Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной галерее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик, слуга графа Толстого, приветливо указал нам на дверь из передней направо. "Не опоздали?" - спросил Бодянский, обычною своею ковыляющею походкой проходя в эту дверь. "Пожалуйте, ждут-с!" - ответил слуга. Бодянский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты. "Чи дома, брате Миколо?" - спросил он по-малорусски. "А дома ж, дома!" негромко ответил кто-то оттуда. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь. Мы вошли в кабинет. Бодянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева. "А где же наш певец?" - спросил, оглядываясь, Бодянский. "Надул, к Щепкину поехал на вареники! - ответил с видимым неудовольствием Гоголь: - Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда".- "А может быть, и так,- сказал Бодянский,- вареники не свой брат".
   Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, и изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно {526} здоровым цветом лица, он был одет в темно-коричневое, длинное пальто и в темно-зеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которого, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные, каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-горделивое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты. Гоголь в то время был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими. Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским. "Надо, однако же, все-таки вызвать нашего Рубини,- сказал Гоголь, присаживаясь к столу,- не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать... Особенно Надежда Сергеевна".- "Устрою, берусь,- ответил Бодянский,- если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса... А что это у вас за рукописи?"-спросил Бодянский, указывая на рабочую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. "Так себе, мараю по временам!" - небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко написанные и перемаранные листы.- "Не второй ли том "Мертвых душ"?" - спросил, подмигивая, Бодянский. "Да... иногда берусь,нехотя проговорил Гоголь,- но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами..."- "Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо".- "Погода, убийственный климат. Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на родину, к своим - туда звали на свадьбу сестры Елизаветы Васильевны..." Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова. "За чем же дело стало?" - спросил Бодянский. "Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений".- "Скоро ли оно выйдет?" - "В трех типографиях начал печатать,- ответил Гоголь.- Будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части "Мертвых душ". Пятый том я напечатаю позже, под заглавием "Юношеские опыты". Сюда войдут и некоторые журнальные статьи, статьи из "Арабесок" и прочее".- "А "Переписка"?" спросил Бодянский. "Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные. Но это уж, разумеется, явится... после моей смерти". Слово "смерть" Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петербурга. "Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе?" - {527} спросил Гоголь, обращаясь ко мне. Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова: "Савонарола" и "Три смерти". Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведений, ходивших тогда в списках. "Да это прелесть, совсем хорошо! - произнес, выслушав мою неумелую декламацию. Гоголь.- Еще, еще..." Он совершенно оживился, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова. "Это так же закончено и сильно, как терцеты Пушкина,- во вкусе Данта,- сказал Гоголь.- Осип Максимович, а? - обратился он к Бодянскому: - Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его... А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, и я сам помню некоторые стихи Майкова". Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из "Римских очерков" Майкова:
   Ах чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!
   Под этаким небом невольно художником станешь!
   "Не правда ли, как хорошо? " - спросил Гоголь. Бодянский с ним согласился. "Но то, что вы прочли,- обратился ко мне Гоголь,- это уже иной шаг. Беру с вас слово - прислать мне из Петербурга список этих поэм". Я обещал исполнить желание Гоголя. "Да,- продолжал он, прохаживаясь,- я застал богатые всходы..." - "А Шевченко?" - спросил Бодянский. Гоголь с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист. "Как вы его находите?" - повторил Бодянский. "Хорошо, что и говорить,- ответил Гоголь: - Только не обидьтесь, друг мой... вы - его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления..." "Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? - с неудовольствием возразил Бодянский: - Это постороннее... Скажите о таланте, о его поэзии..." "Дегтю много,- негромко, но прямо проговорил Гоголь,- и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык..." Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. "Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски,- сказал он,- надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня - язык Пушкина, какою является евангелие для всех христиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!" - "Да какой же это Жасмен? крикнул Бодянский.- Разве их можно равнять? Что вы? Вы же сами малоросс!" "Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная,продолжал Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь на нее спиной,нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс - это души близнецов, {528} пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать предпочтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово..." Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. "Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!" - сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли. "Странный человек,- произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре,- на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал", Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близкому мне лицу, в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще все тогдашнее настроение Гоголя.
   Г. П. Данилевский. Знакомство с Гоголем. Сочинения Г. П. Данилевского. Изд. 9-е. 1902. Т. XIV, стр. 92-100.
   31 окт. 1851 г.- Вечер у Аксакова с Подгорецким, штаб-лекарем (родом из Киевской губернии и моим старым знакомым) и Гр. П. Данилевским, тоже малороссом, служащим чиновником при товарище министра народного просвещения Норове; пение разных малороссийских песен, к чему приглашены были Гоголем, с коим я познакомил Данилевского.
   О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар. 1889, окт., 134.
   Вторично я увидел Гоголя вскоре после первого с ним свидания, а именно 31 октября. Повод к этому подала новая моя встреча у Бодянского с украинским певцом и полученное мною, вслед за тем, от Бодянского нижеследующее письмо.
   "30 октября 1851 года, вторник.
   Извещаю вас, что земляк, с которым вы на днях виделись у меня, поет и теперь, и охотно споет нам у Гоголя. Я писал этому последнему; только пение он назначил не у себя, а у Аксаковых, которые, узнав об этом, упросили его на такую уступку. Если вам угодно, пожалуйте ко мне завтра, часов в 6 вечера; мы отправимся вместе. Ваш О. Б.".
   В назначенный вечер, 31 октября, Бодянский, получив приглашение Аксаковых, привез меня в их семейство, на Поварскую. Здесь он представил меня седому плотному господину, с бородой и в черном, на крючках, зипуне, знаменитому автору "Семейной хроники", Сергею Тимофеевичу Аксакову; его добродушной, полной и еще бодрой жене Ольге Семеновне; их молодой и красивой, с привлекательными глазами, дочери, девице Надежде Сергеевне, и обоим их сыновьям, в то время уже известным писателям-славянофилам, Константину и Ивану Сергеевичам.
   Гоголь в назначенный вечер приехал к Аксаковым значительно позже Бодянского и меня. Все посматривали на дверь, ожидая Гоголя и приглашенного певца. Ни тот, ни другой еще не являлись. {529}
   Подъехал, наконец, Гоголь. Любезно поздоровавшись и пошутив насчет нового запоздания певца, он после первого стакана чаю сказал Над. С. Аксаковой: "Не будем терять дорогого времени",- и просил ее спеть. Она очень мило и совершенно просто согласилась. Все подошли к роялю. Н. С. Аксакова развернула тетрадь малорусских песен, из которых некоторые были ею положены на ноты с голоса самого Гоголя. "Что спеть?" - спросила она. "Чоботы",- ответил Гоголь. Н. С. Аксакова спела "Чоботы", потом "Могилу", "Солнце низенько" и другие песни.
   Гоголь остался очень доволен пением молодой хозяйки, просил повторять почти каждую песню и был вообще в отличном расположении духа. Заговорили о малорусской народной музыке вообще, сравнивая ее с великорусскою, польскою и чешскою. Бодянский все посматривал на дверь, ожидая появления приглашенного им певца.
   Помню, что спели какую-то украинскую песню даже общим хором. Кто-то в разговоре, которым прерывалось пение, сказал, что кучер Чичикова Селифан, участвующий, по слухам, во втором томе "Мертвых душ" в сельском хороводе, вероятно, пел и только что исполненную песню. Гоголь, взглянув на Н. С. Аксакову, ответил с улыбкой, что, несомненно, Селифан пел и "Чоботы", и даже при этом лично показал, как Селифан высоко деликатными кучерскими движениями, вывертом плеча и головы должен был дополнять среди сельских красавиц свое "заливисто-фистульное" пение. Все улыбались, от души радуясь, что знаменитый гость был в духе. Но не прошло после того и десяти минут, Гоголь вдруг замолк, насупился и его хорошее настроение бесследно исчезло. Усевшись в стороне от чайного стола, он как-то весь вошел в себя и почти уже не принимал участия в общей длившейся беседе. Это меня поразило. Зная его обычай, Аксаковы не тревожили его обращениями к нему и, хотя, видимо, были смущены, покорно ждали, что он снова оживится.
   Что вызвало в Гоголе эту неожиданную перемену в его настроении,- новая ли, непростительная небрежность приглашенного певца, который и в этот вечер так и не явился, или случайное напоминание в дорогой ему семье о неоконченной и мучившей его второй части "Мертвых душ",- не знаю. Только Гоголь пробыл здесь еще с небольшим полчаса, посидел, молча, как бы сквозь дремоту прислушиваясь к тому, о чем говорили возле него, встал и взял шляпу. "В Америке обыкновенно посидят, посидят,- сказал он, через силу улыбаясь,- да и откланиваются".- "Куда же вы, Николай Васильевич, куда?" всполошились хозяева. "Насладившись столь щедрым пением обязательного земляка,- ответил он,- надо и восвояси. Нездоровится что-то. Голова, как в тисках". Его не удерживали. "А вы долго ли еще здесь пробудете?" - спросил Гоголь, обратившись, на пути к двери, ко мне. "Еще с неделю",- ответил я, провожая его с Бодянским и И. С. Аксаковым. "Вы, по словам Осипа Максимовича, перевели драму Шекспира "Цимбелин". Кто вам указал на эту вещь?" - "Плетнев".- "Узнаю его... "Цимбелин" был любимою драмой Пушкина; он ставил его выше "Ромео и Юлии". Гоголь уехал.
   Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 100-103.
   5 ноября происходило чтение "Ревизора" в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. {530} Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и - если не ошибаюсь - Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в "Ревизоре", явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить. Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить. Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение... Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно... Я слушал его тогда в первый - ив последний раз. Гоголь поразил меня чрезвычайно простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться - хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): "Пришли, понюхали и пошли прочь". Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене "Ревизор". Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головой, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку - и с сердцем заметил вошедшему камердинеру; "Ведь я велел тебе никого не впускать". Молодой литератор слегка пошевелился на стуле, а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды и снова принялся читать; но уже это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы - и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков запирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет,- и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга, это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого "подхватило". "Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет,- а дурачье, мол, {531} слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!"
   Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение "Ревизора" в тот день было,- как Гоголь сам выразился,- не более как намек, эскиз; и все по милости непрошеного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.
   В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше.
   И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, III, Гоголь.
   Тогдашний сотрудник "Москвитянина" Н. В. Берг пригласил меня от имени С. П. Шевырева на вечер к последнему. Здесь зашла речь о Гоголе, и Шевырев сообщил, что Гоголь, оставшись на днях недоволен игрою некоторых московских актеров в "Ревизоре", предложил, по совету Щепкина, лично прочесть главные сцены этой комедии Шумскому, Самарину и другим артистам.
   Это чтение описано И. С. Тургеневым в его литературных воспоминаниях. В описании И. С. Тургенева вкрались некоторые неверности, особенно в изображении Гоголя, на которого он в то время глядел, очевидно, глазами тогдашней, враждебной Гоголю и дружеской ему самому критики. Он не только в лице Гоголя усмотрел нечто хитрое, даже лисье, а под его "остриженными" усами ряд "нехороших зубов", чего в действительности не было, но даже уверяет, будто в ту пору Гоголь в "своих произведениях рекомендовал хитрость и лукавство раба". Чтение, как удостоверяют сохраненные у меня письма, было 5 ноября.
   Чтение "Ревизора" происходило во второй комнате квартиры гр. А. П. Толстого, влево от прихожей, которая отделяла эту квартиру от помещения самого Гоголя.
   Стол, вокруг которого, на креслах и стульях, уселись слушатели, стоял направо от двери, у дивана против окон во двор. Гоголь читал, сидя на диване. В числе слушателей были: С. Т. и С. И. Аксаковы, С. П. Шевырев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг и другие писатели, а также актеры М. С. Щепкин, П. М. Садовский и Шумский. Никогда не забуду чтения Гоголя. Особенно он неподражаемо прочел монологи Хлестакова и Ляпкина-Тяпкина и сцену между Бобчинским и Добчинским. "У вас зуб со свистом",- произнес серьезно и внушительно Гоголь, грозя кому-то глазами и даже пришепетывая при этом, будто у него свистел зуб. Неудержимый смех слушателей изредка невольно прерывал его. Высоко-художественное и оживленное чтение под конец очень утомило Гоголя. Его сил как-то вообще хватало ненадолго. Когда он дочитал заключительную сцену комедии, с письмом, и поднялся с дивана, очарованные слушатели долго стояли группами, вполголоса передавая друг другу свои впечатления. Щепкин, отирая слезы, обнял чтеца и стал объяснять Шумскому, в чем главные силы роли Хлестакова. Я подошел к С. Т. Аксакову и спросил его, какое письмо он или его жена, по словам Бодянского, предполагали доставить через меня в Малороссию. "Не мы, а вот Николай Васильевич имеет к вам просьбу,- ответил С. Т. Аксаков, указывая мне на Гоголя,- Бодянский не понял слов моей жены, ошибся. Нам поручили вас предупредить, {532} если вы еще не уехали".- "Да,- произнес, обращаясь ко мне, Гоголь,- повремените минуту; у меня есть маленькая посылка в Петербург к Плетневу. Я не знал вашего адреса. Это вас не стеснит?" Я ответил, что готов исполнить его желание, и остался. Когда все разъехались, Гоголь велел слуге взять свечи со стола из комнаты, где было чтение, и провел меня на свою половину. Здесь, в знакомом мне кабинете, он предложил мне сесть, отпер конторку и вынул из нее небольшой сверток бумаг и запечатанный сургучом пакет. "Не откажите,- сказал Гоголь, подавая мне пакет,- если только вас не затруднит, вручить это лично, при свидании, Петру Александровичу Плетневу". Увидев надпись на пакете со "вложением", я спросил, не деньги ли здесь. "Да,ответил Гоголь, запирая ключом конторку,- небольшой должок Петру Александровичу. Мне бы не хотелось через почту". Видя усталость Гоголя, я встал и поклонился, с целью уйти. "Вы мне читали чужие стихи,- сказал Гоголь, приветливо взглянув на меня, и я никогда не забуду этого взгляда его усталых, покрасневших от чтения глаз.- А ваши украинские сказки в стихах? Мне о них говорили Аксаковы. Прочтите что-нибудь из них". Я, смутясь, ответил, что ничего своего не помню. Гоголь, очевидно желая, во что бы то ни стало, сделать мне что-либо приятное, опять посадил меня возле себя и сказал: "Кто пишет стихи, наверное их помнит. В ваши годы они у меня торчали из всех карманов". И он, как мне показалось, даже посмотрел на боковой карман моего сюртука. Я снова ответил, что положительно ничего не помню наизусть из своих стихов. "Так расскажите своими словами". Я передал содержание написанной мною перед тем сказки "Снегурка". "Слышал эту сказку и я, желаю успеха, пишите! - сказал Гоголь.- В природе и ее правде черпайте свои краски и силы. Слушайте Плетнева... Нынешние не ценят его и не любят... а на нем, не забывайте, почиет рукоположение нашего первоапостола, Пушкина..."
   Я простился с Гоголем и более в жизни уже не видел его. Возвратясь в Петербург, я в тот же день вечером отвез врученные мне сверток и пакет к Плетневу, О свертке он сказал: "знаю" - и положил его на стол. Распечатав пакет и увидев в нем пачку депозиток, Плетнев спросил меня: "А письма нет?" Я ответил, что Гоголь, передавая мне пакет, сказал только: "Должок Плетневу". Плетнев запер деньги в стол, помолчал и с обычною своею добродушною важностью сказал: "Как видите, он и здесь верен себе; это - его обычное, с оказиями, пособие через меня нашим беднейшим студентам. Фицтум раздает и не знает, откуда эти пособия". А. И. Фицтум был в те годы инспектором студентов Петербургского университета.
   Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 104-107.
   После чтения актерам "Ревизора" Гоголь опять явился в театре (в ложе позади других) посмотреть, как исполняется пьеса после его замечаний, и остался доволен игрою более, нежели в прежнее время, особенно Хлестаковым, которого в это время играл уже Шумский, пользовавшийся его наставлениями.
   А. Т. Тарасенков, 4.
   В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома ("Мертвых душ"), что в нем все никуда не {533} годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения.
   С. Т. Аксаков - С. П. Шевыреву, в 1852 г. Рус. Арх., 1878, II, 54.
   Здоровье мое понемногу поправляется, хоть и не могу похвалиться совершенным восстановлением его... Теперь у вас голова, я замечаю, наполнена мыслями о женитьбах. Гоните от себя эти мысли: они мешают заниматься настоящим. Разве женитьбу Лизы вы устроили? Ни вы, ни я не имели этого в предмете. Это устроил бог для нее. Нужно было выйти замуж, она и вышла; так же как для иной другой - то, чтоб она не выходила замуж, и она не выходит.
   Гоголь - матери, 20 ноября 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 410.
   Граф А. П. Толстой передал мне ваш поклон и рассказал мне о своем душеусладном пребывании у вас во Ржеве. Благодарю вас много и много за то, что содержите меня в памяти вашей. Одна мысль о том, что вы молитесь обо мне, уже поселяет в душу надежду, что бог удостоит поработать ему лучше, чем как работал доселе немощный, ленивый и бессильный. Ваши два последние письма держу при себе неотлучно. Всякий раз, когда их в тишине перечитываю, вижу новое в них, прежде не замеченное указание и напутствие и всякий раз благодарю бога, помогшего вам написать их. Не забывайте меня, добрая душа, в молитвах ваших. Знаете и сами, как они мне нужны.