Сажусь и долго соображаю, что к чему, с трудом соединяя разбежавшиеся под черепом обрывки: напился, забрел в чужой двор и уснул. Стыд разливается во мне, как чернила. Брожу задами, отбиваясь от собак. Интуитивно выбираюсь к реке. Радостно лезу в нее, окунаюсь по шею, плыву и вылезаю на незнакомый берег. Оглядываюсь, трясясь от озноба, и никак не могу сообразить, где база.
   — Генка-а!..
   Далекий призыв с того берега. По тенорку узнаю Славку.
   — Москвич!..
   Это Федор. Значит, ищут, и, судя по охрипшим голосам, ищут давно. Имя мое в различных словосочетаниях еще некоторое время сотрясает вечернюю тишину, а я сворачиваю вдоль берега в надежде выйти на траверз нашей базы.
   Слева тускло поблескивает река, и я продираюсь сквозь кусты напролом. Выхожу на откос и долго иду, утопая в песке. Скоро должны показаться огни базы.
   И вдруг слышу голоса. Один бубнит толсто и недовольно, другой тонко и настойчиво наседает.
   — …заладили: пеэмпе да пеэмпе! Как может инженер да еще испытатель решать априори судьбу трехлетней работы? — рокочет толстый голос.
   — Слушайте, давайте начистоту, без кастовых заблуждений, — резко говорит тонкий. — Мы одни, и баки заливать некому. Сочинили в кабинете, хватанули премию, а теперь бьетесь за дерьмовую конструкцию с волчьим остервенением. Я гоняю машину двадцать тысяч километров, и всю дорогу из планетарок хлещет масло, как из рождественского гуся. Шестерни гремят, фиксаторы ни к черту не годятся, и только мои асы еще кое-как умудряются управлять… У вас, кажется, клюет.
   — Черта тут клюнет, — вздыхает толстый. — Загнали меня в болото, где отродясь ничего не водилось.
   — А червяка, между прочим, сожрали.
   — Да?.. Темно, как в печке. Я сматываю удочки, Юлий Борисович.
   — Что вы, Георгий Адамыч. Клев только начинается.
   Теперь я соображаю, кто сидит под кустами: главный конструктор, которого ребята нелегально называют Жорой, и наш Лихоман. Я шагаю, но, услышав главного, вовремя останавливаюсь, а затем и сажусь.
   — Слушайте, вы меня специально сюда заманили?
   — Да. И не отпущу, пока не поговорим по душам.
   — Ну-ну, — недовольно ворчит главный. — Между прочим, ваши методы, Юлий Борисыч, мягко выражаясь, неэтичны. Акт, столь вдохновенно сочиненный слесарем, оказался липой. Да, липой! Я говорил с техником Березиным, и он сознался, что сам налетел на столб.
   — Березина уволю к чертовой матери.
   — За то, что говорит правду?
   — За то, что глуп и путает причину со следствием. Вездеходом управлять сложно, а в условиях бездорожья и опасно… Клюет!..
   — Разве?
   — Клюет, тяните!.. Эх вы, рыбак. Сажайте нового червя: сожрали.
   — Ни черта не вижу.
   — Привыкнете. Я вам заявляю с полной ответственностью: пеэмпе надо менять коренным образом. Будете упираться — подам докладную. Откажете — напишу в министерство.
   — Пугаете?
   — Предупреждаю. Я испытатель, Георгий Адамыч. Вы отвечаете за конструкцию, я — за эксплуатацию… На червяка, между прочим, полагается плевать.
   — Мистика.
   — Примета. Дадите задание переделать планетарку?
   — Я правильно плюнул?
   — Сойдет. Да или нет?
   — Ох и настырный же вы мужик, Юлий Борисыч, — вздыхает главный. — Сказать «нет» в нашем деле труднее, чем сказать «да»…
   — Генка!!! — со страшной силой гремит над моей головой.
   Вскакиваю и сталкиваюсь с Федором и Славкой.
   — Ну я. Чего кричишь.
   Федор с размаху отпускает мне увесистую затрещину. Искры сыплются из глаз.
   — Кто тут? — сердито спрашивает Лихоман. — Что за крик?
   — Мы, Борисыч, — хмуро говорит Федор.
   — Нашли время и место. Марш спать: в пять утра выезд.
   Спотыкаясь, шагаем через кочковатое болото к базе. Федор — впереди, не оглядываясь.
   — Задал ты нам шороху! — тихо смеется Славка. — Всю деревню облазили, Федор в речку нырял…
   Я обиженно молчу, придерживая рукой распухшее горячее ухо.
   Полоса невезений оказывается куда шире, чем я мог себе представить. В пять утра, буквально, за минуту до выезда, нарываюсь на восставшего от сна главного:
   — Слух прошел, что вы кончили школу с золотой медалью.
   — С серебряной.
   — Надеюсь, четверка была не по русскому письменному?
   — По пению, Георгий Адамыч.
   Главный добродушно смеется, а я злюсь: ребята ждут. К нам идет Лихоман.
   — Юлий Борисыч, я забираю этот молодой кадр, — говорит главный.
   — Останешься, — приказывает Лихоман. — Поможешь с отчетом.
   — Валить все на пеэмпе? — как можно наивнее спрашиваю я.
   — Писать правду, — режет Лихоман.
   Вездеход уходит без меня.
   Целый день торчу в душной комнате, выписывая из журнала испытаний дефекты. От обиды на главного работаю столь добросовестно, что к обеду составляю список на сто восемьдесят три дефекта. Все как полагается: со ссылками на километраж и время. Отдаю главному и с чувством исполненного долга иду на кухню, где орудует тетя Настя. Мы в приятельских отношениях, и моя порция соответствует широте ее души. Мы калякаем о всяческих житейских невзгодах, и не успеваю я управиться с первым, как в кухню влетает разъяренный главный:
   — Слушайте, что это такое?..
   Мой труд жирно шлепается на стол.
   — Список дефектов…
   — Список? Это смертный приговор машине, а не список! Сто восемьдесят три дефекта, полюбуйтесь!.. Сколько у вас было по арифметике?
   — Пять.
   — Вот на пять вы все и разделите. Сколько получится?
   — Тридцать шесть и шесть десятых…
   — Шесть десятых оставьте себе, а список извольте сократить до тридцати шести пунктов. И без вольностей, молодой человек!
   Он поворачивается и идет к дверям.
   — Ничего сокращать не буду.
   Я это сказал или не я? Сказать-то сказал, но перепугался до потери аппетита. Главный грузно топает ко мне: брови сомкнуты, как белогвардейцы в психической атаке. Я встаю с застрявшим в горле куском:
   — Что вы сказали?
   Молчу. Проклятый кусок щекочет горло.
   — Мне нужен список на тридцать шесть дефектов. Ясно? Тридцать шесть. Предел.
   Он опять топает к дверям, а я, потея от страха, повторяю как попугай:
   — Ничего сокращать не буду…
   Главный всем телом разворачивается ко мне и начинает наливаться кровью. Словно надувает большой красный шар.
   — Смешки? Юмор? «Ну, заяц, погоди!»? Здесь работа, молодой человек! Правительственное задание! Отчет идет в министерство. Министерство, соображаете? Через час чтобы список был у меня!..
   Он поворачивается к дверям, многократно переступая ногами.
   — Ничего…
   — Что? — гремит он.
   — Ничего, ничего! — поспешно кричу я. — Ничего, говорю, не поделаешь! Сто восемьдесят три — это сто восемьдесят три, а если разделить на пять, то тридцать шесть и шесть десятых. Нормальная температура…
   Черт меня вынес с этой нормальной температурой. Главный вскипел, как молоко:
   — Шуточки шутите? Мальчишка! Пойдете в цех, к станку! Вам не место на ответственной работе!..
   Он кричит что-то еще, с криком убегает, и последнее, что мы слышим, носит уже характер обобщения:
   — Распустили! Избаловали!
   — Ох, напрасно ты, напрасно, — вздыхает тетя Настя. — Толстого нельзя сердить: кондрашка хватит. Да и незачем: толстые — они добрые.
   — И Чингисхан тоже, да? — с обидой спрашиваю я и, недообедав, иду на улицу.
   Пес тычется в колени и машет хвостом. Я чешу его за ухом, он млеет от восторга, а я отсчитываю время ударами собственного сердца. Через час список из тридцати шести дефектов должен лежать у главного. Должен… А что должен делать я? Стоять на своем или исполнить приказ?
   Сам я придумать ничего не могу. Взвешиваю так и этак, делю на пять, умножаю на два, вконец запутываюсь и решаю все рассказать Владлене.
   Владлене выделили крохотную каморку с окном, выходящим в поле. Долго прислушиваюсь: за дверью тишина.
   — Кто там?
   Боком вхожу в комнату. Владлена стоит у окна, скрестив руки, и взгляд у нее какой-то загнанный. Вместо отчетов на столе одеяло и утюг.
   — Я на минутку, Владлена Ивановна.
   — Я не работаю.
   Голос у нее какой-то дистиллированный. Но я слишком озабочен собственными неприятностями и выпаливаю их с ходу.
   — Делай, что говорят.
   — Ага.
   Вроде все стало на свои места. Не очень, правда, радостно сдавать позиции, но с мостика виднее. Благодарю, пячусь к двери.
   — Подожди, Гена.
   Застреваю. Владлена долго хмурится, покусывая губы:
   — Ты не съездишь на станцию?
   — Зачем?
   — Надо встретить представителя шинного завода.
   — А как я его узнаю?
   — Седьмой вагон. Поезд Москва — Владивосток.
   Странно: внутренне я ощетиниваюсь от этой просьбы.
   Вздыхаю, смотрю в пол. А глаза у нее тревожные, умоляющие.
   — Сделаешь, Гена?
   — А ехать на чем?
   — На газике, я договорюсь. Идем.
   Увидев меня, Георгий Адамыч начинает сопеть. Но Владлена тут же укрощает его:
   — Он все осознал, Георгий Адамыч. И поедет на станцию встречать Колычева.
   — А почему он, а не вы встречаете Колычева?
   — Я неважно себя чувствую.
   — Да? Ну, дело ваше, пусть список сначала составит.
   — Составлю, — покорно соглашаюсь я. — Тридцать шесть пунктов.
   — Тридцать пять! — вдруг торжествующе кричит он. — Тридцать пять, я передумал!
   Вечером еду на станцию. Сижу на командирском месте, и это несколько примиряет меня с жизнью.
   — Кого встречаем-то? — интересуется шофер. — Андрей Сергеича, что ли?
   — Колычева.
   — Во-во. Его Владлена обычно встречает. Чирикают там, сзади.
   — Чирикают?
   — По резиновому делу. Катки, сайлентблоки. Ничего мужик, видный. Издалека узнаешь, Узнаю действительно издалека: рост баскетбольный. Вертит головой мимо меня.
   — Товарищ Колычев?
   — Я. — Взгляд у него как у мороженого судака. — А где Владлена?
   — Ивановна? — глупо спрашиваю я.
   — Естественно.
   И вдруг я прозреваю. В упор смотрю на него и вижу купе вагона, лейтенанта в коридоре и слезы Владлены.
   — Вы из Ярославля?
   — Из Ярославля… — Он несколько озадачен моим агрессивным тоном. Ждет, что последует дальше.
   — Идемте, — говорю я с интонацией постового. Иду впереди, не оглядываясь. Распахиваю дверцу, откидываю сиденье, жестом приглашаю в машину. Он не торопится: шумно здоровается с шофером, угощает его папиросами, болтает о погоде. Наконец пробирается назад. Сажусь рядом с водителем, независимо хлопаю дверцей.
   — Поехали.
   Едем молча. Колычев пытается завязать разговор, но с шофером беседовать трудно, а я покрепче стискиваю зубы.
   Проселочная дорога лениво вьется среди хлебов, ныряет в березняки. За машиной шлейфом тянется пыль, и я думаю о ребятах. Темнеет — значит, организовали привал, расстелили брезент и устало ждут, когда сварится картошка. Славка, как всегда, что-нибудь травит насчет неандертальцев, Федор пилит свой мундштук, но слушает с интересом, а Степан все опровергает. И командор вставляет ехидные замечания…
   Водитель раскатисто сигналит: впереди одинокая фигура. Пестрая косынка, чемодан в руке, босоножки заброшены за плечо. Голые ноги мягко топают по пыли. Машина сигналит, девушка сходит на обочину, и я что есть силы кричу:
   — Стой!..
   Газик тормозит. На ходу распахиваю дверцу, прыгаю.
   — Девушка! Идите сюда! Идите, не бойтесь!
   Не идет. Смотрит настороженно. Бегу к ней, — Опять на деревню к дедушке? — И отбираю у нее чемодан. — Нам, кажется, по пути?
   Мы идем к машине, и тут я жалею, что так необдуманно уселся на командирское место. Но не пересаживать же Колычева?.. Девушка пробирается назад, чемодан ее я беру на колени:
   — Поехали!..
   Машина трогается, и Колычев сразу начинает чирикать:
   — Издалека едете?
   — Да.
   — К родственникам в гости?
   — Да.
   — А как вас зовут?
   — Аня.
   — Анечка! Прекрасное имя…
   Я не выдерживаю. Кое-как разворачиваюсь на сиденье, чтобы оказаться к ним лицом, и переключаю разговор на себя:
   — А знаете, что с нами было в тот вечер? Мы в высоковольтный столб врезались. Искры, грохот — ужас что творилось!..
   — У нас неделю света не было.
   — Вот-вот, из-за нас…
   Утрись, долговязый товарищ Колычев!..
   Удивительно все-таки у девчонок уменье моментально осваиваться в новой обстановке! Ведь тихоней прикидывалась, а не проехали мы и десяти километров, и уже трещит как сорока, и смеется, и швыряется своими глазищами, словно режется в пинг-понг со мной и Колычевым одновременно. А я бы на ее месте молчал всю дорогу как удавленник…
   У развилки Аня просит остановить. Я вылезаю первым:
   — Счастливо! — И очень эффектно хлопаю дверцей.
   Газик отъезжает. Аня хмурится.
   — Зачем это?
   Но я вижу, что она довольна. Просто ее девичье естество диктует ей алогичные слова и логичные поступки. Молча подхватываю чемодан на плечо. Аня сердито фыркает и, вскинув голову, шагает впереди. Мы сворачиваем на тропинку. Уже темно. Босые ноги звонко топают по твердой земле.
   Сейчас бы самое время заговорить. Рассказать что-нибудь смешное, захватывающее или умное. Мучительно ворочаю в голове чугунные болванки мыслей, потею, как шахтер, но ничего путного не подворачивается. Так, какая-то чепуха, вроде того, что сайлентблоки больше изнашиваются с внешней стороны.
   Господи, что со мной происходит?..
   — Знаешь, мы в столб врезались, — вдруг уныло начинаю я. — Искры, знаешь, треск…
   Язык цепляется за каждый зуб в отдельности. С ужасом вспоминаю, что один раз об этом уже рассказывал, и не могу остановиться. Несет.
   — А у нас свет погас, — насмешливо говорит она. — Ты что, на экзаменах провалился?
   — Нет…
   — А может, ты тунеядец?
   — Я слесарь-испытатель.
   — А почему ты слесарь здесь, а не в Москве? Может быть, ты сирота?
   — Ну, почему сирота? Просто захотел так, и все.
   — Кто захотел?
   — Я.
   — Ты?.. — Она недоверчиво хмыкает. — И чего же ты захотел? Слесарем стать? Мечта всей жизни?
   Молчу. Ну, как тут объяснишь? И почему это вообще надо кому-то объяснять? Почему если ты студент, то это само собой разумеется, а если слесарь, то изволь объяснить, как это случилось?
   — Наверно, ты двоечник, — решает она наконец, и дальнейшие расспросы отпадают.
   Опять идем молча, но теперь я уже не хочу ее развлекать. Я хочу ей ответить. Ответить не на конкретно поставленные вопросы, а на тот, невысказанный, который чувствовался все время.
   — Ну, а ты кем хочешь стать?
   — Я?.. — Она думает, но, по-моему, не над ответом, а над тем, стоит ли вообще отвечать. — Археологом.
   — Это профессия. — Я нагоняю ее. — А я спрашиваю: кем?
   — Я тебе сказала.
   — А я не о том!.. — Я почти наступаю ей на пятки. — Если бы ты сказала, что хочешь найти библиотеку Ивана Грозного, я бы понял. Если бы ты мечтала расшифровать письменность этрусков или открыть Атлантиду, я бы тоже понял. А ты просто хочешь получить специальность, вот и все.
   Она вдруг останавливается. Я чуть не налетаю на нее и снимаю чемодан с плеча.
   — Ну, а ты кем хочешь быть? — наконец спрашивает она. — Слесарем? Испытателем? Это тоже только профессии.
   — Я?.. — У меня перехватывает дыхание. — Я хочу, чтобы со мной пошли в разведку.
   — Что-о?.. — с невероятным презрением тянет она. — Какая разведка? Болтун.
   И опять гордо топает вперед. А я иду сзади и улыбаюсь. Мне кажется, что я нашел что-то звонкое и сверкающее, как горный хрусталь.
   Тропинка выводит к речке. Аня останавливается:
   — Снимай кеды и иди за мной.
   Разуваюсь, вешаю связанные шнурками кеды на шею, подхватываю чемодан. Аня идет впереди, подобрав платье, и я все время смотрю на ее ноги. Понимаю, что глупо, но смотрю.
   Джинсы намокают до колен, а конца этому броду не видно. Аня еще выше подбирает платье и вдруг останавливается:
   — Иди вперед.
   — Куда?
   — На тот берег.
   — А где он, тот берег?
   — Ну, не дури! — строго говорит она. — Ты же разведчик? Вот и разведай. Шагай, шагай.
   Шагаю, и то ли от холодной воды, то ли оттого, что не вижу больше, как она подбирает платье, а только понимаю, что не все объяснил.
   — Ты умеешь печь хлеб?
   — Хлеб? — Вопрос ошарашивает, и Аня не может сразу сориентироваться. — Какой еще хлеб?
   — Черный, белый, орловский — неважно, какой. Умеешь?
   — Хочешь предложить мне работу на ваших испытаниях?
   — Хочу узнать, что мы можем, кроме сдачи экзаменов, интеллигентного трепа ни о чем и прыганья под музыку. И выясняю: ничего. Если нас забросить на необитаемый остров, мы либо элементарно помрем с голодухи, либо снова превратимся в обезьян. Ты не умеешь печь хлеб, а я не знаю, с какой стороны запрягается лошадь, — это примеры, не понимай буквально. Просто мы не умеем трудиться без примеров, планов, приказов, указаний. Сами трудиться, понимаешь? Мы ненадежные люди, с нами не то что в путешествие — с нами в турпоход ходить опасно.
   — С тобой наверняка, — обиженно говорит она. — Ну, куда ты в осоку лезешь?
   Кое-как выбираемся на крутой берег. Обстоятельно шнурую кеды и внутренне торжествую, поскольку она молчит. Значит, я что-то все-таки доказал: зацепило. Подхватываю чемодан:
   — Пошли?
   Мимо громоздких сараев выходим на дорогу. На обочине стоит трактор. Две фигуры при свете переноски копаются в моторе. Мы подходим, и они еще издали освещают нас переноской:
   — Никак, Анечка?
   — Привет, — говорит она.
   А я останавливаюсь: на меня в упор глядят маленькие глазки. Медленно двигается тяжелая, как у Щелкунчика, челюсть, и луч переноски обшаривает мое лицо.
   — Знакомый, кажется?
   Сердце мое сжимается, словно из него выпустили воздух, и жалким комочком летит вниз.
   — Подержи-ка, Костя, переносочку.
   Он отдает переноску, медленно сжимает кулак, и у меня мгновенно начинает чесаться челюсть. Зудит где-то внутри, точно предчувствуя, куда мне влепят. Сейчае влепят. Сию секунду…
   — Ты что это кулачищи стиснул? — вдруг пронзительно кричит Аня и, шагнув, толкает парня в грудь. — А ну, отойди! Отойди, а то как дам сейчас!..
   — Ну, чего, чего ты? — бормочет парень и пятится от рассвирепевшей Ани.
   — Ладно, Леха, оставь, — басит второй, с переноской. — Мы его в другой раз встретим.
   Они расступаются, и мы идем дальше. Молча проходим по тихой, уже уснувшей деревне и останавливаемся возле нового, в три окна дома.
   — Вот здесь я и живу, — тихо говорит Аня.
   Снимаю с плеча чемодан. Стоим, смотрим друг на друга.
   — Спасибо тебе, — наконец говорит она.
   И протягивает руку. Я держу ее за руку и опять молчу. Она мягко вытаскивает ладошку.
   — Иди домой. Ну, иди же.
   — Сейчас.
   Я задерживаю дыхание, как перед прыжком, и беру ее за руку. Я держу ее руку двумя руками, и она не вырывает ее. Потом вдруг делает шаг вперед, бодает меня головой и шепчет:
   — Ну, иди же, иди. Завтра.
   — Где?
   Она выдергивает руку.
   — Там, где подглядывал.
   — Я не подглядывал, Аня!..
   — Ладно уж, — Она берет чемодан, идет к крыльцу. — Гена…
   Я бросаюсь к ней.
   — Той дорогой не ходи. Изобьют. Пройди от магазина вниз. Там есть мостик. Ну, до завтра?
   — До завтра.
   — Иди. Иди, стучу. — И быстро, словно боясь передумать, стучит в окно.
   Я отступаю в тень. Звякает крючок, дверь распахивается, Аня на секунду задерживается на пороге, оглядывается, поднимает руку. И дверь за нею захлопывается.
   А что же будет завтра?
   Честно говоря, я ни разу не целовался с девчонками. То есть, конечно, целовался, но не так. Дважды был на каких-то дурацких вечеринках, где гасили свет, но мне это не понравилось. Когда зажигают свет, все сидят красные и прячут глаза, и у тебя ощущение, что ты спер в трамвае полтинник и все об этом знают. Ну, а завтра все будет по-другому.
   Все-таки здорово, что я сказал ей про разведку. Иногда я бываю умным, хотя об этой разведке и не думал. Просто сказалось как-то само собой, словно лежало внутри и вдруг вылезло, как шампиньон. И если разобраться, это-то и хорошо, что не думал, потому что такие вещи нельзя сочинять заранее. Они должны рождаться сами, как кристалл в насыщенном растворе. Это ведь не треп, это…
   И тут я останавливаюсь как раз возле магазина, за который мне сворачивать к мостику. Останавливаюсь, потому что вдруг чувствую, что иду сейчас совсем не по той тропе. Она удобная и проторенная, и мостик есть, и морду здесь не набьют, и к базе, пожалуй, поближе, и тем не менее я не хочу по ней идти. Понимаю, что глупо, что все равно никого нет, что даже не расскажу никому, и все-таки не могу поступить по-другому. У меня такое чувство, будто сделаю шаг — и эта тропа станет моей на всю жизнь, и тогда то, что я говорил про разведку, — голая брехня. Я поворачиваюсь и со всех ног пускаюсь назад.
   Проношусь по деревне, вылетаю за околицу и вижу трактор, огонек переноски под капотом и две фигуры. Останавливаюсь, чтобы передохнуть, а потом начинаю красться, как глупая кошка к индюку. К счастью, мне вовремя делается стыдно, я вызывающе кашляю и топаю напрямик к трактору. Щелкунчик с приятелем оглядываются, освещают меня переноской и замирают в крайней степени обалдения.
   А у меня опять начинает чесаться челюсть. С трудом подавляю желание рвануть в темноту и неожиданно противным голосом спрашиваю:
   — Нет ли у вас папиросочки?
   Идиот некурящий, на кой черт тебе эта папиросочка?..
   Парни одновременно лезут в карманы, Щелкунчик лично зажигает спичку. Прикуриваю, и меня тут же разбирает неудержимый кашель. Давлюсь, хриплю, глотаю слезы и завываю, как припадочный. Не в силах ничего сказать, делаю парням ручкой и деловито ухожу в темноту.
   — Эй, друг, погоди!..
   Кажется, это голос Щелкунчика. Я подпрыгиваю и с места включаю вторую космическую. Мелькают сараи, кусты на берегу, и вода бьет в колени…
   — Эй, друг, ты в дизелях разбираешься?..
   Поздно: я уже на той стороне. Мокрый по горло и с папиросой в зубах. «Вот дурак-то, — сказала бы моя мама. — Вот дурачок, господи боже ты мой…»
 
4
 
   На следующий день, вместо того чтобы спешить к Ане, я спешу совсем в другую сторону.
   Оказывается, пока я рассуждал о профессиях, наши послали по рации SOS: лопнул вал подвески, именуемый торсионом. Вместе с валом решили отправить и меня, поскольку главный зеленел при упоминании моего имени. Но торсион-то в наличии был, а меня не было, и поездку отложили до утра: утром мне дали взбучку.
   Грузовик трясет немилосердно, и торсионный вал, как взбесившийся, мечется по кузову. Я приглядываю за ним и вовремя уношу ноги, прыгая к другому борту. Иного способа уберечься нет, так как вал весь в смазке и скользкий, как налим.
   Мы с ним вдвоем в кузове, а в кабине, кроме шофера, Виталий Павлович и Колычев. Изредка Виталий Павлович на ходу заглядывает в кузов:
   — Ну, как тут у вас?
   Он беспокоится о торсионе, поскольку это — его хозяйство. А я беспокоюсь о своих ногах, поскольку это — мое хозяйство. И вот скачу по кузову, а торсион скачет за мной, и победа достанется тому, кто перепрыгает. Он оказывается более выносливым, и я приезжаю весь в мыле и с синяком на ноге.
   Ребята валяются на брезенте. Сломанный вал уже промыт в газойле и насухо протерт тряпками. Виталий Павлович коршуном вцепляется в него. Лихоман садится рядом, и они начинают спорить, по очереди колупая пальцами свежий излом. Я спрашиваю, где можно умыться, и Славка ведет меня к соседнему болоту.
   — Ну, чего интересного?
   — Ничего, — говорю я и чувствую, что промолчать не смогу. — Знаешь, я ее опять встретил.
   — Кого?
   — Ну, ту, помнишь?.. Ну, когда я молоком облился.
   Славка начинает хохотать. Хохочет он долго, но я терпеливо жду, потому что мне хочется похвастаться. Наконец ему надоедает смеяться:
   — Ну и что?
   — Аней ее зовут. Знаешь, я ее провожал.
   — Потискал хоть на прощанье?
   Мне сразу делается скучно. Молча вытираюсь, иду к машине.
   — Ну, чего молчишь? Не далась?
   — Знаешь, Славка, ты извини, но я на эту тему говорить не буду.
   — Стесняешься?
   — Это что — цель жизни, да?
   — А ты как думал? — Славка даже останавливается. — Цветочки-василечки? Вздохи при луне? Это все мура. Мужчина должен себя заявить сразу, потому что он — сторона нападающая, понятно тебе? Не нападешь — не завоюешь, вот и вся любовь.
   — Какая же это любовь?
   — Ох, и мусору в тебе, Генка! — сокрушенно вздыхает Славка. — И все от девственности.
   — Ну, знаешь…
   — Точно говорю. Природа требует, а ты ей теорийки подсовываешь. Как голодному — лекцию о гербицидах. А не сбежал бы тогда — и дышал бы сейчас по-другому.
   Еще на подходе мы слышим повышенные голоса. Период тихого обмена мнениями кончился, и теперь Лихоман и Виталий Павлович вульгарно орут друг на друга.
   — Дефект металла, Юлий! Протри глаза!
   — Какой, к черту, дефект! Мал запас прочности…
   Раньше я не разбирался в подобных спорах: считал, что каждый выгораживает себя. А потом понял, что к чему: конструктор рассчитывает, а испытатель проверяет. Тут дело не в чести мундира, а в принципах профессионального долга; помню, как радовался Славка, доказав, что крепление радиопередатчика не обеспечивает его сохранности при длительной тряске. А сегодняшняя поломка еще серьезнее: если торсионный вал лопнул из-за брака металла, надо просто поставить новый и гонять вездеход дальше; а если виноват не металл, а сама конструкция? Тогда наша обязанность доказать непригодность торсионов сейчас, на испытаниях, пока машина считается опытной и не пошла серийно в народное хозяйство. Вот потому-то они и орут друг на друга.