17 – 20 июля 2215 года по Галактическому исчислению
   Я плачу только на кухне у мамы. Мама гладит меня по макушке и называет красавицей, куколкой, умничкой, а я сначала реву белуга белугой, а потом постепенно успокаиваюсь и только всхлипываю, прижавшись к теплому маминому плечу. Странно, да? Катенька Мак-Келли, мечта всех мужиков Галактики, – и вдруг плачет. Никто б не поверил. А на самом деле ничего странного. Ну да, не урод, сама знаю, а толку? Хотя завидуют мне по-страшному, и всегда завидовали, и подруг у меня никогда не было как раз поэтому. Не считая, конечно, Чалы и Эвелины. Но Чала, она мне скорее старшая сестра, да и сама писаная красавица, куда там мне до нее, а Эвелина – совсем особый случай. А так… просто ужас! Девчонки в школе терпеть меня не могли. Как же, самые крутые мальчики, кто с третьего класса, а некоторые даже со второго, срочно обзавелись песиками всяких пород, и эти песики все время хворали, так что мальчишки постоянно толклись в папиной приемной, чтобы хоть мельком повидаться со мной…
   Да ну их, девчонок! Разве я виновата, что в семь лет стала «Мини-Мисс Галактикой»? И в шестнадцать, и в восемнадцать я тоже никак не надеялась получить корону. И вовсе ни с кем не спала, как болтали! Просто жюри решило так, и даже в газетах писали, что оно в тот раз было объективным. И папа тогда сказал, что газетам можно верить. А сама я никогда и не думала, что так уж красива. И никак не ожидала, что после второй, взрослой уже, короны меня невзлюбит, а после третьей люто возненавидит как раз та половина человечества, прелести которой я должна была олицетворять.
   Ну и пусть шипят! Зато нас с мамой все это просто спасло, когда умер папа. Ветлечебницу, конечно, пришлось закрыть и продать: мама зверей всегда побаивалась, а мне вести дело было совсем не по силам. И жить бы было совсем не на что. Вы представляете: вечно замотанная уроками мама и я, молоденькая, совсем глупая девчонка. Да еще бабушка тогда была жива, хорошая, добрая, но совсем уже старенькая…
   И как бы мы выжили, если бы не я?
   Я долго думала, куда пойти работать, советовалась с мамой, пыталась даже сама разобраться в предложениях, а потом решилась – и вытянула наугад. И не ошиблась нисколечки! Конечно, модельный салон мадам Чалори Ранкочалария-Нечитайло – это не гигант вроде «Кардена» или «Ив Сен-Лорана», но к тем я бы и побоялась идти, а у мадам Чалори платили никак не меньше, и самая шикарная публика все чаще заказывала обновки именно там.
   А главное – сама хозяйка! Разве могла я подумать, что грозная мадам Ранкочалария-Нечитайло, великая кутюрье, окажется просто Чалой, милой и доброй Чалой, умеющей все понять и всегда помочь? Обидно, что мы теперь так редко видимся, зато каждое воскресенье я звоню ей, и мы болтаем по полчаса, если не больше.
   Она и теперь такая же красивая, как пять лет назад, совсем не расплылась, фигурка высший класс, и глаза темные и глубокие, как у всех дархаек. У меня, правда, глаза получше, да и ноги, наверное, тоже, ну и что? Господин Нечитайло все равно в ней души не чает, и она его тоже обожает, хотя и держит в ежовых рукавицах. Прямо не знаю, как так можно! Смешно даже: он – огромный, бородатый, а Чала – маленькая и хрупкая, но стоит ей повысить голос, и Игорь Иванович становится по швам, как солдатик из музея. Жуть, правда?
   Вообще, там у них была интересная история: Чала на Дархае была замужем за тамошним президентом, или премьером, или еще кем-то, я в этом не разбираюсь, и Игорь Иванович ее спас от бандитов и увез с собой на Землю, даже каюту ей отдал, а сам спал всю дорогу в трюме, вот, – а потом супруг начал требовать, чтобы ему вернули жен, но наши власти так ему и ответили, что здесь ему не Дархай и жены сами могут выбирать, кто у них теперь мужья…
   Ой, да что ж это я! Вы ж, наверное, сами помните, это во всех газетах было, даже и по стерео показывали. Я тогда была маленькая, и то запомнила, как мама сидела у визора, аж обед один раз подгорел…
   Процесс «Ранкочалар против Ранкочаларий», вспомнили, да? Только представьте: пятьдесят жен, и ни одна не пожелала остаться с этим занудой профессором! Противный очкарик, конечно, проиграл дело, хотя и нанял самых лучших адвокатов… а потом он хотел даже украсть Чалу и еще одну ее подружку, но тут уж вмешался Игорь Иванович, и остальные астрофизики из их лаборатории тоже вмешались, и те гады еле ноги унесли!
   А день окончания процесса у нас в салоне всегда отмечали как семейный праздник, и приходили все кто мог из подружек Чалы, конечно, вместе с мужьями такими бравыми, красивыми, молодыми еще; я даже удивлялась, отчего это такие здоровенные мужики, а почти все уже на пенсии?..
   Как здорово было! Я даже решила выйти за астрофизика и вышла бы, наверное, потому что сын пана Ярузека (это приятель Игоря Ивановича из Единого Союза, очень интересный мальчик, между прочим) за мной вполне серьезно ухаживал и у нас уже начало намечаться кое-что…
   Но тут я встретила Аллана. Аля. И Чала через пару месяцев вдруг подошла ко мне и намекнула, что возраст – не помеха, и что Аллан, кажется, любит меня, и что она уже поговорила с моей мамой и все ей объяснила… а я тогда только и могла радоваться, что кто-то за меня думает, потому что сама думать не могла. Мне хватало и того, что есть Аль, что он рядом и что он – со мной. И когда он вдруг исчез, оставив непонятную, глупую записку (ну хорошо, я сама знаю, что была виновата, но я бы попросила прощения!), я поклялась, что никогда больше не приеду в город, где мы познакомились…
   И все же вот она, Одесса, – за окном земной резиденции шефа. Как и тогда, четыре года назад, шумная, солнечная, веселая. Хороший город. Он дважды подарил мне Аллана Холмса – тогда и сейчас; я люблю Одессу и больше совсем не сержусь на нее!
   Шефа пока что нет, и Эвелины тоже – она, как всегда, при шефе, и Аль вернется только завтра. Ой, как много времени у тебя, Катька! На все хватит… а все-таки представляю, как удивится шеф, когда узнает, что любимая сотрудница убежала под венец, даже не предупредив заранее начальство. И пусть себе удивляется, сердиться-то не станет, я знаю; Аль ему понравится, они ж даже знакомы немного, шеф сам вручал ему орден за какую-то там работу, не знаю какую, Аль мне не рассказывал подробно… а вот чего я боюсь, так это не взревновала бы Эвелина. Ведь на нее иногда находит: прижимается ко мне, рычит на всех, никого не подпускает. Глупая! Она, конечно, тоже полюбит Аля! Я специально купила мягкого розового слоника; Аль подарит его Эвелине, и они подружатся, девочка обожает новые игрушки и тех, кто их дарит…
   Вообще Эвелина моя – существо капризное, хотя и очень доброе. Я потому и приехала сюда на целую неделю раньше нее и шефа, чтобы подготовить комнатку и резиденцию по ее вкусу; кроме меня, это никому не удается, разве что шефу, но у него не всегда хватает времени на Эвелину. Конечно, на все церемонии они ходят вместе, как полагается. Шеф ведет ее за руку, и она висит на нем, словно ребенок. Даже смешно бывает, когда приезжает какая-нибудь шишка из Единого Союза и приволакивает с собой полдюжины хорошеньких девчат – ведь вся Галактика прекрасно знает, что это за мымры, и что все эти референточки умеют стрелять не только глазками, тоже всем известно. А вот шеф не признает никаких охранников, потому что раз избран народом, так и защищаться не от кого. Так он говорит, и очень правильно, по-моему, потому что охранники – это просто дураки какие-то, все время цепляются, проходу не дают, и ну их вообще! А вот Эвелина, так это ведь просто маленькая слабость сильного человека. Она, между прочим, очень забавная в своей матроске и шортах: все время ухмыляется, почесывается, клянчит конфеты. И очень сильно любит меня. Кажется, даже больше, чем шефа…
   Ой, совсем заболталась! Дел ведь полно! Прическу нужно сделать? Нужно! Платье подобрать нужно? А как же! Ресторан заказать к приезду Аля, чтоб все как у людей, тоже надо. И с пастором насчет венчания кто договорится, если не я? Не Аллан же! Ему это как раз безразлично, он, по-моему, и в Бога не очень-то верит, а вот меня папа научил относиться к этому серьезно. Папочка сейчас, конечно, в раю, и он будет недоволен, если родная дочь пойдет замуж без венчания, просто придет и распишется…
   Я вышла из ванной, скинула халатик, оделась.
   Села на краешек кровати, взглянула в лицо Алю. Он замечательно получился на этой фотографии, спокойный такой, мужественный и очень красивый. Три года я прятала этот снимок в комоде, не решаясь выкинуть…
   Посмотрела. Показала язык. Дурак ты, Алька! Ну виновата была, сама знаю, так ведь я же совсем дурочка была, а ты большой, сильный, мог бы понять. Эти мальчики ничего же не значили, ни Алексис, ни Жэка, так просто, на пляж сбегать, пока ты по командировкам своим… ну, поругал бы, даже побить мог, если захотел… было за что… А ты взял и сбежал. Кого испугался тогда? Катьки своей, что ли?.. Глупо. Катька, между прочим, наглоталась тогда снотворного, сунула твое фото под подушку, написала записку маме и Чале и легла спать. Сама не догадываюсь, как Чала сообразила тогда, что к чему; может, почувствовала что-то или еще как, а только влетела ко мне, выбив двери, вместе с Игорем Ивановичем и с Ози, ну да, той самой, знаменитой.
   Ози, по-честному, лучшая Чалина подруга, она очень добрая и несчастная; наверное, они поэтому с Чалой и подружились. Чала ведь сильная баба, любит всех опекать, а Ози – она слабая, хотя на вид и большая, и пьет она здорово. Но зато она хорошая! Бывало, приедет к нам в салон, поставит на стол бутылку, и пьет, и плачет: вот, мол, девчонки, опять с мужем надо расходиться, а я его люблю, и он меня тоже любит, и третьего своего я тоже ведь сильно жалела, он у меня нервный был, а вот приходится разводиться, чтобы волну поднять по новой, а мне плевать на тот рейтинг клятый, я счастья хочу-у-у!.. Плачет в три ручья и жизнь свою проклинает…
   И никогда в компании, когда даже в духе была, ни песенки не спела, как ни просили.
   А вот в тот раз я Чалу даже и не заметила сразу; Ози Игоря Ивановича тут же вытолкала, а ее послала за врачом, даже накричала, кажется… подумайте только: на Чалу кричать!.. а сама села рядышком со мной, ну точно как мама, взяла за руку и говорит: ты, девонька, меня слушай, Чалку не слушай, она у нас королева, а мы-то с тобой дуры бабы, вот я тебе, как дура дуре, и скажу: мужичишка твой к тебе еще приползет, козел старый, не может того быть, чтобы к такой, как ты, да не приполз, а вот сама ты, Катюнечка, слушай-слушай, так вот, ты сама уматывай-ка из моделей, потому как сейчас, не приведи Господь, выскочишь со зла да сдуру за какого-нибудь лоха, вроде моего первого… я ведь, говорит, такая же дурочка была, в первую машину прыгнуть норовила, жизни не знала, Аркашку не слушалась… так что ты, девонька моя, меня не повторяй, мне-то, идиотке старой, уже некуда отступать…
   Сидели!мы, значит, и выли вдвоем; а тут и Чала входит с доктором, и Ози ей с ходу: слышь, Чалка, Катюха у тебя больше не работает, к маме ее отправляем, ясно?! А Чала, умница, поглядела на нас, глаза пришурила и головой кивнула: ладно, мол. И вдруг подсела к нам, обняла, да как завоет – куда там нам с Ози!..
   Так и ревели мы, три бабы-дуры, пока доктор, спасибо ему, каплями не отпоил…
   А полгода спустя я познакомилась с Эвелиной. Сестра милосердия в зооклинике – это, конечно, не ведущая модель салона мадам Ранкочалария-Нечитайло, но на жизнь нам с мамой хватало вполне, и бабулю похоронили честь по чести, а на мужиков я, честно скажу, глядеть не могла, хотя и подкатывались. Вот и привезли к нам Эвку – на длиннющей черной машине с затемненными стеклами; я в такой каталась только однажды, когда меня вовсю кадрил сынок кого-то из кобальтовых воротил. Привезли, тут же на носилки и сразу в операционную. Ранения были не то чтобы так уж опасны, но очень странные для зверюшки; она вела себя молодцом, только тихонько скулила и смотрела на нас большими печальными глазами. Я взяла ее за руку, как Ози меня, и погладила по голове, а она посмотрела на меня, словно ребенок и вдруг начала тереться щекой…
   Это потом уже зоопсихологи объяснили мне, что Эвелина – не совсем обезьяна. То есть обезьяна, конечно, но не совсем. Не знаю, как лучше сказать. Но у нее не только глаза человеческие, а и разум тоже почти как у нас. И умеет она очень многое…
   За восемь ночей, что я просидела над ее постелью, бедняга отвыкла быть без меня; когда ее приехали забирать, сперва хныкала, упиралась, кричала, потом начала отмахиваться от санитаров, а потом вдруг взвилась с места – и я увидела в первый и, надеюсь, в последний раз, что на самом деле умеет ласковая и послушная Эвочка… Я тогда перепугалась ужасно, думала: кого-нибудь она обязательно убьет, но все обошлось; теперь-то я знаю, что Эвелина убивает только тогда, когда без этого никак не обойтись…
   Крутили ее ввосьмером и не сразу справились, но все же связали и увезли. А напослезавтра меня пригласили в Звездный Дом, угостили кофе с молоком, как я люблю, и разложили все по полочкам. Я думала отказаться, но тут в комнату вбежала Эвка и принялась визжать и подпрыгивать, а потом притащила откуда-то и засунула мне в руки своего любимого плюшевого львенка. Вот так я и стала личным секретарем Президента ДКГ, а главное – нянькой, воспитательницей, подругой и старшей сестрой сверхтелохранителя Большого Босса.
   … Ну что, Катька, пора?
   «Да!» – ответила я сама себе, поглядела напоследок на фотографии, улыбнулась маме и Чале, послала воздушный поцелуй Ози, щелкнула по носу Эвелину. А господину Холмсу опять показала язык. Причем весьма торжественно. Никуда ты не денешься от меня, глупый-глупый Алька! Утречком прилетишь, а я тебя – цап! – и в церковь, и выйдем мы с тобою оттуда, как положено: мистер и миссис Аллан Холмс. И не позволю я тебе трястись из-за того, что я, видите ли, тебя моложе. Ученая уже. И вообще, пойду-ка я прямо сейчас к тебе в номер, займу его нагло и приготовлю все к твоему приезду; и попробуй хоть слово сказать, нос откушу!
   И я успела сделать все, и пастор оказался седенький и очень милый, и прическа – просто прелесть, и белое платье с коротенькой фатой – как раз такое, как когда-то у мамы; даже не помню, как бежала я по улице, возвращаясь в «Ореанду» с горой покупок. Мужики оглядывались мне вслед, бабье шипело. Ну и что? Когда женщина счастлива, все вокруг прекрасно, даже подруги!
   Дверь Алькиного номера была приоткрыта, и я вошла без стука, соображая на ходу, что сказать горничной. Но никакой горничной там не было, и вещей Алека почему-то тоже не было, хотя он, точно помню, оставил чемоданчик, когда уезжал позавчера, зато на полу лежали какие-то ужасные грубые циновки, а перед стенным зеркалом разминался незнакомый смуглый паренек в ярких шароварах.
   Проскочила, что ли?
   Пожав плечами, я вышла в коридор, посмотрела на табличку с номером – и зашла снова.
   В комнате, оказывается, были двое. Парнишка по-прежнему плавно изгибался перед зеркалом, а в единственном кресле, задвинутом в угол, плотненько сидел лысоватый, довольно полный старичок в халате с бордовыми драконами. Он внимательно изучал свежий выпуск «Ночей Копенгагена» (какая гадость!) и тоненько хихикал. Увидев меня, лысенький засуетился, уронил куда-то журнальчик, вскочил и неожиданно изящно шаркнул ножкой:
   – Какая приятная неожиданность!
   Тут я его узнала. Днем, когда я шла в город, он истошно вопил в нижнем холле, что, как ветеран земной сцены, возмущен, что номер для его артиста снят с брони. Я спросила: как они тут оказались? Они ничего не знали. Администрация сообщила им только то, что другой, ничем не худший номер, вот этот вот самый, неожиданно освободился, и предложила вселяться…
   Извинившись, я вышла. И у меня хватило еще сил, удерживая слезы, спуститься в подвальный бар.
   В баре было прохладно, сумрачно и пусто.
   Несколько ранних посетителей за столиками у дальней стенки и я. Одна. Совсем одна. Как три года назад, только еще хуже. Много хуже. Ой, Боженька, да как же мне плохо!..
   Официант! Телефон, пожалуйста! Скорее, прошу вас!..
   Кнопка за кнопкой: восемь-один-ноль-один-девять-четыре-семь-ноль-пять-пять-ноль.
   Гудок. Щелчок.
   Чала! Чалочка!
   И гулкий, не ждущий ответа голос Игоря Ивановича: «Говорит автоответчик семьи Нечитайло. Мы уехали в отпуск. Вернемся после двадцать шестого или немного позже. Сообщение можете оставить…»
   Но я не хочу оставлять сообщений, мне плохо, неужели вы не понимаете, мне очень плохо…
   Официант, водки, пожалуйста! Да-да, двойную!
   Огонь обжигает глотку, но легче не становится.
   Снова – кнопки: восем-один-ноль-два-четыре-семь-восемь-пять-два-один-три.
   Короткие гудки. Сброс. Набор. Щелчок.
   Ози!!!
   Сброс. Короткие гудки.
   Официант! Еще водки! Только не надо разбавлять!.. Ладно, друг, не обижайся, это я шучу так…
   Ну-ка: восемь-один-нолъ-четыре-четыре-семъ-ноль-два-восемь-один-один.
   Гудок. Щелчок.
   Мама! Мамулечка! А кто? Что с ней?! Обследование? Какое обследование? Ой, Господи!.. Но ничего опасного, тетя Клара? Да, конечно, прилечу… У меня? Скажите маме, что со мной все в порядке…
   Официант! Теперь джин! Без всяких тоников!
   Тепло разливается по телу, в голове приятно гудит. Думается легче. Аль… Ну и как тебя назвать? Трусом? Ничтожеством? Или просто – подлецом?! Не знаю. Надо подумать. Надо понять. Я же не просила тебя ни о чем в тот вечер: мы могли поздороваться и разойтись, Аль… а теперь – зачем эта дурацкая фата? Зачем прическа? Что я скажу старому ласковому пастору?..
   Дрянь! Трепло и трусло!
   Я смотрю в полумрак. Зал незаметно заполнился, и в синевато-розовом тумане движутся, прижимаясь друг к дружке, расплывчатые фигуры. Карлики! Злые, злые карлики! Разве вы, вы все, знаете что-то о любви? Разве умеете любить?
   Трусы… пигмеи…
   А ты, стан Аллан Холмс, хуже всех… мразь и предатель.
   Офиц-и-и-ант! Еще водочки!
   В зале темнеет. Перед моим столиком возникают две… нет, одна… фигура… гадкий гном, мерзкий носатый ли-ли-пут. Огромный ли-ли-пут, ростом почти с Их!.. с Игторя Ив-вановича…
   О чем это он? Пытаюсь сосредоточиться. Трудно.
   – Вставай, красотка! Йошко Бабуа хочет с тобой танцевать сегодня!
   Уйди, карлик… не хочу… никого не хочу…
   – Я – Бабуа!
   Зачем он так кричит? Ведь у меня же болит голова! В зале становится совсем тихо. Все умолкли. Все чего-то ждут. Отпусти руку, нахал, мне больно!..
   – Дэвочка, – спокойно говорят мне, – музыка ждет!
   – Не хочу-у-у! – ору я. Или шепчу?
   – Ты нэ понымаешь, дэвочка! Я – Бабуа, и ты пойдешь со мной. Сначала мы будэм танцевать. А потом пить шампанское навэрху. Я так хочу. Ты понымаешь тэпэр?
   Меня больно хватают за руку и тащат из-за столика; завтра наверняка появятся синяки, думаю я и тут же забываю о таких пустяках, потому что противные губы, пахнущие табаком и спиртом, впиваются мне в рот и мерзкий язык злобно, гнусно втискивается меж сжатых зубов.
   Я кричу. А вокруг – никого. Люди жмутся к стенкам, их нет, только белые маски где-то далеко, и носатые чернявые рожи скалятся вокруг…
   Аль! Алька! Трус, ничтожество, помоги!.. Эвелина, где ты?!
   Никого. Нет людей. Только кривые ухмылки и шепоток:
   – Бабуа, Бабуа! Глядите: Бабуа гуляет!
   Божечка, неужели же им интересно?
   Туман вдруг рассеивается. И меня становится как будто бы две: одна плачет, вырывается, а ее тащат в круг злобных гоблинов, и некому ей помочь, а другая Я смотрит на все точно со стороны; эта вторая Я бесплотна, ей не страшно, она просто стоит и видит все, что происходит.
   Она видит: давешний смуглый парень удивительно легко прорывает кольцо, толпящееся вокруг меня первой. Он останавливается напротив того, кто рвет с меня жакет, и улыбается спокойной, дружелюбной улыбкой.
   – Отпусти сестру, друг-землянин, ибо сказал Вождь: поднявший руку на сестру – плохой брат и не благо творит!
   Ослепительно белым оскалом щерится носатая рожа.
   – Пшел вон, бичо!
   И шуршащий шепот от стенок, из дальних углов:
   – Парень, отойди, не нарывайся, это же Бабуа!
   И поверх шепотка – мелодичный, чуть гортанный голос:
   – Позволь напомнить, друг-землянин, что и так заповедал Вождь: не внимающий слову блага – не брат!
   Короткий смешок.
   – Э! Понюхай, бичико, и подумай: пора ли тебе умирать?
   Перед самым лицом паренька покачивается узкое лезвие, выпрыгнувшее из наборной рукоятки.
   Хватка разжимается, и Я первая падаю на стул, судорожно стягивая края порванного жакета. Прямо передо мной две тени: большая и маленькая. О чем это они? Та Я, что, никому не видимая, стоит в стороне, слышит:
   – Жаль, землянин, но велено Вождем: не слышащий – пусть умолкнет…
   Мгновение тишины. И вновь голос, уже не мелодичный, напротив, отливающий сталью:
   – Нгенг!
   Только одно слово, похожее на плевок.
   Знакомое слово… Я слышала его раньше, но где? Ах да, это же дархи; именно так говорила Чала всякий раз, когда при ней вспоминали ее первого мужа.
   Почему так тихо? Совсем-совсем тихо…
   Только медленно звучит в густых от дыма сумерках ресторана:
   – Дай. Дан. Дао. Ду…
   И тотчас взрывается тишина. Большая тень взлетает в воздух, на кратчайший миг словно бы зависает, перекувыркивается и с визгом летит к стене, переворачивая столы. Звон стекла, крики, ругательства. Круг гоблинов, только что мешавший дышать, распадается…
   Какой грохот… и как чудовищно болит голова!..
   Кто-то маленький, чернявый, с измятым лицом, похожим на комок взбитого фарша, прикрывается табуреткой и вопит, булькая кровавыми пузырями:
   – Братва! Бабуа бьют!
   Крик угасает в табачном чаду, в душном запахе пота, вместе с плавно опадающими на пол пиджаками. Груда тел в центре зала то рассыпается, то слипается вновь, и мальчишка прыгает вокруг нее, время от времени ныряя в месиво и нанося короткие удары, после каждого из которых что-то внутри горы людей болезненно вскрикивает.
   Первая Я визжит, закрыв лицо руками; вторая Я наблюдает. Паренек дерется умело и красиво; не так, как Аль: Аллан почти не движется, он просто стоит, а те, кто напал, отлетают от него, словно наткнувшись на стенку; и дружок его, психованный журналист, я видела однажды, тоже дерется не так: Яник просто бьет бутылкой о бутылку и кидается вперед, полосуя все, что стоит на пути. Нет, парнишка напоминает скорее всего Эвелину: такие же прыжки, такие же движения, но все, пожалуй, отточеннее и четче, чем у Эвки…
   На полу хрипят и ползают те, кто уже не может встать, к запаху дыма и пота добавляется нечто удушливо-кислое, выворачивающее; вновь возникает тот, большой и носатый – в одной руке нож, другая висит плетью, он криво улыбается и идет прямиком на меня, мне страшно… но мальчик уже рядом, а на скользкой стойке, притопывая пухлыми ножками, надрывается ветеран земной сцены:
   – Бабуа, стой! Бабуа, не будь идиотом, ты его не знаешь – это артист!
   Совсем рядом – противное хлюпанье.
   Носатый ломается пополам, воет, рухнув на колени, и упирается лбом в линолеум, а вопль старичка переходит в пронзительный визг:
   – Лончик, деточка, я тебя умоляю, береги пальцы!
   Снова рев и копошение на танцплощадке в центре зала. Сирена. Топот сапог. Ничего не вижу. Только обрывок властного крика:
   – Стояааа…
   Чмокающий всхлип. На мой столик тяжело шлепается кобура с обрывком портупеи.
   – Лончик, перестань! – Визг, похожий на иглу бормашины, режет барабанные перепонки. – Эти при исполнении!
   Та Я, которая видит и слышит, начинает исчезать.
   Дымка. Пробки в ушах. Сквозь плотно сжатые пальцы не видно совсем ничего, только гадостный запах становится гораздо гуще.
   Нечеловеческий вой:
   – Отвэтите, суки, гадом буду! Я – Бабуа-а-а… Ааааа…
   Глухие удары, словно кого-то бьют сапогами.
   И совсем уже издалека, едва различимо:
   – Лоничка, хватит уже! Это профессионалы, они справятся. Ой, ребятки, а можно я тоже чуточку вдарю, а?..
   Тьма.
   … Не помню, как я оказалась в номере. Толстячок, потирая оцарапанную лысину, доказывал что-то в передней хмурому, тяжело дышащему сержанту. Грубая циновка, хоть и покрытая пледом, казалась пыточной решеткой.
   Боже, как стыдно!..
   Паренек принес воды.
   – Выпей, сестра, тебе будет легче.
   – Почему ты называешь меня сестрой?
   – Ты красивая. Ты похожа на птицу токон.
   Господи всемилостивый, какие у него глаза! Он смотрит на меня, как я в детстве глядела на отцовскую Библию. И пальцы его, массирующие мою ушибленную ногу, медлят уходить, задерживаются, но осторожно, робко… Он отводит взгляд. Боже мой, это же еще ребенок… Но не карлик. Он – мужчина. С таким спокойно, такой не обманет, не предаст, не бросит. Все, Катька, все, принцев нет, они остались в сказках, ты одна… Но я же не хочу быть одна, я не могу, не справлюсь, я же не Чала…
   Сухие твердые пальцы смелеют; как они ласковы, эти руки, только что месившие стадо пьяных мужиков! Нежно-нежно, почти трепетно касаются они меня, и я изгибаюсь, я расслабляюсь, чтобы ему было удобнее.
   Скрипит дверь.
   – Ой! – говорит кто-то, кажется, толстячок, и дверь скрипит снова.
   Прикрываю глаза. Юбка сползает с бедер, я привстаю, помогая ей поскорее перестать мешать; внутри меня поднимается теплая волна, словно разогревая туго сжатую пружину… сейчас она разожмется… Господи, ну как же давит лифчик!.. О!.. Нет, уже не давит… мне легко и сладко…
   Меня крепко обнимают, властно и бережно одновременно; он трется лбом о мои губы, словно не замечая, что они раскрыты, что они ждут его, и шепчет, шепчет…
   – Кесао-Лату, – бормотание его еле слышно, невнятно, – Кесао-Лату… Ты не такая, как все. Наставница Тиньтинь Те ложилась на спину и отдавала приказы. Она учила, а ты даришь, о Кесао-Лату…