется. А что денег нет и людей принять не могу, так то пустое. Раз деву они мою поняли, так и это они поймут.
   И, подумав так, он с легким сердцем и пустой кошелкой потрусил к собственному дому. И пустая бутылка весело брякала в такт.
   — Товарищ Полушкин! Полушкин! Оглянулся: Яков Прокопыч. С лодочной, видать, станции: ключи в руке несет.
   — Здоров, товарищ Полушкин. Куда поспешаешь-то?
   Сказал Егор, куда поспешает.
   — Гость важный, — отметил Яков Прокопыч. — А кошелка пустая. Нескладность.
   — Чайком побалуются.
   — Нескладность, — строго повторил Яков Прокопыч. — Однако, если по-соседски, то можно рассудить. Я имею непочатую банку селедки и заход в магазин с твоей пустой кошелкой. А ты имеешь важного гостя. Пойдет?
   — Что пойдет-то? — не понял Егор. Яков Прокопыч с упреком посмотрел на него. Вздохнул даже, коря за несообразительность.
   — Знакомство.
   — Ага! -сказал Егор. — С тобой, что ли?
   — Я прихожу со всем припасом из магазина. Ты мне радуешься и знакомишь. Как бывшего справедливого начальника.
   — Ага, — с облегчением сказал Егор, уразумев, наконец, всю сложность товарообмена. — Это пойдет.
   — Это ты молодец, товарищ Полушкин,-с чувством отметил Яков Прокопыч, забирая у Егора пустую кошелку. — Лесничий — птица важная. Ежели она не перелетная, конечно.
   С тем они и расстались. Егор припустил домой, где уже вовсю кипела картошечка. А через полчаса появился и сам Яков Прокопыч с тяжелой кошелкой, в которой уже не брякало, а булькало. На Якове Прокопыче был невероятно новый костюм и соломенная шляпа с дырочками.
   А фокус состоял в том, что Яков Прокопыч очень любил знакомиться с людьми, занимающими пост. И чем выше был пост, тем больше любил. Даже хвастался:
   — У меня секретарь знакомый. И два председателя.
   И неважно для него было, чего они там председатели, а чего — секретари. У него свой табель был.
   И нового лесничего он точно вычислил: чуть повыше директора совхоза и чуть пониже инструктора райкома. А личные качества Юрия Петровича Чувалова не интересовали Якова Прокопыча. Ну зато, правда, он никаких благ от него получать и не рассчитывал. Он бескорыстно знакомился.
   — Строгости соблюдаем мало, — говорил он за столом. — Много стало отвлечения в нашем народе. А вот берем мою жизнь: что в ней главное? Главное в ней — что нелепо. Но я же один, и мне не радостно. Что-то мне, дорогой, уважаемый товарищ, не радостно. Может, я чего не достиг, может, я чего недопонял, не знаю. Знаю, что вхожу в возраст, сказать научно, без полною к себе уважения. Непонятность.
   Юрий Петрович с трудом поддерживал его возвышен ную беседу, а Егор и вовсе не слушал. Он счастлив был, что в его доме сидят хорошие, веселые люди и что Харитина, с работы вернувшись, грудь свою выпятила совсем по другому поводу.
   — Гости вы наши дорогие, здравствуйте! Нонна Юрьевна, красавица ты моя, зарумянилась-то как на нашем солнышке! Налилась, девушка, что яблочко, вызрела!
   И с Нонной расцеловалась, и Егора уважительно звала, и из тайников своих конфеты с печеньем выгребла. А потом увела Нонну Юрьевну на кухню. О чем они там говорили, он не знал, но не пугался, потому что в хорошее верил торопливо и радостно. Не знал, что строгая, шумная и сильная жена его на табурет рухнула и заплакала вдруг тихо и жалобно:
   — Силушек моих нет, Нонна ты моя дорогая Юрьевна. Измотал меня муж мой, измучил и снов лишил. Пусть бы лучше пил он ежедень, пусть бы лучше бил он меня, пусть бы лучше на чужие юбки поглядывал. Годы идут, дети растут, а крепости в жизни нашей нету. Никакой нету крепости, девушка. И сегодня нету, и завтра не будет. А можно ли без семейной крепости да людской уважительности детей выпестовать? Мать тело питает, отец — душу, так-то мир держится. А коли в семье разнотык, коли я, баба темная да немудрая, и за мать и за отца, и хлебом кормлю и душу креплю, так беда ведь то, Нонна Юрьевна, горе горькое! Не скрепим мы, бабы, душ сынов наших. Крикливы мы, да отходчивы, слезливы, да ненаходчивы. Весь день в стирках да стряпне, в тряпках да белье, а на кухне мужика не вырастишь.
   Так она плакала, а для Егора все было распрекрасно, все было правильно, и после третьей рюмочки он не выдержал:
   — Спой, Тина, а? Уважь гостей дорогих.
   Сказал и испугался: опять «тягры» свои понесет. А Харитина грудь надула, голову откинула, поднатужилась и завела — аж стекла задребезжали:
   Зачем вы, девочки, красивых любите…
   И Юрий Петрович, брови сдвинув, подпевать ей принялся. А за ним и Нонна Юрьевна: тихонечко, себя стесняясь. А там и Егор с Колькой. Харитина песню вела, а они пели. Уважительно и с бережением.
   Только Яков Прокопыч не пел: хмурился. И жалел, что угощение зря потратил: если начальник песни вторым голосом поет, — разве это начальник? Нет, такой долго не продержится, это точно. Сгорит.

 


18


   Весь поселок слышал, какие песни пели у Полушкина. Как потом всем застольем Нонну Юрьевну провожали, как смеялась она и как Егор лично ей спел свою любимую:

 
Ах, люди добрые, поверьте.
Ды расставанье, ды хуже смерти!

 
   А Юрий Петрович вернулся ночевать к Егору. Кольке в доме постелили, а мужчины легли в сараюшке. И вот, о чем они говорили, об этом никто не слышал, потому что разговор тот был серьезным.
   — Егор Савельич, что если я вам этот лес поручу?
   — А как же свояк? Федор Ипатыч?
   — Жук ваш Ипатыч. Жук и прохвост: сами видели. Ну, а если по совести? Если лесником вас-будет порядок?
   Егор помолчал, поразмыслил. Неделю бы назад он за такое предложение горло бы свое надсадил, заверяя, что и порядок будет, и работа, и все, что положено. А сейчас — странное дело! — сейчас вроде бы и не очень обрадовался. Нет, обрадовался, конечно, но радости своей не высказал, а спокойно обдумал все, взвесил и сказал, как солидный мужик:
   — Порядок будет полный.
   — Ну, спасибо, Егор Савельич. Завтра все и решим. Спокойной ночи.
   Юрий Петрович на бок повернулся и сонно задышал, а Егор долго лежал без сна. Лежал, думал хорошие думы, чувствовал полный, торжественный покой, прикидывал, что он сделает в лесу доброго и полезного. И думы эти совсем незаметно перешли в сон, и уснул он крепко и глубоко, как парнишка. Без тревог и волнений.
   А вот Федор Ипатыч спал плохо: всхрапывал, метался, просыпался вдруг и собаку слушал. Пальма цепью звякала, рвалась куда-то, лаяла на всю округу, и Федор Ипатыч жалел, что не старая она собака. Злился, ворочался с боку на бок, а потом решил, что жалко не жалко, а весной все равно ее пристрелит. И с этим радостным решением кое-как протянул до утра в тягостной полудремоте.
   Завтракать сел без всякого аппетита. Ковырял яишенку вилкой, хмурился, на Марьицу ворчал. А потом в окно поглядел и чуть вилку не выронил.
   Перед домом его стояли Егор Полушкин и новый лесничий Юрий Петрович Чувалов. Егор чего-то на петуха показывал и смеялся. Зубы щерил.
   — Убери-ка все это, Марьица, — сказал Федор Ипатыч.
   — Что все, Феденька?
   — Жратву убери! — рявкнул он вдруг. — Все, чтоб дочиста на столе!
   Не успела Марьица стол вытереть — дверь распахнулась и оба вошли. Поздоровались, но рук не подали. Ну, Егору-то первому и не положено вроде, а вот что Чувалов от бурьяновского пожатия свою уберег, это Федора Ипатовича насторожило.
   — Славный у вас домик, — сказал Юрий Петрович. — Не тесно втроем-то?
   — Это кому тесно? Это нам тесно? Это в родном-то доме…— начала было Марьица.
   — Годи! — крикнул хозяин. — Ступай отсюда. У нас свой разговор.
   Вышла Марьица к сыну в соседнюю комнату. А Вовка знак ей там сделал и опять ухом к щели замочной припал.
   — И полы тесаные. Богато.
   — Все уплачено. Все — по закону.
   — Насчет закона мы суд спросим. А пока займемся делом: вот вам новый лесник, товарищ Полушкин Егор Савельич. Прошу в моем присутствии по акту передать ему имущество и документацию.
   — Приказа не вижу.
   — С приказом не задержу.
   — Когда будет, тогда и передам.
   — Не осложняйте своего положения, Бурьянов. Пе редадите сейчас, приказ получите завтра. Все ясно! Вот и приступим. Как, Егор Савельич?
   — Приступим, — сказал Егор.
   — Ну, добро. — Федор Ипатович как пуд уронил. — Приступим.
   Два дня Егор имущество принимал, каждый топор, каждый хомут осматривал. А потом проводил Юрия Петровича в город, запряг поступившую в его распоряжение казенную кобылу и вместе с Колькой подался в заповедный лес. Наводить порядок.
   — Когда вернетесь-то? — спросила Харитина.
   — Не скоро, — сказал. — Пока все там не уделаем, как требуется, не вернемся.
   Колька вожжами подергал, почмокал: поехали. А Юрий Петрович тем временем, в город прибыв, написал сразу два приказа: о снятии с работы Бурьянова Ф. И. и о назначении на должность Полушкина Е. С. Потом оттащил начальнику угрозыска папочку Федора Ипатовича, сочинил заявление, какое требовалось для возбуждения дела, а придя домой, сел за письмо. Крупными буквами написал:
   «Здравствуй, дорогая мамочка!»
   Закончив письмо, долго сидел, сдвинув брови и уставясь в одну точку. Потом взял ручку, решительно вывел: «Дорогая Марина!» — подумал, зачеркнул «дорогая», написал «уважаемая», зачеркнул и «уважаемую» и бросил ручку. Письмо не складывалось, аргументы казались неубедительными, мотивы неясными, и вообще он еще не решил, стоит ли писать это письмо. И не написал.
   А Егор упоенно чистил лес, прорубал заросшие просеки, стаскивал в кучи валежник и сухостой. Он соорудил шалаш, где и жил вместе с Колькой, чтобы не тратить зазря время на поездки домой. И все равно времени ему не хватало, и он был счастлив оттого, что ему не хватает времени, и если бы сутки были вдвое длиннее, он бы и тогда загрузил их от зари до зари. Он работал с азартом, с изнуряющим, почти чувственным наслаждением и, засыпая, успевал подумать, какой он счастливый человек. И спал с улыбкой, и просыпался с улыбкой, и весь день ходил с нею.
   — Сынок, ты стихи сочинять умеешь?
   Колька сердито засопел и не ответил. Егор, не сдаваясь, спросил еще раз. Колька опять засопел, но ответил:
   — Про это не спрашивают.
   — Я для дела, — пояснил Егор. — Понимаешь, сынок, турист все едино сюда проникнет, потому как весь лес не огородишь, а один я не услежу. И будет снова Юрию Петровичу расстройство. Ну, конечно, можно надписи туристу сделать: мол, то разрешено, а это запрещено. Только ведь скучно это, надписи-то в лесу, правда? Вот я и удумал: стихи. Хорошие стихи о порядке. И туристу будет весело и нам покойно.
   — Ладно, — вздохнул Колька. — Попробую.
   После оды на смерть Ункаса Колька написал только одно стихотворение — про девочку с косичками и про любовь до гроба, — но ничего хорошего из этого не вышло. Оля Кузина показала стихи Вовке Бурьянову, Вовка с гоготом зачитал их классу, и Кольку долго дразнили женихом. Он сильно расстроился и решил навсегда порвать с творчеством.
   — Для дела разве что. А так — баловство это, тять.
   — Ну, не скажи, — усомнился Егор. — А песни как же тогда?
   — Ну, что песни, что песни… Не будешь же ты песни туристам петь, правда?
   — Не буду, — согласился Егор. — Некогда. Мы их… это… выжжем.
   На другой день Колька не пошел с отцом в кварталы и подальше отложил спиннинг. Достал тетрадку, карандаш и, хмурясь и сердито шевеля губами, начал сочинять стихи. Дело оказалось трудным, Колька взмок и уморился, но к вечеру выдал первую продукцию. — Ну, слушай, тять, — Колька в поисках вдохновения посмотрел в вечернее небо, откашлялся и зачастил:
   Граждане туристы, чтобы было чисто, не палите по лесу множество костров.
   Вы найдите лучше, где дровишек куча
   И кострище сделано лесником.
   — Ага, — сказал Егор. — Про кострище — это хорошо, а то еще, не дай бог, лес попалят. Это пойдет, сынок, молодец.
   — У меня еще про муравьев есть, — объявил
   Колька, явно польщенный отцовским признанием. — Так,.значит:
   Я муравей. Я — житель лесной, и дом мой стоит под высокой сосной.
   Ты мимо пройди и не трогай его, нам больше не надо от вас ничего.
   — Вот это да! — с чувством сказал Егор. — Это ты здорово сочинил. И складно.
   — Я завтра еще сочиню! — закричал Колька вдохновенно. — Я, может, целую поэму сочиню!
   — Надо, чтоб коротко, — уточнил Егор. — Коротко и ясно. Вот как про мурашей.
   — Будет коротко, — подтвердил Колька. — Коротко и звонко.
   Оставив Кольку сочинять звонкие стихи, Егор на другой день отправился домой. Настругал досок, сколотил из них щиты, погрузил все на телегу, и многотерпеливая казенная кобыла уже к вечеру тронулась в обратный путь к шалашу возле Черного озера.
   Старая кобыла шла степенным шагом. Егор сосредоточенно бил комаров и размышлял, что бы еще такое уделать в подведомственном лесу. Может, матерые деревья переметить, чтоб — упаси бог! — не повалил кто на дровишки или на материал. Может, еще что сообразить для туристов, которые, пронюхав про заповедный уголок, теперь уж ни за что не оставят его в покое. А может, действительно переписать всю лесную живность в толстую тетрадь и подарить эту тетрадь Юрию Петровичу: то-то, поди, удивится!
   И так он трясся на телеге по торной лесной дороге и думал свои думы, пока тягучий треск падавшего дерева не привлек его внимания. С тяжким вздохом упало это дерево на землю, на миг стало тихо, а Егор, натянув вожжи, спрыгнул с телеги и побежал. И пока бежал, все отчетливее стучали торопливые воровские топоры, и он бежал на этот стук.
   Подле поваленного ствола копошились двое, обрубая сучья. Но Егор сейчас не считал порубщиков: двое — так двое, пятеро — так пятеро. Он осознал свое право, и это сознание делало его бесстрашным. И поэтому он просто забежал со стороны просеки, чтоб дорогу им отсечь, сквозь кусты выломился и заорал:
   — Стой и с места не сходи! Фамилия? Обернулись те двое: Филя и Черепок. И Егор остановился, точно на пень набежал.
   — Во! — сказал Филя. — Помощник пришел. А Черепок глядел злыми красными глазками. И молчал.
   — Какое интересное получается явление, — продолжал Филя, улыбаясь еще приветливее, чем прежде, в дружеские времена. — Историческая называется встреча. На высоком уровне за круглым пеньком.
   — Зачем повалили? — тупо спросил Егор, пнув ногой лесину. — Кто это велел валить?
   — Долг, — вздохнул Филя, но улыбку не спрятал. — Зачем, интересуешься спросить? А в фонд. Отгрузим завтра три пустых пол-литры: пусть жгут танки империализма бензиновым огнем.
   — Кто велел, спрашиваю? — Егор изо всех сил сдвинул брови, чтоб стать строгим хоть маленько. — Опять шабашка ваша дикая, так понимать, да?
   — Понимай так, что три пол-литры. — Филя сладко причмокнул и зажмурился. — Одну можем тебе подарить, если поспособствуешь.
   Егор поглядел на странно сопевшего Черепка, сказал:
   — Топоры давайте.
   — Топоры мы тебе не дадим, — сказал Филя. — А дадим либо пол-литру, либо по шее. Сам выбирай, что тебе сподручнее.
   — Я как официальный лесник тутошнего массива официально требую…
   — А фамилия моя сегодня будет Пупкин, — вдруг глухо, как из бочки, сказал Черепок -Так и запиши, полицай проклятый.
   Замолчал, и сразу стало тихо-тихо, только стрекозы звенели. И Егор услышал и этот звон, и эту тишину. И вздохнул:
   — Какой такой полицай? Зачем так-то?
   — В начальство вылез? — захрипел Черепок. — Вылез в начальники и уже измываешься? Уже фамилию спрашиваешь? А, то ты видал? Видал, мать твою перемать..
   Он картинно рванул на груди перепревшую, ветхую рубаху, и она распалась от плеча до пупка, распалась вдруг, без звука, как в немом кино. Черепок, выскользнув из рукавов, повернулся и подставил Егору потную спину:
   — Видал?
   Грязная, согнутая колесом спина его была вся в бугристых сизых шрамах. Шрамы шли от бока до бока, ломаясь на худой, острой хребтине.
   — Художественно расписано, — сказал Филя, ухмыляясь. — Видно руку мастерства.
   — Все тут расписаны, все! — кричал Черепок, не разгибаясь. — И полицаи, и эсэсы, и жандарма немецкая. Ты тоже хочешь? Ну, давай! Давай расписывайся!
   — Жену с малыми детьми у него полицаи в избе сожгли, — тихо и неожиданно серьезно сказал Филя. — Укройся. Укройся, Леня, не перед тем выставляешься. Черенок покорно накинул разодранную рубаху, всхлипнул и сел на только что сваленную сосну. Несмотря на зной, его трясло, он все время тер корявыми ладонями небритое лицо и повторял:
   — А жить-то когда буду, а? Жить-то когда начну?
   И опять Егор услышал звон стрекоз и звон тишины. Постоял, ожидая, когда схлынет с сердца тягостная жалость, посмотрел, как вздрагивает в непонятном ознобе Черепок, и гулко сглотнул, потому что сжало вдруг горло Егорово, аж подбородок затрясся. Но он проглотил этот ком и тихо сказал:
   — При законе я состою.
   — А кто знать-то будет? — спросил Филя. — Что он, считанный, лес-то твой?
   — Все у государства считано, — сказал Егор. — И потому требую из леса утечь. Завтра акт на порубку составлю. Топоры давайте.
   Руку к топорам протянул, но Филя враз перехватил тот, какой поближе. И на руке взвесил:
   — Топор тебе? А топором не желаешь? Лес глухой, Егор, а мы люди темные…
   — Отдай ему топор, — сказал вдруг Черепок. — Света я не люблю. Я темь люблю.
   И пошел сквозь кусты, рубахи не подобрав. И разорванная, перепревшая рубаха волочилась за ним, цепляясь за сучья.
   — Ну, Егор, не обижайся, когда впотьмах встретимся!
   Это Филя на прощанье сказал, топоры ему швырнув. А Егор заклеймил поваленные деревья, забрал топоры и вернулся к сонной кобыле. Сел в телегу, вжарил вдруг кнутом по неповинной каленной спине и затрясся к озеру. Только топоры о щиты брякали.
   У озера Колька ждал со стихами про хорошее поведение. И это было единственным, о чем хотел сейчас думать Егор.

 


19


   С каждым днем Нонна Юрьевна все острее ощущала необходимость съездить в город. То ли за книжками, то ли за тетрадками. Сперва мыкалась, а потом пошла к директору школы и многословно, волнуясь, сообщила ему, что учебного года без этой поездки начать невозможно. И что она хоть сейчас готова поехать и привезти все, что требуется.
   — А что требуется? — удивился директор. — Ничего, слава богу, не требуется.
   — Глобус, — сказала Нонна Юрьевна. — У нас совсем никудышный глобус. Вместо Антарктиды — дыра.
   — Нет у меня лимитов на ваши Антарктиды, — проворчал директор. — Они глобусами в футбол играют, а потом дыра. Кстати, с точки зрения философской дыра — это тоже нечто. Это некое пространство, окруженное материальной субстанцией.
   — Могу и футбол купить, — с готовностью закивала Нонна Юрьевна. — И вообще. Инвентарь.
   — Ладно, — согласился директор. — Если в тридцатку уложитесь, — отпущу. Дорога за ваш счет.
   В городе проходило какое-то областное совещание, и мест в гостиницах не оказалось. Однако это обстоятельство скорее обрадовало Нонну Юрьевну, чем огорчило. Она тут же позвонила Юрию Петровичу, сказала, что ее насильно отправили сюда в командировку, и не без тайного злорадства сообщила, что мест в гостиницах нет.
   — Вы человек авторитетный, — говорила она, улыбаясь телефонной трубке. — Походатайствуйте за командировочного педагога из дремучего угла.
   — Походатайствую, — сказал Юрий Петрович бодро. — Голодная, поди? Ну, приходите, что-нибудь сообразим.
   — Нет…— вдруг пискнула Нонна Юрьевна. — То есть приду.
   Именно в этот момент Нонна вдруг обнаружила, что в ней до сего времени мирно уживались два совершенно противоположных существа. Одним из этих существ была спокойная, уверенная в себе женщина, выбившая липовую командировку и ловко говорившая по телефону. А другим — трусливая девчонка, смертельно боявшаяся всех мужчин, а Юрия Петровича особенно. Та девчонка, что пискнула в трубку «нет».
   А Юрий Петрович вместо ходатайства в буфет бросился. Накупил булочек, молока, сластей, заказал чай горничной. Только успел в номере прибрать и накрыть ни стол, как постучала сама Нонна Юрьевна.
   — Извините. Вам не удалось помочь мне, Юрий Петрович?
   — Что? Ах да, с устройством. Я звонил. Обещали к вечеру что-нибудь сделать, но без гарантии. Вот чайку попьем — еще позвоню.
   Врал Юрий Петрович с некоторым прицелом, хотя никаких заранее обдуманных намерений у него не было. Просто ему очень нравилась эта застенчивая учительница, и он не хотел, чтобы она уходила. Номер был двухкомнатный, и втайне мечталось, что Нонна Юрьевна вынуждена будет остаться здесь до утра. Вот и все, а остальное он гнал от себя искренне и настойчиво. И потому угощать Нонну Юрьевну мог с чистой совестью.
   Проголодавшаяся путешественница поглощала бутерброды с недевичьим аппетитом. Юрий Петрович лично сооружал их для нее, а сам довольствовался созерцанием. И еще расспрашивал: ему нравилась ее детская привычка отвечать с набитым ртом.
   — Значит, вы считаете исполнительность положительным качеством современного человека?
   — Безусловно.
   — А разве тупое «будет сделано» не рождает бездумного соглашательства? Ведь личность начинается с осознания собственного "я", Нонна Юрьевна.
   — Личность сама по себе еще не идеал: Гитлер тоже был личностью. Идеал — интеллигентная личность.
   Нонна Юрьевна была максималисткой, и это тоже нравилось Юрию Петровичу. Он все время улыбался, хотя внутренне подозревал, что эта улыбка может выглядеть идиотской.
   — Под интеллигентной личностью вы понимаете личность высокообразованную?
   — Вот уж нет. Образование — количественная оценка человека. А интеллигентность — оценка качественная. Конечно, количество способно переходить в качество, но не у всех и не всегда. И для меня, например, Егор Полушкин куда более интеллигент, чем некто с тремя дипломами.
   — Суровая у вас шкала оценки.
   — Зато правильная.
   — А еще какое качество вы хотели бы видеть в людях?
   — Скромность, — сказала она, вдруг потупившись.
   Юрий Петрович подумал, что этот ответ скорее реакция на ситуацию, чем точка зрения, но развивать эту тему не решился. К этому времени Нонна Юрьевна съела все пирожные и теперь послушно дохлебывала пустой чай.
   — Вы не позабудете позвонить насчет гостиницы?
   — Ах, да! — спохватился Юрий Петрович. — Конечно, конечно.
   Он прошел к телефону и, пока Нонна Юрьевна убирала со стола, набрал несуществующий номер. В трубке сердито гудело, и Юрий Петрович боялся, что она услышит этот гудок. И говорил громче, чем требовалось:
   — Коммунхоз? Мне начальника отдела. Здравствуйте, Петр Иванович, это Чувалов. Да-да, я звонил вам. Что? Но это невозможно, Иван Петрович! Что вы говорите? Послушайте, я очень вас прошу…
   По неопытности Юрий Петрович не только путал имя начальства, но и не делал пауз между предложениями, и если бы Нонна Юрьевна слушала, что он бормочет, она бы сразу все поняла. Но Нонна Юрьевна была погружена в свои думы, предоставляя Юрию Петровичу возможность наивно врать в гудящую телефонную трубку.
   Секрет заключался в том, что Нонна Юрьевна впервые в жизни была в гостях у молодого человека.
   Пока шел студенческий ужин с молоком и пирожными, девчонка, уживавшаяся в ее существе рядом с женщиной, чувствовала себя вполне в своей тарелке. Но когда чаепитие закончилось, а за окном сгустились сумерки, девчонка стала пугливо отступать на второй план. А на первый все заметнее выходила женщина: это она сейчас оценивала поведение Юрия Петровича, это она чувствовала, что нравится ему, это она настойчиво вспоминала, что никто не заметил, как Нонна Юрьевна прошла в этот номер.
   И еще эта женщина сердито говорила сейчас Нонне: «Не будь дурой». Нонна очень пугалась этого голоса, но он звучал в ней все настойчивее: «Не будь дурой. Ты же ради него организовала эту командировку, так не будь же идиоткой, Нонка». И Нонна очень пугалась этого голоса, но не спорила с ним.