* * *
   Утром в квартире было тихо. Мирные звуки городского утра… На стуле висела пара белья, новые джинсы, рубашка и куртка. Ляга даже шляпу не забыл и фирменную сумку. В ней лежал яркий спортивный костюм, полотенца и другие пестрые принадлежности цивилизованной жизни.
   В ванной я заглянул в зеркало и отшатнулся. Я забыл, что вчера перед сном сбрил бороду. Но гриву пожалел, оставил. Первым порывом было прикрыть голое лицо хотя бы ладонями. На щеках синели бледные разводы татуировки. Оленьи рога начинались на подбородке, плавно обтекали щеки, тянулись к глазницам и ушам. Татуировка была сделана мельчайшими точками по трафарету из рыбьей кожи. Костяную иглу макали в сок болотной ягоды, и я не чувствовал боли. Темное, исхудавшее лицо было чужим. Извернувшись перед зеркалом, я впервые осмотрел свою спину. Вверх, вдоль позвоночника, от копчика к лопаткам тянулся татуированный змей. На плечах чешуйчатое тулово распадалось на три головы: одна из них смотрела вверх, на мой затылок, а две другие по сторонам. Вся эта композиция намекала на трудность выбора моего дальнейшего пути. Трехголовое пресмыкающееся обозначало мудрость, всеведение и поиск. Но, с другой стороны, если приглядеться, синего змея можно было принять и за извилистую реку от истока до разветвленной дельты, и за дерево с корнем и кроной.
   До вечера я отъедался и перелистывал кипы старых газет, валявшихся за диваном. Для меня они были новыми. Странно, но в мире ничего не изменилось за время моего вынужденного отсутствия. Все же самые важные мистерии разворачиваются в нашей глубоколичной вселенной. А огненное ядро этой вселенной: миг зачатия, обретение души и рождение – находятся вообще за гранью памяти и сознания. Потому-то полжизни мы растерянно озираемся вокруг, мучительно вспоминая, как и зачем попали сюда, а мир лишь обтекает нас, создает иллюзию движения, хотя на самом деле и он неподвижен и стоит на китах. Я сам видел: на китах…
   Ляга явился в полдень, обрадованный.
   – Вот что, Бледный Лис, тебе вновь придется исчезнуть. На этот раз ненадолго. Поживи-ка ты, дружок, на моей дачке в Комарово. Волны, дюны и суровое очарование одиночества гарантирую. А через две недели я отвезу тебя к Вараксину. А уж там, сам знаешь, понравишься его управляющему, сразу просись в садовники или в грумы, а не понравишься – извини.
   – Выгоняешь?
   – Да пойми же, завтра жена приезжает. Черт… уже сегодня! Зачем тебе лишние свидетели? А, вот, чуть не забыл, тут деньги тебе, рубли и доллары…
   – Знаешь, Ляга, я лучше поеду в Бережки, там и поживу.
   – Ты что, охренел – туда соваться!
   – Ничего, как-нибудь обойдется. А ровно через две недели, с утреца, ты приедешь за мной на станцию и отвезешь на смотрины. Подбрось-ка меня к вокзалу, на первую электричку.

Глава 2
Падение Икара

   Однажды охотник из рода Пай-я сорвался с береговой скалы, падая, он сшиб гнездо чайки-найяка. Одно яйцо скатилось к нему за пазуху. Каково же было удивление людей, когда из рукава его малицы выпал оперившийся птенец. Если, падая, яйцо не разбилось, если из рукава вышел птенец или нашлось давно потерянное, это добрые знаки от духов воздуха.
Из рассказов Оэлена

   Так я вновь очутился в краях, где не был много лет и где наверняка никто уже не помнит моего лица. Погода испортилась. Серое небо осыпало дождем. От станции до Бережков уже давно не ходили автобусы, и я, как герой Бунина или Чехова, возвращался к берегам своей юности на подводе. Возница, черный, испитой мужичонка, настороженно косился в мою сторону.
   Мимо нас в пелене дождя проплыла полуразрушенная церковка. Я попросил его остановиться и побежал в темнеющий провал.
   – Почто в церкву-то? Сел бы под телегу… – буркнул мне вслед возница.
   В прорехи крыши хлестал ливень. Капли выбили в кирпичной кладке пола чашечки-озерца, и в них звонко плясал дождь.
   Вот Он – на западной стене, угрюмо смотрит из сумрака. Не осыпался, не смыло бурями, не испакостили люди. Мы были здесь с ней в такой же дождь. Но я не помню смрадного запустения. А может быть, просто рядом была она?
* * *
   Это было десять лет назад. Мне было девятнадцать, а ей семнадцать лет. Я закончил два курса медицинского и для важности носил на носу старомодные круглые очечки.
   – Дим-Дим, смотри – волк, а тело человека… Так рисовали египтяне. Кто это?
   Она тащила меня к западной стене храма, где на облупившейся фреске красовался черный зверь, облаченный в алый плащ. Я протер запотевшие очки: царственная порфира и золотистый нимб вокруг длинной зубастой пасти не оставляли сомнения, что это не последнего ранга святой. На западных стенах православных церквей обычно пишется Судный день, сцены наказания грешников и услаждения праведников, но в нашем храме, по таинственной логике устроителей, был нарисован черный киноцефал.
   – «Я встретил го0лову гиены на стройных девичьих плечах…» – завыл я, бросился на нее со спины и схватил за плечи.
   – Отстань, глупый врачишка! Только и умеешь, что коверкать Гумилева. А это, между прочим, мой любимый поэт…
   – А меня ты любишь?
   – Еще не знаю… Я люблю волков и собак с волчьей кровью. Овчарки – это почти волки. Если это волчий святой, то я буду ему молиться…
   – Проси, о прекрасная! Я готов исполнить любое твое желание!
   Голос мой прозвучал неожиданно громко, с троекратным раскатистым эхом; должно быть, на крыше вибрировал оторванный лист жести.
   – Я хочу… нет, тебе лучше не знать об этом.
   Закрыв глаза, она поверяла свое желание кому-то доброму и всесильному, кто в этот миг смотрел на нее сквозь дырявый церковный купол.
   Тогда я был уверен, что хорошо знаю каждую струнку ее бесхитростной натуры, поэтому ей никогда не удавалось меня обмануть. Я знал, что у нее в семье трудности. То ли кто-то болел неизлечимо, то ли висел крупный неоплаченный долг. Я не вникал, полагая, что к моей любви это не имеет отношения. Я был уверен, что успех и мировая слава уже ожидают меня за ближайшим поворотом, я даже слышал их нетерпеливое ржание и перестук копыт, и тогда, если понадобится, я осчастливлю всех ее родичей. Но я и представить не мог всю смелость и необузданность ее желаний.
   Это была блаженная пора ссор и сладостных примирений. Ее душа, живая, непокорная, подвижная, как ветер, корнями уходила в непроглядное язычество, даже в старинной церкви она ухитрилась отыскать святого волка. Грозы, ливни, снега и ураганы были для нее близкими, разумными существами. Она разговаривала со стихиями, дарила подарки, иногда ссорилась, иногда благодарила, то есть состояла с ними в каких-то волнующе-любовных отношениях. Ее пляски под дождем, луной и ветром были дики и пластичны, а водопад волос исполнял свой собственный танец. Это был особый вид молитвы, вернее, волшбы, и смотреть со стороны на ее танец-полет было губительно и даже страшно. Она увлекала за собой в забытую глубь. Так танцевали весталки вокруг своих негасимых костров и нагие Летающие Девы в языческих чащах.
   – В старину тебя обязательно сожгли бы на костре за твои ведьмачьи уловки… – сказал я, чтобы подразнить в ней грациозного и опасного тигренка.
   – Как Жанну Д’Арк? – восхитилась она. – После казни палач нашел ее сердце; его не тронул огонь…
   Для провинциальной простушки она была довольно начитанна, но избирала себе странных кумиров. Так, «кровавый» Жиль де Ре, маршал Франции, оказался у нее на почетном месте.
   – Барон Жиль дружил с Жанной, он был ее верным рыцарем, он сражался рядом с нею и сопровождал ее, как почетная свита, на коронацию в Реймс… Когда король предал Жанну, он отказался служить ему… потому что навсегда разуверился в справедливости, – торопливо пересказывала она содержание какой-то сомнительной книжонки.
   – Твой барон прославился, как Синяя Борода. Он сгубил две сотни невинных младенцев, не считая семи законных жен… – я уже успел приревновать ее к злодею Жилю, о котором она говорила так мечтательно.
   – Нет, это неправда! У Жиля не было синей бороды, а была чудесная русая и вовсе не семь жен, а всего одна, и жили они в мире и согласии. Молчи, не перебивай! Против него действительно свидетельствовали матери пропавших в разные годы детей. Но никто не доказал, что их убил Жиль!
   – Из тебя мог бы получиться прекрасный адвокат. А уж как бы пошла тебе шапочка с кисточкой, только мантию следовало бы укоротить! Тебе бы больше верили, и самый закоренелый злодей был бы прощен и оправдан…
   – Понимаешь, он был, конечно, не ангел… но в самом страшном его заставили сознаться под пытками… Его истязали. Но и этого королевским судьям показалось мало. Они все еще были уверены, что он что-то скрывает. Его вновь решили подвергнуть пыткам, и тогда Жиль крикнул в лицо своим мучителям: «Разве я не возвел на себя таких преступлений, которых хватило бы, чтобы осудить на смерть две тысячи человек?»
   – Но ведь дыма без огня не бывает.
   – Дым – это слухи, – наморщив лоб, со смешной серьезностью говорила она, – а огонь – зависть и страх. Он был слишком богат и независим. Он был богаче короля, и именно на его деньги содержалось в то время ополчение, так что, скорее всего, ему просто не хотели вернуть долг и оклеветали! Правда, Жиль занимался алхимией и искал философский камень, ну и что ж? Его тогда все искали… Какой сегодня день?
   – Четверг, тридцатое мая…
   – Вот раззява! Чуть не забыла, – она шлепнула себя по лбу, – сегодня же день Святой Жанны, ее сожгли в этот день…
   Ее глаза потемнели от мелькнувшего в глубине памяти видения. Простодушное лукавство исчезло.
   Я обнял ее, закрывая от мокрого сквозного ветра, согрел, чувствуя ее всю, горячую, волнующе доступную, под холодным облипшим платьем. Мы были все еще девственны, я все настойчивей домогался ее и уже завоевал право целовать ее в губы, когда мне заблагорассудится. Но всякий раз она отталкивала мою руку и даже кусалась, когда я пытался коснуться ее груди. В тот раз она вцепилась в мои ледяные пальцы и сдернула их с тугого, напряженного холмика, проснувшегося под моей ладонью. Со всей пробуждающейся мужской интуицией я понимал, что эти дивные, чувствительные бугорки – мои тайные союзники: они радостно вздрагивали и твердели, когда мне удавалось, хоть ненадолго, прикоснуться к ним. Но хозяйка их была зла и неумолима. В отместку я почти насильно раздвинул поцелуем ее обветренные губы.
   – Не надо, он смотрит…
   Мне тоже показалось, что единственный глаз Святого Волка, изображенного в профиль, как египетский Анубис, с недобрым любопытством следит за нами.
* * *
   …Зверь все так же недобро смотрел на меня одним глазом, распластанным по щеке, согласно египетскому канону. Его алый плащ промок и потемнел, из выщербленной глазницы сочилась ржавая дождевая струйка.
   – Ты чо, турист, заснул?
   Чертыхаясь, к церкви продирался сердитый возница. Непролазный шиповник не пускал его, охраняя зачарованный покой Святого Волка.
   – Будь моим покровителем, Царь-Волк, – прошептал я.
   Только теперь я вспомнил, что забыл в ванной у Ляги серебряный образок, память мамы. Наверное, когда-то я любил ее, но помню только серебро талого снега у корней ее волос и совсем не помню ее лица. Мне было года три, когда она умерла. Святой Диомид двадцать восемь лет сопровождал меня по всем кругам ада. Если верить Данте, насильников помещают на седьмом кругу, где они осуждены вечно вариться в кровавых водах реки Флеготон. Действительность гораздо страшнее…
   – Ночевать-то где будете? – равнодушно спросил возница. – На селе четыре жителя… повымерли все…
   – Отвези меня к Антипычу.
   – На кладбище, что ли? – недобрая ухмылка исказила лицо возницы.
   «Умер… Сколько же ему было?… Девяносто пять, не меньше…»
   – К дому его отвези, если он еще стоит.
   Некоторое время мы ехали молча. Постукивал дождь.
   – Видать, хорошо вы места наши знаете, если сразу к Антипычу попросились… – со скуки заговорил возница, – он в округе наипервейший колдун был. Вабить по-волчьи умел. Когда умирал – печь развалилась. Кирпичи по горнице летали. Все окна повыбивало… Черную Книгу-то он перед смертью спрятал. Бабы-то, кто посмелей, взялись искать, да куриная слепота на них напала; еле глаза оттерли. А умер он в самое половодье; вода под порогом стояла. Долго до него добраться не могли, а когда приплыли, смотрят: он на столе лежит уже чистый, обмытый и рубаха белая и порты, все новое. А в сенях – гроб. А главное, сколько пролежал – неизвестно. Его так и схоронили – без истления…
   Возница вновь покосился на меня темным, почти лошадиным глазом. Кентавр какой-то, а не мужик.
   – Славная у тебя кобылка… Мерин, говоришь… А я здесь и вправду бывал. И с Антипычем встречался. Крепкий был старик, знающий…
   – Знающий-то, знающий… Только случай этим летом был: племянница Антипычева явилась. Справная бабенка, из себя такая видная. Хотела в его избе основаться. Да не тут-то было: вылетела в первую же ночь.
   – Как вылетела?
   – Известно как. Старик-то немирный оказался. А коль такое в доме завелось, пиши – пропало. Домов-то у нас пустых – прорва, выбирай любой… Тпр-р-ру, шалава…
   За прошедшие годы избушка осела в землю и в сумерках чернела, как подгнившая лодка на мели, позади нее шумел ливневой водой неглубокий яр. Провалы окон были крест-накрест забиты досками. Крытая щепой крыша просела. Жилище казалось покинутым лет десять назад. Заросли чертополоха и крапивы поднимались до скатов крыши. Открытая дверь покачивалась на скрипучих петлях. Самое место для угрюмой и злобной нежити, что частенько поселяется в заброшенных домах.
   Я не сразу решился перешагнуть порог. Помнится, так же я мялся, пока конвоир открывал дверь общей камеры, куда меня впихнули после тюремной «сборки». С моей «стремной» статьей переступать порог общей камеры было равносильно позорной казни. Еще на «сборке», сборном пункте перед отправкой по «хатам», один доброхот научил меня грамотно здороваться с сокамерниками. Скажешь: «Здорово, мужики» – изобьет братва… Промямлишь: «Привет, братва», – обидятся остальные. «Мир вашему дому» – пробормотал я и, подталкиваемый в спину прикладом, почти ввалился в камеру. Недобрые глаза уставились на меня, обшарили и вынесли приговор, не подлежащий обжалованью… Весь мой страх, нерешительность и интеллигентские сопли остались там, за коваными дверями с «форточкой».
   – «Мир вашему дому», – громко сказал я, как семь лет назад, перешагивая порог неизвестности. Прошел через сумеречные сени. Здесь стоял запах чабреца и сухой полыни. Несколько осыпавшихся травяных веников, подвешенных к потолку, еще шуршали на сквозняке. Отворив дверь в избу, я вновь поздоровался. Я был уверен, что меня слышат.
   Избушка оказалась основательно ограблена. Все, что можно унести, отдирали с корнем. Овальное зеркало в широкой ореховой раме взять побоялись, но кто-то наспех завесил его мешковиной. В красном углу уже не было икон, странных, полуязыческих, грубо писаных: покровителей лошадей Фрола и Лавра в окружении охристо-желтых, черных и алых лошадок, святого Власия, скотьего бога, Зосимы и Савватия Соловецких, в темных монашьих рясках, охранителей пчел, не было и Михаила Архангела на красном коне, и Николы в крестчатой ризе.
   Из всей обстановки уцелел только старый рассохшийся сундук. На боках его еще цвела старинная мезенская, а может быть, северодвинская роспись. Я знал, что Антипыч прибыл в эти места откуда-то с Севера, но он никогда не рассказывал о своем прошлом.
   На всякий случай я открыл сундук и нашел большую черную пуговицу и огарок самодельной восковой свечи. На крышке сундука, изнутри, была тщательно выписана какая-то астрологическая таблица, солнце и луна в хороводе двенадцати вещих животных.
   Широкого дубового стола в красном углу избы уже не было, и я выложил содержимое своего кожаного мешка прямо на подоконник. Достал флейту из бедренной кости – шаманский инструмент для «высасывания» болезни, но ею можно было пользоваться и как стетоскопом. Следом выложил медное полированное зеркальце для вызывания духов, медвежий зуб, очки без стекол, серебряную монетку с дырочкой и довольно жуткую лубяную маску с приклеенными к ней черными человеческими волосами, ожерелье из рыбьих позвонков и синие стекловидные бусы, память о Тайре.
   Оэлен говорил, что самые сильные шаманы – женщины. Они всегда побеждали мужчин в шаманских поединках, поэтому многие мужчины-шаманы заплетали косы, носили бусы и даже платья. Женские подвески, прыгающие во время камлания, должны были сбить с толку враждебных духов.
   Последним из моих сокровищ была свернутая трубкой белая оленья шкура.
   Я продел волос в тусклую серебряную монетку, опустил ее в щель пола и закрепил щепкой. Это был подарок дому. Потом расстелил на полу белую оленью шкуру, головой к востоку. Оставалось дождаться ночи.
   Сквозь косо прибитые доски-ставни светила кроткая звездочка, снаружи в избу лилась дождевая прохлада. В доме пахло влажной листвой и крапивой. Растянувшись на шкуре, я слушал ночную тишину. Дом принял меня, и дух, обитающий в этих стенах, успокоился и признал меня ровней. Но покой этого места был обманчив. Я знал, что уже ночью, ближе к середине, к петушиному часу, кто-то обязательно придет сюда.
   Антипыча я застал еще крепким стариком. Он был невысокий, плечистый, сухой в кости, и по-молодому легкий в движениях. Летом на нем красовалась просторная льняная рубаха без опояски, отшорканная до ярой белизны, и темные брючки со стрелкой. С апреля по октябрь он ходил босой. С наступлением холодов заворачивался в бурый армяк старинного покроя и надевал высокие белые валенки-катанки. Борода и седоватые, стриженные в скобку волосы добавляли какой-то сусальной сказочности его облику. Волосы он по-кержацки разбивал на строгий пробор. Я много лет дружил с Антипычем. О том, что он «знался», при жизни его говорить было не принято. Старик помогал деревенским во всех затруднительных случаях – от пропажи курицы, до вправления грыжи. Он стал даже моим конкурентом, когда я, после третьего курса медицинского, остался работать в местной амбулатории и тоже пытался пользовать здешнее население.
   Теперь я понимаю, что основой целительства была сама натура Антипыча. Ко всему живому и неживому он относился с обезоруживающей нежностью, но среди местных Антипыч прочно слыл колдуном. В его не совсем обычных способностях я убедился сам.
   Дело в том, что страсть к медицине, а вернее, нездоровое любопытство к устройству человеческого тела, в общем смысле, читатель, только в общем смысле, овладели мною, пожалуй, раньше, чем я научился читать. В возрасте шести-семи лет человек впервые ловит взыскующий голос внутри себя и устанавливает свои собственные отношения с Богом, с Миром.
   Я хотел стать не просто врачом, а тайным волшебником, могущественным алхимиком, как средневековые мудрецы, чтобы, в конце концов, открыть «тайну жизни». Но для начала мой разум должен был постичь разницу между живым и неживым.
   В шестом классе, измываясь над букинистами, я разыскивал на развалах редкие книги и самостоятельно изучал латынь. Уже через год я сносно понимал утонченный юмор древних и даже мог разделить их духовный пир. Я еще не знал ни одного великого имени, не знал о существовании «Магистерия», «Каталонских манускриптов» и «покаянных книг епископа Феодора», «Книги Теней», не знал о поисках средневековых алхимиков и Розенкрейцеров, до странности схожих с моими, но уже был на правильном пути. Такие увлечения до добра не доводят.
   Однажды, слоняясь по городу, я забрел в магазин «Медицинская книга». Желтоватый, как слоновая кость, отполированный до блеска человеческий череп красовался особняком, и я долго не решался спросить мрачного дядьку в белом халате о цене этого сокровища…
   Что могло быть проще, чем откопать череп на заброшенном кладбище?
   Старое кладбище раскинулось в трех километрах от деревни. Там уже давно никого не хоронили, и высокие деревья превратили деревенский погост в зеленый лесистый остров, одиноко плывущий среди овсяных полей. Итак, наметив себе неприметный холмик, я вырвал мелкий кустарник на этом месте и приступил к гробокопательству.
   Ляге я ничего не сказал, иначе вокруг затеянного мною дела исчезла бы аура опасной тайны и героического дебюта будущего мага.
   К работе я приступил свежим ласковым утром. Заглохшая крапива и высокая кладбищенская трава обступали меня со всех сторон. Солнце играло в холодных, радужных низках росы. Над головой перепархивали с куста на куст и нежно посвистывали малиновки. Вокруг на заросших могилах росла темная от спелости земляника, но мы с Лягой никогда не рвали кладбищенских ягод, брезговали.
   Я знал, что умершего кладут головой к востоку. Яма вышла большой и глубокой. В конце концов, из-под лопаты выскочила бурая, перерубленная пополам косточка и метнулась блестящая ярко-оранжевая ящерка. Не помня себя, я достал откуда-то сбоку округлый, облепленный землей, и совершенно черный череп. Я опустил череп в мешок, бросил лопату и сбежал с пронизанного солнцем, поющего, звенящего кладбища.
   Мешок с черепом я спрятал в сенном сарае, запихнув под самый низ стога. Сенник разбирали только к марту, и мой тайник был как нельзя более надежен. Через день, собравшись с храбростью, я вернулся к могиле, чтобы спрятать следы. Яма была аккуратно засыпана, кусты земляники и ольшаника посажены на прежнее место и даже не завяли. Лопаты нигде не было видно. Кладбище было глухим, отдаленным, и я был уверен, что сюда никто не ходит. Изумленный происшедшим, я бросился в деревню, разрыл низ сенника и достал пустой мешок. Череп исчез.
   Едва, осыпанный колючей трухой, я вылез из-под сена, на мое плечо легла крепкая сухая ладонь. Сердце оборвалось от ужаса. Стуча зубами, я оглянулся. На меня смотрел высокий старик, глаза его, как свечи, светились в сумраке сарая.
   – Пойдем, – он взял меня за руку и вывел на солнечный свет.
   Я покорно плелся за ним. Я уже догадался, что это он забрал череп и залечил раненую землю на кладбище. Старик долго вел меня за руку через овраги и поля, хотя до его избы было рукой подать. Окнами изба смотрела на пыльную дорогу, а зады огорода упирались в темный овраг. На дне оврага, в тени высоких ив, протекала Каменка – приток Варяжки. За домом стояли темные колоды – ульи. Воздух вокруг них золотисто искрился и жужжал.
   – Покушай медку, позабудешь тоску. Загану я тебе загадку… Отгадаешь – молодец, тебе меду корец:
 
Стоит град на восток
Широкими дверьми,
Около его много воинства,
У каждого воина по копью.
Идет род Адамля,
Отнял у них все имение.
Вышнему слава, земному так же!
 
   Я молчал, завороженный ладом его речи.
   – Не знаешь? Ну, ничего, я тебе все про пчелок открою… Вот, к примеру, пчелки ценят чистоту. Потому-то лучшими пчельниками всегда были бобыли и монахи…
   Старик ласково гладил меня по голове, и голос его журчал полузабытым, но родным напевом:
   – Особливо чтут пчелки святых мужей Зосиму и Савватия Соловецких, они и сами монахами живут, и все у них строго, по чину, в чистоте и в братской любви. Есть у них и своя Царица, вернее, Матушка, и пчелки ей служат беззаветно, как монахи Небесной Царице.
   Всю глубину этой удивительной аналогии я постиг, когда окончательно повзрослел. Пчелиная матка всего лишь один раз встречается с супругом. Это происходит высоко над землей, в сферах почти космических. Трутень вскоре после спаривания гибнет, но даже если у него хватит сил долететь до улья, пчелы-стражники все равно прогонят его. Счастье соития для него равно ужасу смерти.
   На мой взгляд, в рядовых событиях жизни улья заложено больше сакральной жертвенности, чем во всех человеческих мистериях и трагедиях. Царица, как положено истинной особе монаршей крови, хранит верность погибшему супругу и несколько лет наполняет улей их общими потомками, до тех пор, пока из одной-единственной личинки не вылупится ее погибель – молодая повелительница. И тогда одряхлевшая царица, расточившая свое тело в бесчисленных родах, умирает где-нибудь на задворках от холода и голода вместе со своими наиболее преданными царедворцами: священный закон любви-жертвы пронизывает мироздание от звездных скоплений до насекомых роев.
   – …Есть у меня мед кипрейный, есть липовый, есть клеверный, а есть и «дивий мед» с лесной борти. И ты мед знаний не хить, а по крупинке сбирай, думами, как воском, крепи. Головку-то мельничихе Анисье я вернул, и за тебя прощения спросил. Вот вострубит Архангел, а она без головы… Несподручно… – приговаривал старик, покрывая прозрачным золотистым медом белую краюху. – На вот, кушай и сказку слушай.
   Солнце клонилось к закату, а мне казалось, что когда-то это все уже было в моей или в чьей-то другой жизни. И тревожная, радостная память об этом вечере досталась мне по наследству – и старик в белом, и мед на хлебе, и тихий разговор, и косой солнечный луч с пляшущей в нем мошкарой. Это пронзительное чувство печали и любви после довольно часто посещало меня. Много позже я узнал, что так, по обрывкам памяти и случайным приметам, узнают друг друга души, встретившись через бездну времен и жизней. В каком-то смысле мы с Антипычем были назначены друг другу, в чем меня убедила и его сказка, когда опять же с опозданием я понял ее вещий смысл.