С. Т. Аксаков. История знакомства, 27-28.
   Я не понимаю, что со мною делается. Как пошла моя жизнь в Петербурге! Ни о чем не могу думать, ничто не идет в голову. Как вспомню, что я здесь убил месяц уже времени - ужасно! А все виною Аксаков. Он меня выкупил из беды, он же меня и посадил. Мне ужасно хотелось возвратиться с ним вместе в Москву. Я же так полюбил его истинно душою. Притом для моих сестер компания и вся нужная прислуга; словом, все заставляло меня дожидаться, Он меня все обнадеживал скорым выездом - через неделю, через неделю; а между тем уже месяц. Если 6 я знал это вперед, я бы непременно выехал 14 ноября. У меня же все готово совершенно; сестры одеты и упакованы как следует. Ах, тоска! Я уже успел один раз заболеть. Простудил горло, и зубы, и щеки. Теперь, слава богу, все прошло. Как здесь холодно! И привет, и пожатия, часто, может быть, искренние, но мне отовсюду несет морозом. Я здесь не на месте.
   О, боже, боже! Когда я выеду из этого Петербурга! Аксаков меня уверяет, как наверное, что 7 декабря будет этот благодатный день. Неужели он опять обманет? Не дай бог!
   Гоголь - М. П. Погодину, 27 ноября 1839 г., из Петербурга. Письма, II, 20.
   29-го ноября, перед обедом. Гоголь привозил к нам своих сестер. Их разласкали донельзя; даже больная моя сестра встала с постели, чтобы принять их; но это были такие дикарки, каких и вообразить нельзя. Они стали несравненно хуже, чем были в институте: в новых длинных платьях совершенно не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали, от чего приходили в такую конфузию, что ни на один вопрос ни слова не отвечали. Жалко было смотреть на бедного Гоголя.
   С. Т. Аксаков. История знакомства, 28,
   Гоголь все еще в Петербурге; но теперь жду его с обеими сестрами, которые будут жить у нас. Он непременно должен выдать что-нибудь, и многое, потому что денег нужна ему куча и для себя, и для сестер, и для матери.
   М. П. Погодин - С. П. Шевыреву, 29 ноября 1839 г., из Москвы. Рус. Арх., 1883, I, 91.
   2-го декабря был у нас Гоголь, и мы вновь опечалили его известием, что и после 6-го декабря отъезд наш на несколько дней отлагается. До 6-го декабря мы виделись с Гоголем один раз на короткое время. Жестокие морозы повергли его в уныние, и вдобавок он отморозил ухо. Он так страдал от стужи, что у нас сердце переболело глядя на него.
   С. Т. Аксаков. История знакомства, 29. {256}
   Вы не виноваты. Это моя несчастная судьба всему виной. Я теперь сам не еду. Морозы повергнули меня в совершенное уныние. Я уже успел отморозить себе ухо, несмотря на все запутывания. Я не знаю, как и что делать. Как это все странно вышло! Но мне никогда ни в чем удачи.
   Гоголь - С. Т. Аксакову, 1839 г. Письма, II, 21.
   Гоголь скоро отсюда уежает и хочет прочитать у Карамзиных главы из нового начатого им романа ("Мертвые Души").
   В. А. Жуковский - Н. И. Гречу, в 1839 г. Сборник Пушкинского Дома на 1923 г., стр. 116.
   До 11-го декабря мы не видали Гоголя; морозы сделались сноснее, и он, узнав от меня, что я не могу ничего положительного сказать о своем отъезде, решался через неделю уехать один с сестрами. 13-го Гоголь был у нас, и так как мы решились через несколько дней непременно уехать, то, разумеется, условились ехать вместе. Ф. И. Васьков также вызвался ехать с нами. 15-го Гоголь вторично привозил своих сестер; они стали гораздо развязнее, много говорили и были очень забавны. Они нетерпеливо желали уехать поскорее в Москву. Много раз уже назначался день нашего отъезда и много раз отменялся по самым неожиданным причинам, и Гоголь полагал, что именно ему что-то посторонее мешает выехать из Петербурга.
   Наконец, дня через два (настоящего числа не помню), выехали мы из Петербурга. Я взял два особых дилижанса; один четвероместный, называющийся фамильным, в котором сели Вера, две сестры Гоголя и я; другой двуместный, в котором сидели Гоголь и Васьков. Впрочем, в продолжение дня Гоголь станции на две садился к сестрам, а я - на его место к Васькову.
   Несмотря на то, что Гоголь нетерпеливо желал уехать из Петербурга, возвратный наш путь совсем не был так весел, как путь из Москвы в Петербург. Во-первых, потому, что Васьков, хотя был самое милое и доброе существо, был мало знаком с Гоголем, и во-вторых, что последнего сильно озабочивали и смущали сестры. Уродливость физического и нравственного институтского воспитания высказывалась тут выпукло и ярко. Ничего, конечно, не зная и не понимая, они всего боялись, от всего кричали и плакали, особенно по ночам. Принужденность положения в дороге, шубы, платки и теплая обувь наводили на них тоску, так что им делалось и тошно, и дурно. К тому же, как совершенные дети, они беспрестанно ссорились между собою. Все это приводило Гоголя в отчаяние и за настоящее и за будущее их положение. Верочке много было хлопот и забот. Я не знаю, что стал бы с ними делать Гоголь без нее. Они бы свели его с ума. Жалко и смешно было смотреть на Гоголя: он ничего не разумел в этом деле, и все его приемы и наставления были некстати, не у места, не вовремя и совершенно бесполезны, и гениальный поэт был в этом случае нелепее всякого пошлого человека. Один Васьков смешил меня всю дорогу своими жалобами. Мы пленили его описанием веселого нашего путешествия с Гоголем в Петербург; он ожидал того же на возвратном пути, но вышло совсем напротив. Когда Гоголь садился вместе с Васьковым, то сейчас притворялся спящим и в четверо суток не сказал ни одного слова; а Васьков, любивший спать днем, любил поговорить вечером и ночью.
   Он заговаривал с своим соседом, но мнимоспящий Гоголь не отвечал ни {257} слова. Всякое утро Васьков прекомически благодарил меня за приятного соседа, которого он досыта наслушался и нахохотался. На станциях, во время обедов и завтраков, чая и кофе, не слыхали мы ни одной шутки от Гоголя. Он и Вера постоянно были заняты около капризных "патриоток", на которых угодить не было никакой возможности, которым все не нравилось, потому что не было похоже на их институт, и которые буквально почти ничего не ели, потому что кушанья были не так приготовлены, как у них в институте. Можно себе представить, что точно такая же история была в Петербурге у княгини Репниной. Каково было смотреть на все это бедному Гоголю? Он просто был мученик.
   Наконец, на пятые сутки притащились мы в Москву. Натурально, сначала все приехали к нам, Гоголь познакомил своих сестер с моей женой и с моим семейством и перевез их к Погодину, у которого и сам поместился. Они занимали мезонин: на одной стороне жил Гоголь, а на другой - его сестры.
   С. Т. Аксаков. История знакомства, 29-31.
   В Москву мы приехали вечером прямо к Аксаковым, и это семейство нас приняло очень радушно. В Москве мы остановились у проф. Погодина,- приятеля брата. Его семейство состояло из жены, молодой женщины, двух маленьких детей и старушки матери Погодина, большой охотницы до карт; она сейчас же нас выучила играть в бостон, и мы играли с нею почти каждый день. Но сын ее очень не любил видеть нас с нею за картами, она же побаивалась его, а потому, бывало, уговорит нас идти будто бы спать, а самим приходить к ней в комнату и играть в бостон. Иногда мы так и делали. Но раз ее сын застал нас, и эти вечера прекратились. Три раза в неделю мы бывали у Аксаковых и все больше сближались с этим милым семейством. Брат заставлял нас каждый день делать переводы и вышивать; мы вышивали для него подушки, до которых он был большой охотник. Брат жил с нами, и я часто ходила к нему в комнату, и когда он не был очень занят, то всегда шалил и шутил со мною; бывало, как только я вхожу к нему в комнату, он тотчас же торопится запирать все свои ящики, так как я была очень любопытна и, увидя его рукописи, тотчас начинала перебирать их и читать, чего он очень не любил. Брат, так же, как и я, был большой лакомка, и у него в бюро всегда имелся большой запас орехов и слив в сахаре (его любимое лакомство). Зная это, я сейчас же отправляла в ящики бюро свои руки; если брат не успевал вовремя его закрыть, то у нас начиналась борьба, из которой брат, конечно, всегда выходил победителем. Он часто делал нам подарки, и мы находили у себя сюрпризом то хорошенький флакон, то корзинку, рабочий ящик и др. Я уже говорила, что брат не любил видеть нас без дела и заставлял в будни переводить, а по праздникам вышивать. Вдруг раз в праздник он посылает меня вместо обычного вышивания за переводы, я очень огорчилась и почти со слезами отправилась переводить. И что же? Вместо тетради для переводов я вижу на своем столе ящик моих любимых конфект! - Брат часто возил нас на литературные вечера, к Хомяковым, Свербеевым, Елагиным, Киреевским и другим, хотя мы очень мало вникали в самые чтения; я думаю, что это было для нас на то время слишком серьезно. Брат одевал нас всегда по своему вкусу, и мы неизменно являлись всюду в одних и тех же костюмах,- любимых брата,- {258} белых муслинных платьях. Брат не желал нас отпускать в деревню, говоря, что мы там одичаем, но здоровье сестры Аннет, которое было слабо и которую доктора советовали отправить в деревню в Малороссию и лечить, заставило его написать матери, чтобы она приехала за сестрою, меня же он решил оставить у себя. Брат занимал у Погодиных комнату на хорах, а против него такую же большую занимали мы с Аннет. Я была трусиха и часто просила брата, чтобы он посидел, пока я засну, и потушил бы свечу, и он всегда исполнял эти прихоти, сядет, бывало, на кровать и ждет, пока я засну. Его я совершенно не конфузилась и была с ним, как с старшей сестрой. Раз он нарисовал меня лежащую в ночном чепчике и кофточке,- я рассердилась и долго приставала к нему отдать мне этот рисунок, который совершенно не был похож на меня.
   Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7-8.
   Даже не помню, благодарил ли вас за петербургский приют и любовь вашу. Боже! как я глуп, как я ничтожно, несчастно глуп! и какое странное мое существование в России! какой тяжелый сон! о, когда б скорей проснуться! Ничто, ни люди, встреча с которыми принесла бы радость, ничто не в состоянии возбудить меня... Такая моя участь. Книгопродавцы всегда пользовались критическим моим положением и стесненными обстоятельствами. Нужно же, как нарочно, чтобы мне именно случилась надобность в то время, когда меня более всего можно притеснить и сделать из меня безгласную, страдающую жертву. Точно, я не помню никогда так тяжелых моих обстоятельств. Все идет плохо. Бедный клочок земли наш, пристанище моей матери, продают с молотка, и где ей придется приклонить голову, я не знаю; предположение мое пристроить сестер так, как я думал, тоже рушилось; я сам нахожусь в ужасно бесчувственном, окаменевшем состоянии, в каком никогда себя не помню. Когда же лучше книгопродавцам употребить в свою пользу мое горе? (Пользуясь стесненным положением Гоголя, петербургский книгопродавец Смирдин предлагал за собрание сочинений Гоголя ничтожно малую сумму...) Я решился не продавать моих сочинений, но употребить и поискать всех средств если не отразить, то хоть отсрочить несчастное течение моих трудных обстоятельств. Как-нибудь на год, ехать скорее как можно в Рим, где убитая душа воскреснет вновь, как воскресла прошлую зиму и весну, приняться горячо за работу и, если можно, кончить роман ("Мертвые души") в один год. Но как достать на это средство и денег? Я придумал вот что: сделайте складку, сложитесь все те, которые питают ко мне истинное участие; составьте сумму в 4000 р. и дайте мне взаймы на год. Через год, я даю вам слово, если только не обманут мои силы и я не умру, выплатить вам ее с процентами. Это мне даст средства как-нибудь и сколько-нибудь выкрутиться из моих обстоятельств и возвратить на сколько-нибудь меня мне.
   Гоголь - В. А. Жуковскому, 21-24 дек. 1839 г.,7 из Москвы. Письма, II, 25. Ср. Временник Пушкинского Дома, 1914, стр. 72.
   Я был в Петербурге и взял оттуда сестер. Они будут жить в Москве; где-нибудь я их пристрою, хоть у кого-нибудь из моих знакомых, но лишь бы они не знали и не видели своего дома, где они пропадут совершенно. {259} Ты знаешь, что маменька моя глядит и не видит, что она делает то, что никак не воображает делать, и, думая об их счастии, сделает их несчастными и потом всю вину сложит на бога, говоря, что так богу было угодно попустить. Об партии нечего и думать в наших местах, и с нашим несчастным состоянием иметь подобные надежды было бы странно, тогда как здесь они могут скорее на это надеяться. По крайней мере, скорее здесь, чем где-либо, может попасться порядочный человек и притом менее руководимый расчетами... Не знаю и не могу постичь, какими средствами помочь нашим обстоятельствам хозяйственным, которым грозит совершенное разорение. Тем более оно изумительно, что имение наше во всяком отношении можно назвать хорошим. Мужики богаты; земли довольно; в год четыре ярмарки, из которых скотная, в марте, одна из важнейших в нашей губернии... Нигде так не облегчены крестьяне, как у нас. Нужно же именно так распорядиться, чтобы при этом расстроить в такой степени. Не нужно позабыть, что еще не так давно в руках у маменьки были деньги, что при перезакладке имения года три тому назад она выиграла почти десять тысяч, которые, кажется, могли бы в руках даже неуча помочь и неурожаю и быть полезными на запас и на всякий будущий случай. Ничего не бывало: эти деньги канули, как в воду.
   Я не буду в Малороссии и не имею никакой возможности это сделать; но, желая исполнить сыновний долг, то есть доставить случай маменьке меня видеть, приглашаю ее в Москву, на две недели. Мне же предстоит путь немалый в мой любезный Рим: там только найду успокоение. Дух мой страдает. Ради бога, коли тебе будет можно, дай сколько-нибудь маменьке на дорогу,- рублей около пятисот, коли можно. Очень, очень буду тебе благодарен. У меня денег ни гроша: все, что добыл, употребил на обмундировку сестер.
   Гоголь - А. С. Данилевскому, 29 декабря 1839 г., из Москвы. Письма, II, 21.
   2-го января (1840 г.) Ольга Семеновна (жена Аксакова) с Верой уехала в Курск. 3-го числа, часа за два до обеда, вдруг прибегает к нам Гоголь (меня не было дома), вытаскивает из карманов макароны, сыр-пармезан и даже сливочное масло и просит, чтоб призвали повара и растолковали ему, как сварить макароны. В обыкновенное время обеда Гоголь приехал к нам с Щепкиным, но меня опять не было дома. Я возвратился домой, где Гоголь и Щепкин уже давно меня ожидали. Гоголь встретил меня следующими словами: "Вы теперь сироты, и я привез макарон, сыру и масла, чтоб вас утешить". Когда подали макароны, которые, по приказанию Гоголя, не были доварены, он сам принялся стряпать. Стоя на ногах перед миской, он засучил обшлага и с торопливостью, и в то же время с аккуратностью, положил сначала множество масла и двумя соусными ложками принялся мешать макароны, потом положил соли, потом перцу и наконец, сыр и продолжал долго мешать. Нельзя было без смеха и удивления смотреть на Гоголя; он так от всей души занимался этим делом, как будто оно было его любимое ремесло, и я подумал, что если б судьба не сделала Гоголя великим поэтом, то он был бы непременно артистом-поваром. Как скоро оказался признак, что макароны готовы, т. е. когда распустившийся сыр начал тянуться нитками. Гоголь с великою торопливостью {260} заставил нас положить себе на тарелки макарон и кушать. Макароны точно были очень вкусны, но многим показались не доварены и слишком посыпаны перцем; но Гоголь находил их очень удачными, ел много и не чувствовал потом никакой тягости, на которую некоторые потом жаловались. Во все время пребывания Гоголя в Москве макароны появлялись у нас довольно часто. На другой день получил я письмо от И. И. Панаева, в котором он от имени Одоевского, Плетнева, Врасского, Краевского и от себя умолял, чтоб Гоголь не продавал своих прежних сочинений Смирдину за 5 тысяч (и новой комедии в том числе), особенно потому, что новая комедия будет напечатана в "Сыне Отечества" или "Библиотеке для Чтения"; а Врасский предлагает 6 тысяч с правом напечатать новую комедию в "Отечественных Записках". Я очень хорошо понял благородную причину, которая заставила Гоголя торопиться продажею своих сочинений, для чего он поручил все это дело Жуковскому; но о новой комедии мы не слыхали. Я немедленно поехал к Гоголю, и, разумеется, ни той, ни другой продажи не состоялось. Под новой комедией, вероятно, разумелись разные отрывки из недописанной Гоголем комедии, которую он хотел назвать: "Владимир третьей степени". Я не могу утвердительно сказать, почему Гоголь не дописал этой комедии; может быть, он признал ее в полном составе неудобною в цензурном отношении, а может быть, был недоволен ею как взыскательный художник. Через несколько дней, а именно в субботу, обедал у нас Гоголь с другими гостями; в том числе были Самарин и Григорий Толстой, давнишний мой знакомый и товарищ по театру, который жил в Симбирске и приехал в Москву на короткое время и которому очень хотелось увидать и познакомиться с Гоголем. Гоголь приехал к обеду несколькими минутами ранее обыкновенного и сказал, что он пригласил ко мне обедать незнакомого мне гостя, графа Владимира Соллогуба. Если б это сделал кто-нибудь другой из моих приятелей, то я бы был этим недоволен; но все приятное для Гоголя было и для меня приятно. Дело состояло в том, что Соллогуб был в Москве проездом, давно не видался с Гоголем, в этот же вечер уезжал в Петербург и желал пробыть с ним несколько времени вместе. Гоголь, не понимавший неприличия этого поступка и не знавший, может быть, что Соллогуб как человек мне не нравится, пригласил его отобедать у нас. Через несколько минут вошел Толстой и сказал, что Соллогуб стоит в лакейской и что ему совестно войти. Я вышел к нему и принял его ласково и нецеремонно. Гоголь опять делал макароны и был очень весел и забавен. Соллогуб держал себя очень скромно, ел за троих и не позволял себе никаких выходок, которые могли бы назваться неучтивостью по нашим понятиям и которыми он очень известен в так называемом большом кругу. С этого дня Гоголь уже обыкновенно по субботам приготовлял макароны. Он приходил к нам почти всякий день и обедал раза три в неделю, но всегда являлся неожиданно. В это время мы узнали, что Гоголь очень много работал; но сам он ничего о том не говорил. Он приходил к нам отдыхать от своих творческих трудов, поговорить вздор, пошутить, поиграть на бильярде, на котором, разумеется, играть совершенно не умел; но Константину удавалось иногда затягивать его в серьезные разговоры об искусстве вообще. Я мало помню таких разговоров, но заключаю о них по письмам Константина. Вот что он говорит в одном своем письме: "Чем более я смотрю на него, тем более удивляюсь и чувствую всю важность этого человека и всю {261} мелкость людей, его не понимающих. Что это за художник! Как полезно с ним проводить время! Как уясняет он взгляд в мир искусства!" В это время приехал Панов из деревни. Он вполне понимал и ценил Гоголя. Разумеется, мы сейчас их познакомили, и Панов привязался всею своею любящею душою к великому художнику. Он скоро доказал свою привязанность убедительным образом.
   С. Т. Аксаков. История знакомства, 31-32.
   Гоголь в самом стесненном положении, взял из института сестер; а маленькое именьице, какое у него было, пропадает. Ему нужно 4000 рублей. Я хотел бы их собрать, но это не удается. Не можете ли меня ссудить этою суммою? Я перешлю ее Гоголю, а вам заплачу, когда это мне будет удобно, впрочем в течение года или через год.
   В. А. Жуковский - наследнику (будущему императору Александру II), в начале 1840 г. Рус. Арх., 1883, XXXIX.
   Видно, вы не разобрали моего письма. Я не просил для Гоголя никакой помощи, и было бы с моей стороны несправедливо просить ее, особливо такой большой, какую вы назначили. Вы уже раз помогли Гоголю - довольно. Еще менее просил я у вас ему взаймы: это было бы с моей стороны неприлично. Я просил у вас просто взаймы себе самому, как то было прежде, и вы очень одолжите меня, если ссудите меня этими деньгами; а с Гоголем будут у меня свои расчеты. Эти деньги дам ему от себя, не вмешивая в это вашего имени. Итак, прошу вас убедительно не давать в подарок назначенных вами 2000 рублей; я решительно от этого отказываюсь... и прошу покорно ссудить мою особу вышереченными 4000, кои нимало не потеряют своей натуры, если будут, принадлежа вам, покоиться в моем кармане, откуда в свое время с торжеством возвратятся в прежнюю великокняжескую обитель *.
   В. А. Жуковский - наследнику, в начале января 1840 г. Рус. Арх., 1883, II, стр. X.
   Я получил ваше письмо, в нем же радостная весть о моем освобождении. Рим мой! Употребляют все силы, все, что в состоянии еще подвигнуться моею волею. А о благодарности нечего и говорить: вы понимаете, как она должна быть сильна. Что я употреблю все, вы этому должны поверить потому" что я для этого живу и существую, и, даст бог, выплачу мой долг... Обнимаю вас несчетно, мой избавитель.
   Гоголь - В. А. Жуковскому, в 1840 г., из Москвы. Письма, II, 30.
   Приблизительно в это время Гоголем отделаны "Тяжба" и "Лакейская".
   А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 39. {262}
   Скажи от меня Гоголю, что я так люблю его, и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества.
   В. Г. Белинский - К. С. Аксакову, 10 янв. 1840 г., из Петербурга. Белинский. Письма. Спб. 1914. Т. II, стр. 25.
   Мертвящий гнет низкого, пошлого, внешнего лежит теперь на раменах моих. О, выгони меня, ради бога и всего святого, вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее, скорее! Я погибну. Еще, может быть, возможно для меня освежение. Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже и сам просил тебя повременить и обождать.
   Гоголь - М. П. Погодину (который в это время был в Петербурге), 25 янв. 1840 г., из Москвы. Письма, II, 32.
   Гоголь в большом затруднении с сестрами. Нужно поместить их, а он горд, и в России талант его дохнет. Добрая Свербеева хлопочет, но придется приняться за Муравьеву.
   А. И. Тургенев - кн. П. А. Вяземскому, 19 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. архив, IV, 88.
   Гоголь здесь очень в тонком за сестер: не знает, что делать с ними, и в Москве ему не пишется. Хлопочет об их размещении по добрым людям; но жаль, что все одни и те же: Муравьева, да Муравьева; а у ней и без того пансион сирот.
   А. И. Тургенев - кн. П. А. Вяземскому, 20 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. арх., IV, 92.
   Вчера была среда и чтение у Киреевских... Главное украшение вечера был отрывок из романа, еще не конченного, читанный Гоголем. Чудо. Действие происходит в Риме. Это одно из лучших произведений Гоголя... Гоголь здесь давно; я его вижу два раза в неделю; он был у меня; но, как человек, он очень переменился. Много претензий, манерности, что-то неестественное во всех приемах. Талант тот же.
   Т. Н. Грановский - Н. В. Станкевичу, 20 февраля 1840 г., из Москвы. Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897. Т. II, стр. 383.
   М. С. Щепкин объявил мне, что он на днях будет обедать у С. Т. Аксакова с Гоголем, и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожащим голосом: - "Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое..." Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеевич пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь и что он обещал прочесть первую главу "Мертвых Душ". Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым часа за полтора до обеда. Щепкин {263} явился, кажется, еще раньше меня... В исходе четвертого прибыл Гоголь... Он встретился со мною, как со старым знакомым, и сказал, пожав мне руку: - "А, и вы здесь... Каким образом?" Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков, видевший в нем русского Гомера, внушил к нему энтузиазм во всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были откровением. Они вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для будущей деятельности, Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал "Семейство Багровых" 8.
   День этот был праздником для Константина Аксакова... С какой любовью он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя, как он переглядывался с Щепкиным, как крепко жал мне руки, повторяя: - "Вот он, наш Гоголь! Вот он!" Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека...