Первая лагерная зима выдалась суровой. Уже в ноябре плевок со звоном падал на каменную от холода землю, значит, почти всегда было за тридцать. К Новому году ломанул настоящий мороз. Стоило на минуту выбежать из барака, и холод склеивал ноздри, обжимал лицо, отощавшую кожу насквозь щипало и жгло. Особенно знобило с недокорму.
   В тот предновогодний вечер я скользил по высокой наледи между бараками, ноги в промерзших валенках разъезжались, за спиной у меня болтался холщовый сидор с подарками «от Деда Мороза». Я представлял, как, отжав плечом разбухшую дверь, вваливаюсь в свой жаркий, светлый от голых лампочек, гудящий, как улей, барак, и мой укромный заплеванный угол виделся мне лучшим местом на земле.
   Небо над лагерем вызвездило к морозу. Силуэты «скворешен» чернели по углам, словно вышки охраняли не только воспаленный горизонт, но и дырявый лоскут черного неба. Я бежал, низко нагнув голову, чтобы не задувало через ворот, и с размаху налетел на какого-то зэка. В такое позднее время здесь мог оказаться только выкупленный у администрации резвый шпан, бегающий на посылках у рулевого, или такой же придурок, как я, задержавшийся на работах.
   От резкого удара плечом в плечо я выронил мешок. Черные кирпичики хлеба посыпались на затоптанный снег. Не поднимая головы, я принялся торопливо запихивать их обратно в мешок.
   – Привет, Айболит! А то смотрю, чья-то рожа знакомая в помойке мелькает…
   Ветер со скрипом мотал фонарь, и лицо говорившего возникало из резкой смены света и тьмы. Это был Верес, исхудавший, одетый в черный ватник с белой номерной «сичкой» на правой стороне груди, но все такой же ладный и яростно синеглазый, с затаенным весельем и злой удалью озирающий мир: руки в карманах, ветер срывает с гладко бритой головы лагерную ушанку.
   – Не сломали?
   Я только помотал головой.
   – Пока держусь… А ты где?
   – В восьмом, в «правиловке». Там много наших, нормально…
   – А я вот в пекарне и в помойке…
   – Придурок? Повезло, – кисло усмехнулся Верес.
   – На вот, возьми.
   Я протянул ему пару паек и бумажный кулек.
   – Ого, круто. Теперь гульнем! Все-таки Год Новый…
 
   – Что так поздно? Борзеешь? – с угрозой просипел простуженный рулевой, высыпая на дубок хлеб пополам со снегом.
   – Да братишку встретил… побазарили…
   – А… це дило…. – и Умный Мамонт приступил к дележке новогодних благ.
   Теперь изредка я встречал Вереса то в колонне, то в столовой, то на концерте в «день заключенного». И он всегда успевал подать мне приятельский знак. Блатные уважали «нацистов», вернее, героев национального сопротивления, и даже делились «дезой», сведениями о новоприбывших зэках, которые поступали по двум каналам: из Абвера и по «лагерной почте».
   Заключенный по кличке Гоблин прибыл в зону через полтора года после меня. Это был узкогрудый тщедушный человечек, то ли крепко забитый на следствии, то ли тупой от рождения.
   Перед следующим Новым годом, почти день в день, Верес поймал меня в клубе, где руководство лагеря готовило небольшой пикник для приехавших с концертом циркачей.
   – Привет, братухан, все на кухне корячишься? Тут блатари шепнули, в твоем бараке брусок один приземлился.
   – Гоблин?
   – Знаешь, кто он?
   – Да так, гнида. Всех обожрал…
   – Нет, Айболит. Эта тварь еще попляшет. Он тех девах порешил, за которых ты сел. Все совпадает. Он в твоих Бережках ненаглядных о прошлом годе еще одну школьницу разломал. Так он еще дружкам их дневники спьяну показывал, хвалился. Тут его и взяли, козла шерстяного… Блатари узнают, в тот же день грызло начистят и обмашкуют, как миленького. У меня такая маза завелась… Пока абверовцы на концерте оттягиваются, этому кедру прожарку устроить. Раскоцаем гнилушку, тебе пригодится, на апелляцию подашь… Ну, шевели рогами…
   В тот же день перед концертом я незаметно шепнул Гоблину:
   – Заходи в хлеборезку, пока кодляк на концерте отдыхает. Я тебе ландриков и сухофруктов отсыплю, от циркачей заныкал. – В подтверждение своих слов я положил ему в карман несколько карамелек.
   В мутных глазах Гоблина мелькнуло подозрение, но желание нажраться было сильнее, и моя приманка сработала.
   С черного хода в столовую была натянута «запретка», колючая проволока. Но во время концерта там наверняка никого не будет, и я рассчитывал, что Гоблин без труда проскользнет под проволокой. Я даже успел посоветоваться с адвокатом. Прикинув все обстоятельства, он подтвердил, что меня обязательно «вытащат из тины», но на переписку уйдет не меньше года. Но что значил год с моим бессрочным сроком?
   Из клуба доносились бравурные звуки парада-алле, ревели тощие медведи, пытаясь содрать слюнявые намордники, сдержанно, по команде, хлопали заключенные. Я мельком видел обсыпанную блестками почти голую гимнастку и пожилого испитого фокусника с зеркальным ящиком. Был приготовлен и особый полупристойный номер, пользующийся, по уверениям дрессировщика, задастого армянина в огненно-рыжем паричке, огромным успехом в женских колониях.
   Едва на канате закрутилась девушка-змея, сводя с ума заключенных и конвой, я незаметно выскользнул из зала и просочился сквозь запретку. Верес уже был на месте.
   Минут через десять в дверь хлеборезки просунулась голова Гоблина, Верес обхватил его за шею правой рукой и принялся душить. Глаза Гоблина полезли из орбит, рот раскрылся, как у рептилии, чуть ли не до внутренностей.
   Верес ослабил хватку, втащил Гоблина в хлеборезку и пинком сшиб на пол. Потом схватил за шиворот и принялся возить лицом по бетонной стене.
   В хлеборезке не было ножей. Хлеб крушили специальными тонкими пилками-струнами, натянутыми крест-накрест на квадратную раму – изобретение какого-то безвестного заключенного, после которого он ускоренно вышел «на свободу с чистой совестью». Верес схватил Гоблина за шиворот и навзничь бросил его на стол для разделки, так что багровое, исцарапанное лицо оказалось под натянутыми струнами. Глаза Гоблина подернулись рыбьей слизью. Стоило Вересу опустить рычаг – и его «афишка» разлетелась бы на геометрически правильные ошметки.
   – Размозж-ж-жу… – шипел Верес. – Ты знаешь, кто перед тобой?
   Я смотрел на Вереса, не узнавая его. Стоя над беспомощным, трясущимся Гоблином, он сам был смертно бледен, он дрожал и бился в припадке. Прижатый Гоблин елозил, скребся, как пришпиленный жук, безумные глаза вращались по кругу, пока не остановились на моем лице. Он что-то пытался сказать, хрипел, может быть, молил о пощаде. Искаженный ненавистью Верес медленно, вручную сдвинул раму хлеборезки и приблизил ее к Гоблину. Тот обреченно замер, по ботинкам его, на пол, потекла темно-бурая струя, резко пахнуло аммиаком.
   – Что, очко заиграло? Обхезался, гребень….
   – Отпусти его, Верес… Пусть идет… – Меня бил ледяной озноб. Я чувствовал усталость, равнодушие и сильнейшее отвращение к Вересу и к себе…
   – Ты чего… Я его дожму, на апелляцию подашь, ты же не по делу сел… За эту гниду…
   – Отпусти, я сказал. Ничего не хочу…
   – Ну, как знаешь… Исповедуй тут этого ссаного некрофила, поплачьтесь, почирикайте в шаронки, твари… – голос его дрожал, готовый порваться.
   Верес хлопнул дверью. Лампочка вздрогнула и погасла. В темноте было слышно, как подвывал, глотая сопли, Гоблин. Я корчился рядом. Моя голова раскалывалась от боли. Я тер виски, чтобы выдавить тупую боль и жар.
   – Как же ты можешь жить после всего! Как, скажи, как?!
   Он долго молчал, всхлипывал. Кажется, по-собачьи зализывал мелкие раны. Потом сказал с затаенным торжеством:
   – А мне снится, что я с ними гуляю. Они больше не злятся. Будто бы весна, и на них банты белые, только они босые… Улыбаются, к себе зовут… Ну, бей, бей меня, убей совсем…
   Он плакал, выл, рвал одежду, катался по полу и стучал о стену головой.
   – А ту красивую девушку в овраге? – немного отдышавшись, спросил я с тайной надеждой на чудо.
   – Какую? А, про которую говорили… Ту не трогал, не был я там… Алиби у меня…
   Не помню, как я выбрался из хлеборезки, где бродил, очнулся только на концерте. «Он не убивал Ее… Он хилый и тщедушный, оттого и нападал на девчонок-недоростков. С Ней он бы не справился», – бормотал я и громко смеялся.
   По традиции, концерт завершала лагерная самодеятельность, гордость «абвера». Концерты заключенных принято высмеивать в фильмах о лагерной жизни. Это Действительно смешно, когда матерые уголовники, у которых на совести не одна жизнь, и в активе не один десяток лет отсидки, блеют козлиными голосами какой-нибудь «Вечерний звон». Наши пели песню про атамана Кудеяра из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» и исполняли ее с большим чувством и задушевностью, чем даже хор мужского монастыря, который однажды приезжал к нам «по обмену духовным опытом», потому что в нашем случае сама жизнь выступала критерием искусства. Хор с чувством выводил про «сорок разбойников» и пролитую кровь, про загубленную атаманом в темном лесу «девицу красу», так что даже лица закаленных абверовцев невольно вытягивались и затмевались светлой печалью.
   Гоблин повесился весной.
   Он сбежал с работ и вернулся в барак. Блатные курили «сено» на первом солнышке, и барак был пуст. Нашли его вечером. Он уже успел «отвисеться».
   Смерть всегда вызывает зловещее напряженное любопытство, особенно лицо… Каждый мертвец знает больше живого, поэтому на египетских саркофагах мертвые всегда изображены с открытыми глазами, а живые – спящими. И самое страшное и одновременно влекущее в облике смерти – не неизбежность, а ее странное милосердие и отрешенный покой, один для всех: святых и грешных, жертв и убийц, лощеных богачей и вшивых бродяг.
   Заключенные, как черное стадо, столпились вокруг трупа. Смотрели злобно, с презрением, словно Гоблин всех обманул: «отбросил хвост», ухитрился сбежать, не отсидев срока. И труп закачался, закружился под множеством тяжелых пристальных взглядов.
   «Танцует, жаба… Гли-ка: ласты, в натуре…» – прошептал кто-то из блатных. Между пальцами ног Гоблина, действительно, виднелись кожистые лягушачьи перепонки. Довольно редкий атавизм для «двуногого без перьев».
 
* * *
   В конце недели у меня выдался вынужденный выходной. В лаборатории заканчивалась отделка, и я не без удовольствия воспользовался новенькими «липовыми» правами и роскошной машиной. Мне предстояло проехать километров пятьдесят до города, навестить Лягу и потрясти за жабры этого толстого ленивого карпа.
   Вот и Лягин дом. Всего месяц назад я вышел из этого подъезда бездомным и нищим. Теперь возвращаюсь, как сказочный принц на белом «коне»: он элегантен и немного загадочен, он путешествует инкогнито, его длинная артистическая грива и дорогая одежда заметны издалека, и лишь по темным очкам, можно догадаться, что этот чудак не хочет, а может, и боится быть узнанным.
   Ляга принял меня наскоро, без братской радости.
   – Я же просил не беспокоить, – ноющим голосом отчитывал он кого-то по мобильнику. – А, это ты… Заходи…
   И он уныло поплелся в кабинет, обиженный, всклокоченный, как огромный наказанный ребенок. Пижамные брюки едва держались внизу его необъятного тулова. В квартире царил кавардак. Вся бумага в его доме взбесилась и взбунтовалась против своего творца. Черновики, распечатки, корректура, книги, закладки, рваные страницы шуршали под ногами, как палая листва. Прямо на полу грудой валялась женская одежда. Ляга загребал ножищами мятые платья, кружевное белье и пышные меховые курточки.
   – Да ты не слабо подлатался, костюмчик, манишка… Ну, выкладывай, зачем пожаловал?
   – Ляга, кто, кроме тебя, знал о том, что я вернулся, о том, что уехал в Бережки?
   – Никто-о-о, – круглая физиономия Ляги вытянулась. – Ты чего, меня подозреваешь? Ты скажи сначала, что случилось-то?
   – Пока ничего…
   Я заглянул в ванную, поискал на полках. Тюбики и флаконы, лаки, кремы, скрабы и дезодоранты теснились на полках, как зэки на нарах. Можно подумать, что у Лины действительно было несколько пар рук и ног, а подмышек, волос и шерсти втрое больше, чем у обычного человека. На всех посудинах красовался яркий логотип агентства «Артишок»: девушка с крыльями. Образка на зеркале уже не было.
   – Ляга, я оставил у тебя серебряный образок, подарок матери, где он?
   – Кто его знает, может, домработница смахнула, надо у нее спросить… А что за переполох случился, может, объяснишь?
   – Объясню… Обязательно. В Бережки приезжала роскошная баба, шарила в больнице, копалась у Антипыча. Ее машина стоит в гараже у Вараксина. Ошибка исключена, и так слишком много совпадений.
   – Слушай, друг, у тебя – мания преследования. Ну что роскошной бабе делать в твоих вонючих Бережках, на кой ляд ты ей сдался?
   – Вот-вот, – бормотал я, – Все понятно… Она искала сумочку Наи… Вот зачем она лазала под шкафами… Ляга, ведь ты же гений, детективный Андерсен. Тебя менты наверняка обожают за героику служебных будней. Напряги связки и разыщи мне оперуполномоченного Глинова. Он тогда вел первоначальное следствие.
   – Ладно, попробую… Рисковый ты парень, Бледный Лис…
   Я видел Глинова семь лет назад на допросе. Его степное, словно стесанное ветром лицо имело всегда одно и то же угрюмо-внимательное медвежье выражение. Люди с такими лицами бывают тупы, грубы и жестки, но не бывают трусливы и подлы. От его выверенных милицейских приемов и фраз, наверное, не у меня одного поджимало яйца. Я и посейчас помню его ледяное: «Показания давать будешь?» И после двух ударов дубиной, согласившись всего лишь «дать показания», я был в два счета додавлен до суда и тюрьмы, где мои возражения и заявления уже во внимание не принимались.
   Я не винил его за то, что случилось. Несколько лет лагеря убедили меня, как ни странно, в единстве мира и коллективной ответственности человечества за происходящее… Это не убийца убивает, это все мы убиваем, не ребенка насилуют, а всех нас, и не меня лупил следователь Глинов, а самому себе выкручивал суставы и вытрясал мозги. Поняв это, я уже не мог быть идеальным героем-мстителем, как Верес, этаким праведным «антикиллером», не мог убить даже Вараксина, хотя был уверен, что он «заказал» Наю. Оэлен говорил, что именно это чувство родства со всем миром отличает настоящего шамана, но, думаю, не только шамана…
   Машинально я поднял с пола какую-то тряпицу с болтающейся биркой модельного агентства.
   – Слушай, Ляга, а что такое «Артишок»? Слово знакомое очень. Кажется, так называлась фирма, где работала Ная…
   – Ты прав, – подтвердил Ляга, – Теперь им владеет моя жена.
   Он смахнул на пол бумажную шваль, привычным жестом откупорил бутылку.
   – Вот так пишешь, пишешь, не спишь ночами, худеешь, хиреешь, бриться забываешь, плодишь героев, во чреве вынашиваешь, и в какой-то момент они набирают силу и начинают злобно эксплуатировать тебя, они, как демоны, используют твое тело, чтобы вызнать все о земных наслаждениях, они выжимают твой мозг, высасывают память. Как палачи, выпытывают самое сокровенное, чтобы стать абсолютно живыми.
   А после они уже не нуждаются в тебе, они самостоятельно выбирают свои жертвы и рыщут по миру. Писатель рано или поздно спивается и умирает, а его герои вечно увлекают, влюбляют, смешат и заставляют плакать. Ты думаешь, почему писатели и поэты частенько спиваются? После того, как их оставляет очередной фантом, им просто нечем заполнить свои зияющие высоты. Вот с тоски и пьем-с. Так-то…
   Я разгреб вещи на диване. Из приоткрытой пасти брошенного чемодана выглядывал угол алого плащика из тонкой блестящей кожи. Оставалось только потянуть за кончик и вытянуть «лягушачью шкурку» на божий свет. Только дамы из очень высокого общества могут менять машины в тон платьям и плащам.
   – Ого, какой сочный цвет… Ляга, а где сейчас твоя жена?
   – Моя жена, этот фантом, тоже собралась меня покинуть…
   – Хотя, знаешь, – уже основательно «надринькавшись» коньяка, вновь заговорил Ляга. – Увлекся я тут древними родословными книгами.
   – «Любовь к отеческим гробам» одолела?
   – Отнюдь нет, один меркантильный интерес. Так вот, рылся я в старинных летописях и как-то добрел до брачного ложа Евпраксии Смоленской и Симеона Гордого. Бытовал в четырнадцатом веке такой вид свадебной порчи: «ляжет с великим князем, а она ему покажется мертвец…» Вот и со мной такое же бывало, прикоснусь к ней, и руку отдерну – холодно! А вот кто испортил, не пойму…

Глава 5
Зимний пейзаж с ловушкой для птиц

   Я был ребенком, когда в первый раз услышал голоса духов. Одна старая шаманка решила испытать меня. Она зарыла в олений мох белую гагару, повесила на березу костяные бусы, положила у корней сапожки из нерпичьей кожи и после вопросила меня, как звали умершую. Я взялся пошаманить; так и сяк спрашивал духов, но кроме «Га-га» ничего не услышал.
   Духи всегда говорят только правду.
Из рассказов Оэлена

   «Далеко внизу проплывали густые северные леса, мелькали плешины сопок, проблескивали извилистые, как молнии, речушки, серебристо отсвечивали широкие зеркала озер. Город, похожий на воздушный замок Фата-Морганы, такой же затейливый, пышный, невесомо воздушный, хрустально-прозрачный, сияющий, как гигантская друза из стеклянных пирамид и башенок, медленно плыл над тайгой.
   Якоря и стропы были подобраны, чтобы случайно не зацепить утес или сосну-великана. Нет, он летел достаточно высоко: его маленькая тень бежала в стороне, по урочищам и балкам. Его медленное движение со стороны походило на движение тучи. Все это великолепие величаво двигалось к Ледовитому океану. На краю ледового континента он должен был остановиться, бросить крепкие якоря и остаться на приколе на месяц-два.
   Все сооружения небесного странника: дворцы, заводы, жилые дома, лаборатории, мастерские, гаражи, бассейны, стадионы, сады – покоились на огромных, наполненных гелием платформах-дирижаблях. Внутри «понтонов» на случай внешнего нападения громоздились переборки и «системы безопасности». Мощные воздушные турбины управляли движением острова, чуткие навигационные приборы следили за его ориентацией в пространстве. Он был оснащен солнечными батареями, кроме того, в его засекреченных недрах скрывался резервный ядерный реактор.
   Все непрозрачные части строений и воздушных понтонов «Летающего Града» покрыты светоотражающими щитами. Его нелегко заметить на фоне сияющего голубого неба или мрачных грозовых туч. В ясную погоду он похож на мираж, плывущий над заснеженной тайгой, тундрой или ледяными торосами. А случись непоправимое: биосферная катастрофа, потоп, оледенение или метеоритный дождь, остров готов и к этому. Он снабжен многими степенями защиты, включая лучевое оружие.
   Остров может столетиями парить над клокочущей бездной огня или бушующим океаном. Стоит лишь взлететь повыше, и его жители получат необходимую прохладу или опуститься ниже, если надо пополнить запасы воды или атмосферного воздуха. Но на случай катастрофы продумано и это. В недрах острова спрятаны агрегаты, синтезирующие чистую воду и воздух для дыхания из газовых смесей любого состава.
   Сады и плантации острова круглый год производят все необходимое для питания людей и животных, а колонии красных калифорнийских червей обращают любые отходы, включая легкий пластик, в идеальный питательный грунт… Всеми процессами в летающем городе и его передвижением руководит сверхмощный компьютер.
   Бытие «Летающего Града» рассчитано на ближайшую тысячу лет. Жители его, благодаря современным технологиям омоложения и продления жизни, будут долго молоды и красивы. Население города невелико; всего несколько тысяч человек. Две трети этого населения – обслуга. Они не совсем люди, большинство из них – совершенные клоны, которым вряд ли придет мысль заявить о своих правах на воздушный город, вернее, Остров Блаженных…
   Что же сказать о его хозяевах? Они совершенны, как могут быть совершенны люди, победившие низменные страсти, жадность, похоть, страх, жестокость и зависть. Если кто-то из них не был прекрасен от рождения, то несколько пластических операций сотворили чудо с лицом и фигурой. Им некому завидовать и нечего желать. Все наиболее значительные творения разума и искусства, драгоценные предметы, исторические реликвии, и даже редкие животные и птицы собраны здесь, на летающем острове.
   Владелец «Небесных врат» живет в хрустальном дворце, одиноко стоящем на вершине острова. Дворец окружен искусно спланированным парком, где бьют родники, гуляют ручные олени и, благодаря прекрасному климату, круглый год цветут розы и плодоносят апельсиновые деревья. Повелителя изредка можно видеть прогуливающимся по дорожкам райского сада. Его зовут Рубен Яковлевич Вараксин».
   Этот фильм был всего лишь компьютерной моделью, но вкрадчивый голос Абадора за кадром заверил зрителей, что работа по проектированию города уже завершена, и вся мощь Вараксинских миллиардов брошена на претворение в жизнь этой мечты. Вот-вот, совсем скоро, над просторами Арктики, недоступный для радаров и систем спутникового наблюдения, под покровом информационной секретности, будет гордо барражировать корабль-невидимка, город-мираж.
   Экран погас. Зрители потрясенно молчали. Поодаль в глубоком бархатном кресле, прикрыв глаза рукой, сидела Диона. Кулибин, изобретатель всего этого чуда, растерянный и бледный, принимал поздравления. Я мог бы подумать, что была продемонстрирована модернистская экранизация Лапутии Свифта, если бы не отцы-основатели этого детища, утопавшие в уютных креслах рядом со мной.
   Официальной версией создания летающего города была разработка заполярных, прежде недоступных месторождений нефти, газа и золота. Но истинную цену этому изобретению знал только узкий круг зрителей, молчаливо застывших у погасшего экрана.
   Показу предшествовала краткая лекция, из которой явствовало, что мир в его теперешнем обличии проживает последние дни. Человечество уже не в силах остановить глобальное техногенное потепление, но по всем расчетам ожидаемое потепление обернется новым оледенением. Таянье снежных шапок Арктики и Антарктики приведет к прогибам земной коры. Ураганные ветры, цунами и тайфуны сорвутся с цепи и переломят стволы главных океанических течений: Гольфстрима и Куросио. Две трети Европы и Северной Америки обратятся в тундру, и к вымершим, оледенелым мегаполисам можно будет подобраться разве что на ездовых оленях.
   В свете этих грозных перспектив летающий город обретал особый апокалиптический ореол священного оплота, Ноева ковчега последних времен.
   – Это ужасно, – прошептала Диона, – ужасно все от – первого до последнего кадра…
   Она резко встала, пошатнувшись на высоких каблуках. Вараксин сделал неловкое движение, чтобы поддержать ее, но она неожиданно грубо отвела его робко протянутую веснушчатую руку с обгрызенными ногтями и, словно сомнамбула, пошла к выходу. Абадор следовал за ней на почтительном расстоянии.
   На просмотр фильма меня пригласил Абадор. Во время сеанса я невольно думал, какое место на острове Блаженных займет мое искусство, вернее, опасное увлечение. Грозную Атлантиду и мифический Авалон некогда называли «островами вечной молодости», с тех самых пор человечество не оставляет мечта о молодильных яблоках. Предполагалось, что при помощи моего эликсира жизни будущие обитатели острова смогут достичь относительного бессмертия. Бессмертие, отмеренное в каплях волшебного эликсира, может стать реальной денежной единицей, потому что золото или любые другие ценности будут умерщвлены и вычеркнуты из обихода.
   Но практическое использование моего изобретения меня не интересовало. Моя цель: магическое восстановление «отживших форм» и «наделение их самостоятельными силами жизни», забирала все силы моей памяти и интеллекта.
   После просмотра фильма я немедленно вернулся в подвал, откуда выходил все реже. Вышколенный персонал доставлял мне еду с господского стола, спал я тут же, на маленькой кушетке в углу лаборатории.
   Теоретическая сторона моей дальнейшей работы едва брезжила предо мной, и я топтался на пороге неведомого, не в силах сделать решающего шага в пропасть истинной магии.
   Вдоль стен лаборатории на дощатых стеллажах громоздились колбы с растительными фениксами. На столах застыли груды алхимической утвари. Я часами сидел у пылающего камина, сжимая в руках фиалу с кровью Наи, словно ожидая безмолвного знака. Потом, очнувшись, набрасывался на старинные книги, сваленные грудой на широких полках, и ночь напролет рылся в них в поисках утерянного откровения. Но все откровения были тщательно спрятаны между строками, иногда даже под прикрытием категорических запретов. Все указания моих предшественников сводились к одному: солнечный свет губителен для приведения. Но я пошел напролом и почти сразу же сделал важнейшее открытие: оставленный на солнце «феникс» твердел, и в колбе образовывалось что-то вроде хрупкого скелета, который уже не таял, не рассыпался, но был сухой и темный, словно растение, высушенное в пустыне. Я орошал и питал «скелет» эликсиром, он увлажнялся и на глазах разбухал, напитывался соками, принимая вид обычного срезанного стебля или цветка. Но тем не менее растение не возвращалось в мир живых существ.