У стола над чертежной доской страдал молодой парень. Он поднял на Егора спокойные глаза, моргнул, улыбнулся. Сказал неожиданно:
   — Черчу, как проклятый. Диплом в сентябре защищать.
   В противоположном углу в кроватке спал ребенок. А парень с удовольствием потянулся и пояснил:
   — Я на вечернем. Трудно!
   То ли действительно тишина в комнате стояла, то ли оглох Егор враз на оба уха, а только услышал он жаркий перезвон стрекоз. Услышал, и снова сжала сердце тягостная жалость, снова подкатил к горлу знакомый ком, снова задрожал вдруг подбородок. И услышал еще Егор, как на кухне громко плакала Марина.
   — Ну, давай, давай трудись,-сказал он парню и тихонько вышел из комнаты.

 
   Егор поздно вернулся в гостиницу. Съел булку, что Харитина в чемодан сунула, попил водички и улегся. Кровать была непривычно мягкой, но он все никак не мог заснуть, все почему-то ворочался и вздыхал.
   Утром он встал позже, чем рассчитывал. Умывшись, спустился в буфет, а там оказалась очередь, и он все боялся, что опоздает.
   Кое-как, наспех проглотил завтрак и побежал в министерство, так и не заглянув в забытые на столе тезисы.
   А вспомнил он об этих тезисах, когда услышал вдруг собственную фамилию:
   — …такие, как, например, товарищ Полушкин. Своим самозабвенным трудом товарищ Полушкин еще раз доказал, что нет труда нетворческого, а есть лишь нетворческое отношение к труду. Я не стану вам рассказывать, товарищи, как понимает свой долг товарищ Полушкин: он сам расскажет об этом. Я хочу только сказать…
   Но Егор уже не слушал, что хотел сказать министр. Его враз кинуло в жар: бумажки-то остались на столе, и что в них было сказано, Егор и знать не знал и ведать не ведал. Он кое-как дослушал доклад, похлопал вместе со всеми и, когда объявили перерыв, торопливо стал пробираться к выходу, надеясь сбегать в гостиницу. И уж почти добрался до дверей, но тут гулко покашляли в микрофон, и чей-то голос сказал:
   — Товарища Полушкина просят срочно подойти к столу президиума. Повторяю…
   — Это меня, что ль, просят? — спросил Егор у соседа, что вместе с ним толкался в дверях.
   — Ну, если вы тот Полушкин…
   — Ага! — сказал Егор и полез встречь людского потока.
   За столом президиума уже не было министра, а сидел председатель да вокруг вертелись какие-то мужики. Когда Егор спросил, чего мол, звали, они сразу зашебаршились, резво схватившись за аппараты.
   — Несколько снимков. Повернитесь, пожалуйста.
   Егор вертелся, как велено, с тоской думая, что время уходит понапрасну. Потом долго отвечал на вопросы, кто, да откуда, да что удумал такое особенное. Поскольку он считал, что ничего еще не удумал, то и отвечал длиннее, чем требовали, и беседа затянулась: уж звонки прозвенели. Егора отпустили, но выйти он уже не смог, а сел на место, решив, что сбегать придется на втором перерыве.
   Первый выступавший говорил складно и Егору понравился. Он хлопал дольше всех и опять чуть не упустил свою фамилию.
   — Подготовиться товарищу Полушкину.
   — Чего сказали-то?
   — Подготовиться.
   — Как это?
   — Тише, товарищи! — недовольно зашумели сзади.
   Егор примолк, лихорадочно соображая, как готовиться. Он мучительно припоминал нужные слова, взмок и пропустил половину выступления. Однако вторую половину расслышал, и эта половина вызвала в нем такое несогласие, что он маленько даже успокоился.
   — Нужны дополнительные законы, — говорил оратор, суровея от собственных слов. — Ужесточить требования. Карать…
   Кого карать-то? Егор с неохотой — из вежливости — похлопал, а тут выкликнули:
   — Слово предоставляется товарищу Полушкину.
   — Мне? — Егор встал. — Мне бы потом, а? Я это… бумажки забыл.
   — Какие бумажки?
   — Ну, речь. Мне речь написали, а я ее на столе позабыл. Вы погодите, я сбегаю. Зал весело зашумел:
   — Давай без бумажек!
   — А кто написал-то?
   — Смелей, Полушкин!
   — Проходите к трибуне, — сказал председатель.
   — Зачем проходить-то? — Егор все же вылез из ряда и пошел по проходу. — Я же говорю: сбегаю. Они… это… на столе.
   — Кто они?
   — Да бумажки. Написали мне, а я позабыл.
   Хохотали, слова заглушая. Но Егору было не до смеха. Он стоял перед сценой, виновато склонив голову, и вздыхал.
   — А без чужих бумажек вы говорить не можете? — спросил министр.
   — Ну, дык, поди, не то скажу.
   — То самое. Проходите на трибуну. Смелее, товарищ Полушкин!
   Егор нехотя поднялся на трибуну, поглядел на стакан, в котором пузыри бежали. Зал сразу стих, все смотрели на него, улыбались и ждали, что скажет.
   — Люди добрые!-громко сказал Егор, и зал опять покатился со смеху. — Погодите ржать-то: я не «караул» кричу. Я вам говорю, что люди— добрые!
   Замолчали все, а потом вдруг зааплодировали. Егор улыбнулся.
   — Погодите, не все еще сказал. Тут товарищ говорил, так я с ним не согласен. Он законов просил, а законов у нас хватает.
   — Правильно!-сказал министр. — Только уметь надо ими пользоваться.
   — Нужда научит, — оказал Егор. — Но я к тому, чтоб нужды такой не было. Этак-то просто: поставил солдат с ружьями и гуляй себе. Только солдат не наберешься.
   И опять зааплодировали. Кто-то крикнул:
   — Вот дает товарищ!
   — Вы мне не мешайте, я и сам собьюсь. Мы с вами при добром деле состоим, а доброе дело радости просит, а не угрюмства. Злоба злобу плодит, это мы часто вспоминаем, а вот что от добра добро родится, это не очень. А ведь это и есть главное!
   Егор ни разу не выступал и поэтому но особо боялся. Велели говорить, он и говорил. И говорилось ему, как пелось.
   — Вот сказали: делись, мол, опытом. А зачем им делиться? Чтоб обратно у всех одинаковое было, да? Да какой же в этом нам прок? Это у баранов и то шерсть разная, а уж у людей -сам бог велел. Нет, не за одинаковое нам драться надо, а за разное, вот тогда и выйдет радостно всем.
   Слушали Егора с улыбками, смехом, но и с интересом: слово боялись проворонить. Егор это чувствовал и говорил с удовольствием:
   — Но радости покуда наблюдается мало. Вот я при Черном озере состою, а раньше оно Лебяжьим называлось. А сколько таких Черных озер по всей стране нашей замечательной — это ж подумать страшно! Так вот, надо бы так сотворить, чтобы они обратно звонкими стали: Лебяжьими или Гусиными, Журавлиными или еще как, а только чтоб не Черными, мил дружки вы мои хорошие. Не Черными — вот какая наша забота!
   Снова зааплодировали, зашумели. Егор покосился на стакан, что поставили ему, и, поскольку вода в том стакане перестала пузыриться, хлебнул. И сморщился: соленая была вода.
   — Все мы в одном доме живем, да не все хозяева. Почему такое положение? А путают. С одной стороны вроде учат: природа-дом родной. А что с другой стороны имеем? А имеем покорение природы. А природа, она все покуда терпит. Она молчком умирает, долголетно. И никакой человек не царь ей, природе-то. Не царь, вредно это — царем-то зваться. Сын он ее, старший сыночек. Так разумным же будь, не вгоняй в гроб мамоньку.
   Все захлопали. Егор махнул рукой, пошел с трибуны, но вернулся:
   — Стойте, поручение забыл. Если кто тем лотом насчет туризма хочет, так к нам давайте. У нас и гриб, и ягода, и Яков Прокопыч с лодочной станцией. Распишем лодочки: ты -на гусенке, а я — на поросенке: ну-ка, догоняй!
   И под общий смех и аплодисменты пошел на свое место.
   Два дня шло совещание, и два дня Егора поминали с трибуны. Кто в споре: какое, мол, тебе добро, когда леса стонут? Кто в согласии: хватит, мол, покорять, пора оглянуться. А министр напоследок особо остановился насчет того, чтоб обратно превратить Черные озера в живые и звонкие, и назвал это почином товарища Полушкина. А потом Егора наградили Почетной грамотой, похвалили, уплатили командировочные и выдали билет до дома.
   С этим билетом Егор и пришел в гостиницу. Ехать надо было завтра, а сегодняшний день следовало провести в бегах по ГУМам и ЦУМам. Егор посмотрел список вещей, что просили купить, пересчитал деньги, полюбовался грамотой и поехал в зоопарк.
   Там долго ничего понять не могли. Пришлось до главного дойти, да и тот удивился:
   — Каких лебедей? Мы не торгующая организация.
   — Я бы и сам словил, да где? Говорю же, Черное у нас озеро. А было Лебяжье. Министр говорит: почин, мол, полушкинский, мой, значит. А раз почин мой, так мне и начинать.
   — Так я же вам объясняю…
   — И я вам объясняю: где взять-то? А у вас их полон пруд. Хоть в долг дайте, хоть за деньги.
   Егор говорил и сам удивлялся: сроду он так с начальниками не разговаривал. А тут и слова нашлись и смелость — свободу он в душе своей чувствовал.
   Весь день спорили. К какому-то начальству ездили, какие-то бумажки писали. Столковались, наконец, и выделили Егору две пары шипунов; избили и исщипали они Егора до крови, пока он их в клетку запихивал. Потом на вокзал кинулся, а там тоже морока. И там упрашивал, и там бумажки писали, и там уговорил. В багажном нагоне при сопровождающем.
   Полтора дня метался да хлопотал, а про ГУМ с ЦУМом только у поезда и вспомнил. Да и то зря: денег на ГУМы не осталось, все в лебедей пошло. Купил Егор прямо на вокзале что под руку попалось, залез в багажный вагой, пожевал булки с колбасой, а тут и поехали. И лебеди закликали в клетках, зашумели. А Егор лег на ящик, укрылся пиджаком и заснул.
   И приснились ему слоны…

 


21


   — Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй бедоносец чертов!..
   Егор стоял перед Харитиной, виновато склонив голову. В больших ящиках по-змеиному шипели лебеди.
   — У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж жены у них как лебедушки!
   — Крылья им подрезать велели, — вдруг встрепенулся Егор. — Чтоб на юг не утекли.
   Заплакала Харитина. От стыда, от обиды, от бессилия. Егор за ножницами побежал — крылья резать. А Федор Ипатыч в доме своем со смеху покатывался:
   — Ну, бедоносец чертов! Ну, бестолочь! Ну, экземпляр!
   Все над Егором потешались: надо же, заместо ГУМов с ЦУМами лебедей приволок! В долги влез, людей обманул, жену обидел. Одно слово — бедоносец.
   Только Яков Прокопыч не смеялся. Серьезно одобрил:
   — Привлекательность для туризма.
   А Кольке было не до смеху. Пока тятька его в Москве слонами любовался, дяденьку Федора Ипатыча уж трижды к следователю вызывали. Федор Ипатыч по этому случаю Кодекс купил, наизусть выучил и так сказал:
   — Видать, дом отберут, Марья. К тому клонится.
   Марьица в голос взвыла, а Вовка затрясся и щенка побежал топить. Еле-еле Колька умолил его, да и то временно:
   — Коли выселят — назло утоплю!
   Сказал — как отрезал. И сомнения не осталось: утопит. А тут еще Оля Кузина заважничала чего-то, дружить с ними перестала. Все с девчонками вертелась, какие постарше, и на Кольку напраслину наговаривала. Будто он за нею бегает.
   А Егор на другой день к озеру подался. Домики лебедям построил, а тогда и лебедей выпустил. Они сперва покричали, крыльями подрезанными похлопали, подрались даже, а потом успокоились, домики поделили и зажили двумя семействами в добром соседстве.
   Устроив птиц, Егор надолго оставил их: ходил по массиву, клеймил сухостой для школы. А директору напилил лично не только потому, что уважал ученых людей, но и для разговора.
   Разговор состоялся вечером у самовара. Жену — докторшу, что столько раз Кольку йодом мазала, — к роженице вызвали, и директор хлопотал сам.
   — Покрепче, Егор Савельич?
   — Покрепче. — Егор взял стакан, долго размешивал сахар, думал. — Что же нам с Нонной-то Юрьевной делать, товарищ директор?
   — Да, жалко. Хороший педагог.
   — Вам — педагог, мне — человек, а Юрию Петровичу — зазноба.
   То, что Нонна Юрьевна для Чувалова — зазноба, для директора было новостью. Но вида он не подал, только что бровями шевельнул.
   — Официально разве вернуть?
   — Официально — значит через «не хочу». Нам годится, а Юрию Петровичу — вразрез.
   — Вразрез, — согласился директор и пригорюнился.
   — Видно, ехать придется, — сказал Егор, не дождавшись от него совета. — Вот зазимует, и поеду. А вы письмо напишите. Два.
   — Почему два?
   — Одно — сейчас, другое — погодя. Пусть свыкнется. Свыкнется, а тут я прибуду, и решать ей придется.
   Директор подумал и принялся за письмо. А Егор неторопливо курил, наслаждаясь уютом, покоем и директорским согласием. И оглядывался: сервант под орех, самодельные полки, книги навалом. А над книгами картина.
   Егор даже встал, углядев ее. Красным полыхала картина та. Красный конь топтал иссиня-черную тварь, а на коне том сидел паренек и тыкал в тварь палкой.
   Вся картина горела яростью, и конь был необыкновенно гордым и за эту необыкновенность имел право быть неистово красным. Егор и сам бы расписал его красным, если б случилось ему такого коня расписывать, потому что это был не просто конь, не сивка-бурка — это был конь самой Победы. И он пошел к этому коню как завороженный — даже на стул наткнулся.
   — Нравится?
   — Какой конь!-тихо сказал Егор. — Это ж… Пламя это. И парнишка на пламени том.
   — Подарок, — сказал директор, подойдя. — И символ прекрасный: борьба добра со злом, очень современно. Это Георгий Победоносец. — Тут директор испуганно покосился на Егора, но Егор по-прежнему строго и уважительно глядел на картину. — Вечная тема. Свет и тьма, добро и зло, лед и пламень.
   — Тезка, — вдруг сказал Егор. — А меня в поселке бедоносцем зовут. Слыхали, поди?
   — Да. — Директор смутился. — Знаете, в наших краях прозвище…
   — Я-то чего думал? Я думал, что меня потому бедоносцем зовут, что я беду приношу. А не потому зовут-то, оказывается. Оказывается, не под масть я тезке-то своему, вот что оказывается.
   И сказал он это с горечью, и всю дорогу конь этот перед глазами его маячил. Конь и всадник на том коне.
   — Не под масть я тебе, Егор Победоносец. Да уж, стало быть, так, раз оно не этак!
   А лебеди были белыми-белыми. И странная горечь, которую испытал он, открыв для себя собственное несоответствие, рядом с ними вскоре растаяла без следа.
   — Красота! — сказал Юрий Петрович, навестив Егора.
   Птицы плавали у берега. Егор мог часами смотреть на них, испытывая незнакомое доселе наслаждение.
   Он уже побегал по лесу, выискал пару коряг, и еще два лебедя гнули шеи возле его шалаша.
   — Тоскуют, — вздохнул Егор. — Как свои пролетают— кричат. Аж сердце лопается.
   — Ничего, перезимуют.
   — Я им сараюшку уделаю, где кабанчик жил. Ледок займется — переведу.
   Юрий Петрович ничего на это не ответил. Нонна Юрьевна возвращаться отказалась, как он ни упрашивал ее там, в Ленинграде, и Чувалов разучился улыбаться.
   — Ну, Юрий Петрович, пишите заявление, чтоб озеро обратно Лебяжьим звали.
   — Напишу, — вздохнул Чувалов.
   Юрий Петрович, невесело приехав, невесело и уехал.
   А Егор остался: невдалеке от его участка дорогу прокладывали, и он беспокоился насчет порубок. Но на заповедный лес никто но покушался: Филя с Черепком на строительство дороги подались. Черепок матерые сосны с особым наслаждением рвал: любил взрывчаткой баловаться. С войны еще, с партизанщины.
   Потом, однако, заглохли и дальние взрывы и рев машин: дорога в поля ушла, и рвать стало нечего. Но Егору не хотелось уходить из обжитого шалаша, по обе стороны которого гордо гнули шеи деревянные лебеди.
   Осень у крыльца уж бубенцами звенела. Она темной выдалась, дождливой и выжила-таки Егора с озера. Он перебрался в дом, сперва наведывался к лебедям ежедневно, потом стал ходить пореже. Да и сараюшку уделать требовалось: по утрам уж ледок похрустывал.
   А та ночь на диво разбойной была. Тучи чуть за ели не цеплялись, косило из них дождем без передыху, а ветер гулял -аж сосны стонали. Накануне Егор прихворнул маленько, баньку парную принял, чайку с малиной — спать бы ему да спать. А он тревожился: как лебеди там? Надо бы перевезти-уж и сараюшка почти готова, — да расхворался некстати. Ворочался, жег Харитину то спиной, то боком, а к полуночи оделся и вышел покурить.
   Чуть вроде затишело: и лес шумел поласковее, и дождик не сек — моросил только. Егор скрутил цигарку, пристроился на крылечке, прикурил — ударило вдруг за дальним лесом. Тяжко ударило, и он сперва подумал, что гром, да какой мог быть гром темной осенью? И, еще не поняв, что это ударило, что за гул принесло мокрым ветром, вскочил и побежал кобылу седлать.
   Ворота скрипучими были, и на скрип тот Харитина выглянула, в одной рубашке, грудь прикрывая.
   — Ты что это удумал, Егор! Жар ведь у тебя.
   — На озеро съезжу, Тинушка, — сказал Егор, выводя со двора сонную кобылу. Неспокойно мне что-то. Да и Колька давеча про туриста говорил.
   А Колька вчера дяденьку сивого у магазина встретил. Того, что муравейник поджигал.
   — А, малец!
   — Здравствуйте, — сказал Колька и убежал.
   Водку сивый тот нес. Целую авоську: в дырки горлышки торчали. Колька об этом отцу и рассказал.
   Не удержала его тогда Харитина, и гнал Егор казенную кобылку сквозь осеннюю темь. Знала бы, поперек дороги бы легла, а не зная, ругнула только:
   — Да куда же понесло-то тебя, бедоносец божий?
   Такими были ее последние слова. Неласковыми. Как жизнь.
   Второй раз ударило, когда Егор полпути миновал. Гулко и далеко разнесло взрыв по сырому воздуху, и Егор понял, что рвут на Черном озере. И подумал о лебедях, что подплывали на людские голоса, доверчиво подставляя крутые шеи.
   Гнал Егор старую кобылу, бил каблуками по ребрам, но бежала она плохо, и он в нетерпении соскочил с нее и побежал вперед. А кобыла бежала следом и жарко дышала в спину. Потом отстала: сил у нее Егоровых не было, даром что лошадь.
   Издалека он костер углядел: сквозь мокрые еловые лапы. У костра фигуры виднелись, а с берега и голос донесся:
   — Под кустами смотри: вроде щука.
   — Темно-о!..
   Егор бежал напрямик, ломая валежник. Ветки хлестали по лицу, сердце в горле билось, и трясло его.
   — Стой! -закричал он еще в кустах, в темноте еще.
   Вроде замерли у костра. Егор хотел снова крикнуть, да дыхания не хватило, и выбежал он к костру молча. Стал, хватая ртом воздух, в миг какой-то успел увидеть, что над огнем вода в кастрюльке кипит, а из воды две лебединые лапы выглядывают. И еще троих лебедей увидел — подле. Белых, еще не ощипанных, но уже без голов. А в пламени пятый его лебедь сгорал: деревянный. Черный теперь, как озеро.
   — Стой…— шепотом сказал он.-Документ давайте. Двое у костра стояли, но лиц он не видел. Один сразу шагнул в темноту, сказав:
   — Лесник.
   Шумел ветер, булькала вода в кастрюле да трещал, догорая, деревянный лебедь. И все покуда молчали.
   — Документы,-пересохшим горлом повторил Егор. — Задерживаю всех. Со мной пойдете.
   — Вали отсюда, — негромко и лениво сказал тот, что остался у костра. — Вали, пока добрые. Ты нас не видел, мы тебя не знаем.
   — Я в доме своем,-задыхаясь, сказал Егор,-А вы кто есть, мне неизвестно.
   — Вали, говорю.
   С озера опять донесся веселый плеск и голос:
   — Хорош навар! Пуда полтора…
   — Рыбу глушите, — вздохнул Егор. — Лебедей поубивали. Эх, люди!..
   В темноте возник силуэт.
   — Продрог, растудыт твою. Сейчас водочки бы хватануть, хозяин…
   Замолчал, увидев Егора, и в тень отступил. И еще кто-то у берега стучал веслами. И четвертый где-то прятался, не появляясь больше в освещенном круге.
   — Чего ему тут надо?-спросил тот, что в тень отступил.
   — По шее.
   — Это мы можем.
   — Документы, — упрямо повторил Егор. — Все равно не уйду. До самой станции идти за вами буду, пока милиции не сдам.
   — Не стращай, — сказали в темноте. — Не ясный день.
   — Он не стращает,-сказал первый.-Он цену набивает. Точно, мужик? Ну как, сойдемся? Пол-литра у костра да четвертной в зубы — и гуляй Вася.
   — Документы, — устало вздохнул Егор. — Задерживаю всех.
   Он весь горел сейчас, в голове шумело, и противно слабели колени. Очень хотелось сесть погреться у огня, нпо он знал, что не сядет и не уйдет отсюда, пока не получит документов.
   Еще один, насвистывая, шел от берега. Двое о чем-то шептались, а четвертого не было: прятался.
   — Полсотни,-сказал первый. — И заворачивай гужи.
   — Документы. Задерживаю всех. За нарушения. — Ну, гляди, — угрожающе сказал первый.-Не хочешь миром — ходи в соплях.
   Он наклонился к кастрюле, потыкал ножом в лебедя. Второй пошел к озеру, навстречу тому, что насвистывал.
   — Зачем же лебедей-то? — вздохнул Егор. — Зачем? Они ведь украшение жизни.
   — Да ты поэт, мужик.
   — Собирайтесь. Время позднее, идти не близко. — Дурак! Дай ему по мозгам.
   Хакнули за спиной, и тяжелая жердь, скользнув по уху, с хрустом обрушилась на плечо. Егор качнулся, упал на колени.
   — Не сметь! Нельзя меня бить: я законом поставлен! Документы требую! Документы…
   — Ах, документы тебе?..
   — Еще и еще раз обрушилась жердь, а потом Егор перестал уж и считать-то удары, а только ползал на дрожащих, подламывающихся руках. Ползал, после каждого удара утыкаясь лицом в мокрый, холодный мох, и кричал:
   — Не сметь! Не сметь! Документы давай!
   — Документы ему!..
   И уже не одна, а две жердины гуляли по Егоровой спине, и чей-то тяжелый сапог упорно бил в лицо. И кто-то кричал:
   — Собаку на него! Собаку!
   — Куси его! Куси! Цапай!
   Но собака не брала Егора, а только выла, страшась крови и людской злобы. И Егор уже не кричал, а хрипел, выплевывая кровь, а его все били и били, озлобляясь от ударов. Егор уже ничего не видел, не слышал и не чувствовал.
   — Брось, Леня, убьем еще.
   — У, гад…
   — Оставь, говорю! Сматываться пора. Забирай рыбу, хозяин, да деньгу гони, как сговорено.
   Кто-то с оттяжкой, изо всей силы ударил сапогом в висок, голова Егора дернулась, закачалась на мокром от дождя в крови мху — и бросили. Пошли к костру, возбужденно переговариваясь. А Егор поднялся, страшный, окровавленный, и, шлепая разбитыми губами, прохрипел:
   — Я законом… Документы…
   — Ну, получи документы!
   Кинулись и снова били. Били, пока хрипеть не перестал. Тогда оставили, а он только вздрагивал щуплым, раздавленным телом. Редко вздрагивал.
   Нашли его на другой день уже к вечеру на полпути к дому. Полдороги он все же прополз, и широкий кровавый след тянулся за ним от самого Черного озера. От кострища, разоренного шалаша, птичьих перьев и обугленного деревянного лебедя. Черным стал лебедь, нерусским.
   На второй день Егор пришел в себя. Лежал в отдельной палате, еле слышно отвечал на вопросы. А следователь все время переспрашивал, потому что не разбирал слов: и зубов у Егора не было, и сил, и разбитые губы шевелиться не желали.
   — Неужели ничего не можете припомнить, товарищ Полушкин? Может быть, мелочь какую, деталь? Мы найдем, мы общественность поднимем, мы…
   Егор молчал, серьезно и строго глядя в молодое, пышущее здоровьем и старательностью лицо следователя.
   — Может быть, встречались с ними до этого? Припомните, пожалуйста. Может быть, знали даже?
   — Не знал бы — казнил, — вдруг тихо и внятно сказал Егор. — А знаю — и милую.
   — Что? — Следователь весь вперед подался, напрягся весь. — Товарищ Полушкин, вы узнали их? Узнали? Кто они? Кто?
   Егору хотелось, чтобы следователь поскорее ушел. После уколов боль отпустила и ласковые, неторопливые думы уже проплывали в голове, и Егору было приятно встречать их, разглядывать и вновь провожать куда-то. Он вспомнил себя молодым, еще в колхозе, и увидел себя молодым: председатель за что-то хвалил его и улыбался, и молодой Егор улыбался а ответ. Вспомнил переезд свой сюда, и петуха вспомнил и тотчас же увидел его. Вспомнил веселых гусенков-поросенков, гнев Якова Прокопыча, туристов, утопленный мотор, а зла в душе ни к кому не было, и он улыбался всем, кого видел сейчас, даже двум пройдохам у рынка. И, улыбаясь так, он как-то очень просто, тихо подумал, что прожил свою жизнь в добре, что никого не обидел и что помирать ему будет легко. Совсем легко — как уснуть.
   Но додумать этого ему не дали, потому что нянечка голову из коридора в комнату сунула и сказала, что очень уж к нему просятся, что, может, позволит он: уж больно человек убивается. Егор моргнул в ответ: она из щели исчезла, а дверь отворилась, и вошел Федор Ипатович.
   Он вошел неуклюже, бочком, будто нес что-то и боялся расплескать. Потоптался у порога, то поднимая, то вновь пряча глаза, позвал:
   — Егор, Егорушка.
   — Садись. — Егор с трудом разлепил губы.
   Федор Ипатовнч присел на краешек, покачал головой горестно. Будто и донес ношу, а сбросить ее не мог и страдал от этого. И Егор знал, что он страдает, и знал, почему.
   — Живой ты, Егор?
   — Живой.
   Федор Ипатович вновь завздыхал, заскрипел табуреткой, а потом вытащил из-под полы халата пузатую бутылку.
   Долго откручивал пробку корявыми, непослушными пальцами, и пальцы эти дрожали.
   — Ты не страшись, Федор Ипатыч.
   — Что? — вздрогнул Бурьянов, глаза расширя.
   — Не страшись, говорю. Жить не страшись.
   Гулко сглотнул Федор Ипатович. На всю палату. Взял с тумбочки стакан, налил из бутылки что-то желтое, пахучее.
   — Выпей, Егорушка, а? Сглотни.
   — Не надо.
   — Хоть глоточек, Егор Савельич. Двадцать пять рубликов бутылочка, не для нас сварено.
   — Не для нас, Федор.
   — Ну выпей, Савельич, выпей. Облегчи ты мне душу-то, облегчи!
   — Нету во мне зла, Федор. Покой есть. Ступай домой.
   — Да как же, Савельич…
   — Да уж, стало быть, так, раз оно не этак. Федор Ипатыч всхлипнул, тихо поставил стакан и встал.
   — Только прости ты меня, Егор.
   — Простил. Ступай.

 
   Федор Ипатыч покачал большой головой, постоял еще маленько, шагнул к дверям.
   — Пальму не стрели, — вдруг сказал Егор. — Что не взяла она меня, в том вины ее нет. Меня собаки не берут, слово я собачье знал.
   Федор Ипатыч тяжело и медленно шел коридором больницы. В правой руке он нес початую бутылку, и дорогой французский коньяк выплескивался на пол при каждом его шаге. По небритому, черному лицу его текли слезы. Одна за другой, одна за другой.
   А Егор опять закрыл глаза, и опять мир широко раздвинулся перед ним, и Егор перешагнул боль, печаль и тоску. И увидел мокрый от росы луг и красного коня на этом лугу. И конь узнал его и заржал призывно, приглашая сесть и скакать туда, где идет нескончаемый бой и где черная тварь, извиваясь, все еще изрыгивает зло.
   Вот. А Колька Полушкин все-таки отдал спиннинг за шелудивого щенка с надорванным ухом. Видно, ему тоже снился красный отцовский конь.

 


От автора


   Когда я вхожу в лес, я слышу Егорову жизнь. Она зовет меня негромко и застенчиво, и я сажусь в поезд и через три пересадки еду в далекий поселок.
   Мы гуляем с Колькой и Цуциком по улицам, заходим на лодочную станцию, и Яков Прокопыч дает нам самую лучшую лодку. А вечером пьем с Харитиной чай, глядим на Почетную грамоту и вспоминаем Егора.
   Яков Прокопыч стал говорить еще ученее, чем прежде. Черепок попал под Указ, а Филя по-прежнему немного шабашит и много пьет. Каждую весну на второй день пасхи он идет на кладбище и заново красит жестяной Егоров обелиск.
   — Погоди, Егор, Черепок вернется, мы тебе памятник отгрохаем. Полмесяца шабашить будем, глотки собственные перевяжем, а отгрохаем.
   Федор Ипатович Бурьянов уехал со всем семейством. И не пишут. Дом у них отобрали; там теперь общежитие. Петуха уже нет, а Пальму Федор Ипатович все-таки пристрелил.
   К Черному озеру Колька ходить не любит. Там другой лесник, а Егоровы зайцы да белки постепенно заменяются обыкновенными осиновыми столбами. Так-то проще. И понятнее.
   На обратном пути я непременно задерживаюсь у Чуваловых. Юрий Петрович получил квартиру, но места все равно мало, потому что в большой комнате расчесывает волосы белая дева, вытесанная когда-то Егором одним топором из старой липы. И Нонна Юрьевна осторожно обносит вокруг нее свой большой живот.
   А Черное озеро так и осталось Черным. Должно быть, теперь уж до Кольки…