Летом в 1914 году здесь лечилась Юлия Ивановна.
   В городе много церквей – старые, но перестроенные, перекрашенные. Перекрашивали их маляры вольные и маляры монастырские. Я видел в 1910 году такую запись в Новгороде, кажется в церкви Федора Стратилата. Записи были жестокие – для того чтобы краска лучше держалась, старые фрески, написанные по сырой штукатурке вечными минеральными красками, насекали.
   А потом писали по памяти, как по грамоте, писали и лики, и по простоте душевной записывали промежутки легкими орнаментами даже с дудочками и бубнами, как в купеческих залах.
   Однажды Николай I в Новгороде посмотрел такую роспись, и хотя он не очень углублялся в искусство, но все-таки был человек насмотренный и изволил спросить:
   – У кого учились ваши мастера?
   – У матери божьей, – ответил игумен.
   – Оно и видно, – изволил ответить император.
   Старая Русса уездный город с большим каменным гостиным двором, манежем, колокольным звоном, крестными ходами.
   Их видел молодой Эйзенштейн; вспоминал в картинах.
   Здесь мама познакомила юношу со строгой дамой А. Г. Достоевской – вдовой великого писателя, крупной издательницей-благотворительницей и владелицей многих дач в Сочи.
   Дамы оказались соседками по ванным.
   Прежде белокурая, теперь седая, Достоевская была спокойна и милостива. Казалось, с ней больше ничего не может случиться; случилась война.
   В галерее курзала испуганно бросались друг другу в объятия не знающие друг друга люди.
   В креслах плакал, сняв со слепых глаз черные очки, лысый полковник, прикрытый клетчатым пледом.
   Вокзал был набит до отказа.
   Мама хорошо знала пароходные пути и сообразила, что можно поехать через озеро Ильмень по Волхову к Тихвину, оттуда – поездом.
   Пароходик, лапая воду красными плицами, шел по узкой речке Полисте. Рыжие поля спешно жнут, река узка, ее не видно за поворотом. Высокий пароходик как будто брюхом ползет среди прибрежной травы; так, говорят, ползают ужи по гороховому полю.
   Ехали, не останавливались. Ехали через старые дедушкины места. Ехали по незнакомому прошлому, здесь еще не переделанному, не закрашенному, к будущему. Белые церкви сгрудились, как будто они собирались поговорить, что же будет дальше? Стояли они на закате в белых стихирях. Ильмень – древнее озеро, славянское озеро – что только не выросло на его низменных берегах!
   Озеро тенистое и кажется мраморным. Белая колоколенка стоит на другом берегу – капитан ее использует как маяк.
   Пятьдесят два километра по Ловати – это уже не близко. Старый Ильмень широк. Это большое озеро, вписано в реки.
   Берега у входа в Волхов подымаются. Тут наступила ночь, ночь лунная. Пароход, переполненный перепуганными, торопящимися к своим квартирам и вещам людьми, нигде не останавливался.
   Зажглись неяркие огни – зеленые и красные на боках, желтые на мачте.
   Стучала ко всему привыкшая паровая машина, кланялся, как поденщик, пилящий дрова, балансир машины. Медленно Волховом проплыли мимо залитого луной Новгорода, посмотрели на старые сваи.
   Мост вспомнится в сценарии «Александр Невский».
   На этом мосту девка Чернавка коромыслом зашибла богатыря Буслая и, смирив, привела его к матери.
   Мама спит в каюте. Душно, но что же делать, надо терпеть – война.
   Пройдет немного времени. Юноша приедет смотреть на этот Новгород, увидит храмы молодыми глазами, посмотрит, насколько они углубились в землю, и на киноплощадке на горе Потылиха, над малой рекой Сетунь, построит стройные церкви с золотыми главками.
   Как далеко разошлись новгородские церкви. Между ними луга, поля, когда-то они окружали город; сейчас как будто ушли, потерялись, гуляя среди лугов.
   Вот маленькая одноглавая церквушка Спаса Нередицы. Говорят, слово это значит, что она из ряда вышла.
   Десятый век.
   А пароход едет, едет и едет, и люди спят и не знают, что старые лоцманы проводят пароход через пороги, сперва через гостинопольские с высокими берегами, потом через другие – длинные, долгие, струистые.
   Хорошо поставлены храмы в старой России. Люди, если не торопятся, строят хорошо. Это увидит потом юноша Сергей Михайлович, увидит, еще не состарившись, и в Мексике.
   Сейчас он едет недалеко: в Питер, потом в Ригу.

Война и Рига

   Война! Организованы патриотические манифестации, ходят люди с трехцветными флагами и с портретами Николая П.
   Сережа тоже ходил на манифестации и потом нарисовал их, только несли знамена не люди, а животные.
   Письма всегда характеризуют не только того, кто пишет, но и того, кому пишут. Письма Сережи Эйзенштейна написаны в уменьшенном масштабе. Они сыграны. Взрослеющий мальчик играет в маленького, преувеличивает свое недопонимание.
   Мальчик пишет: «В субботу у нас были грандиозные манифестации, пошел вместе с нею, ходил я по городу около l ½ – 2 часов… Кричали «Ура», заставляли встречных снимать шляпы… Одним словом, было очень хорошо». И к письму сделал приписку: «Только мне очень нужно, очень хочется, очень, очень Достоевского». В это время ему шестнадцать лет.
   Мальчик просит, чтобы ему подарили собаку. Та собака, которой папа купил ошейник, умерла. Мама обещала прислать новую собаку – Джона. Но папа сказал, что пускай пришлют собаку после войны. Во время войны с продовольствием возможны затруднения.
   Это было самое начало войны, сентябрь.
   Мальчик, согласившись, написал:
   «Итак, жду Джона по окончании войны».
   Он был терпелив.
   Появляются имена знакомых даже среди убитых. Сережа ходит по госпиталям. Он уже учится в шестом классе. У него изменяется почерк, становится шире, крепче, своеобразнее. Он просит, чтобы ему прислали Шекспира по-английски. Он видел «Гамлета» и заболел после спектакля. Диккенса по-английски уже прочел; просит еще, чтобы на пасху ему не присылали шоколадные яйца, потому что ему папа их запрещает есть.
   Сергей ждет с нетерпением студенческой жизни: война – вещь не вечная, все говорят, что она скоро кончится. Теперь он готовится к приемным экзаменам.
   Фронт приближался к Риге. Помрачнели люди. Участились эшелоны с ранеными с войны; пошли слухи, что на фронте нет снарядов – совсем нет.
   Шел 1915 год. Сергею Эйзенштейну семнадцать лет. Он кончил реальное училище и утешал маму в письмах, что война не может долго продолжаться, и он на войну не попадет.
   Кончил он очень хорошо. Документы были посланы в Петроград. Отец сам с ним поехал на приемные испытания.
   Они ехали в вагоне первого класса, в вагоне много офицеров. Разговоры были осторожно-испуганные.
   Все читают газеты.
   Желтели деревья. Окна в вагоне спущены. За поездом бежали дети, кричали: «Газет! Газет!»
   В вагоне говорили, надо ли бросать газеты – в газетах плохие вести; а газеты нужны на папиросы или для того, чтобы делать из них фунтики для ягод.
   Поезд шел тихо: мешали эшелоны. Эшелоны стояли с раскрытыми настежь дверьми теплушек. Из теплушек смотрели солдаты. Они не спрашивали газет.
   Под Петербургом начались еловые леса, пустые, но зеленые, потом переполненные платформы, на них больше женщины – мужчины на войне.
   Вагоны первого класса внутри обиты красным бархатом и очень удобны.
   Папа объяснял сыну, что во время войны надо работать. В дороге папа объяснял соседям по купе, что Институт гражданских инженеров очень важный – гражданские инженеры строят дома.
   Они архитекторы деловые. Дома нужны для того, чтоб в них были квартиры, которые бы снимали жильцы. Надо уметь планировать квартиры так, чтобы было побольше квартир с парадными ходами. Квартиры надо делать небольшие – трехкомнатные, четырехкомнатные, по-новому, с водяным отоплением. Фасад нужно делать просто и элегантно. Рустовка – декор парадного входа, легенький орнамент и никаких излишеств, например статуй.
   Приехав в Петербург, после сдачи документов остановились у знакомых. На другой день опять в институт. Ехали мимо огромных боен, у ворот боен стояли прекрасно вылепленные быки – такие красивые, что не хотелось думать, что их убьют на мясо.
   Переехали через скучный Обводный канал, пошли доходные дома – пятиэтажные, шестиэтажные, все серые. Везде солдаты; везде строевое учение; на солдатах ластиковые шинели – не суконные.
   Переехали через прекрасный мост с цепями, гранитными беседками.
   – Фонтанка. Чернышев мост, – сказал папа.
   Въехали на полукруглую площадь, повернули направо.
   Стояла улица дивной красоты – длинный ряд домов с прекрасными пропорциями как будто отражался в другом ряду, все это сужалось перспективой к прекрасному зданию.
   – Росси! – сообщил отец.
   – Очень красиво! – сказал Сергей.
   – Устаревшая классика! – поправил Михаил Осипович.
   Выехали на Екатерининскую площадь. Рыжий осенний сад, кони над театром, Публичная библиотека слева, потом Невский – широкий, красивый. Церкви, похожие на рамы для огромных картин, и трамваи, переполненные солдатами.
   – Это беспорядок, – сказал действительный статский советник. – Это запрещено! Они не платят. Ты идешь сдавать экзамены в институт, который происходит от Института военных инженеров. Видал «Пиковую даму»?
   – Видал.
   – Германн был военным инженером, – сказал отец. – Военные инженеры имели право носить усы, как офицеры. Он никогда бы не разрешил такого безобразия, чтобы низшие чины ездили в трамвае не платив.
   – Германн сошел с ума, – ответил Сергей. Это было его первым возражением отцу.
   Отец ответил:
   – Это в опере.
   – В том же институте, – продолжал Сергей, – учился Достоевский, писал прокламации, попал на каторгу, потом служил в солдатах, а потом писал романы.
   – Никогда не пиши прокламаций.
   Я не был на том извозчике и разговор передаю приблизительно. Но Сергей Михайлович рассказывал об этом впечатлении от улицы Росси и о ссоре на извозчике.

Студенты с наплечниками

   На наплечниках студентов Института гражданских инженеров вензель с завитушками «Николай I». Это старый институт, основанный еще во времена Пушкина и постепенно становящийся все более гражданским.
   Мы обыкновенно улучшаем биографию великих людей, подсыпая им в аттестаты пятерки.
   Но Лев Николаевич Толстой, хотя и получил по арабскому языку на экзамене в Казанском университете пятерку, хотя и удивил своими математическими способностями самого Лобачевского, не был даже троечником.
   Он заинтересовался своим и как-то отслоился от университета, который, однако, не прошел бесследно в его развитии.
   Все же просмотрим отметки Сергея Михайловича.
   В реальном училище он пятерочник, но имел тройку по рисованию.
   В дополнительном классе рижского реального училища он имел четверки по арифметике, алгебре, тригонометрии, физике и опять тройку по рисованию.
   Экзамены в институт он сдал превосходно. Отметки в самом институте у него на первом курсе по математике сперва тройка с половиной, то есть тройка с плюсом, а потом четыре. По физике сперва четыре, потом три с половиной, по химии три, по начертательной геометрии три, по рисованию три с половиной и три, по архитектурным ордерам, в сущности говоря, по истории архитектуры он имел пятерку.
   На втором курсе по математике пять, по физике и по химии четыре, по геодезии три, по начертательной геометрии четыре и пять, В общем, он сильно поднялся, но не стал круглым отличником.
   Чем же он увлекался в это смутное военное, ненадежное время, когда кроме всего над каждым студентом первого курса висела угроза призыва в армию?
   Он очень много читал: одни книги, которые он читал, были обычными для того времени, для юноши, вступающего в жизнь в межреволюционный период, в тот период, когда даже в объявления полуофициоза «Новое время» нахально вкладывалась и порнография или, как теперь вежливо говорят, «вопросы секса».
   Сергей Михайлович был очень молод в городе, который тогда назывался Петроград. Стоит уточнить: в разговоре Петербург называли Питер, в литературе – Петербург, официально – Санкт-Петербург. В начале войны, для того чтобы стереть иноземное влияние с имени столицы, его переименовали в Петроград. Имя это, как всем известно, город носил недолго. Революция вернула городу имя Петербург, потом он стал революционным Петроградом.
   В Петербурге Сергей Михайлович болел корью – детской болезнью. Это была вторая корь в его жизни. При кори в те времена окна занавешивали красным; так как портьеры бабушкиной комнаты имели красную подкладку, то освещение оказалось подходящим.
   Корь прошла, как корь, – легко.
   Восемнадцатилетний Эйзенштейн, уже отболевший корью, интересовался разными книгами, в том числе и книгами, которые обыкновенно многие читали, но прятали. Он читал и «Полудевы» Бурже, и «Полусвет» Дюма-фиса – так иронически обозначал Эйзенштейн сына Александра Дюма. Эти книги он читал по-французски, они лежали у него в желтеньких обложках.
   Комната утром была ярко-розовая из-за подкладки портьер и из-за штор. Этот цвет смягчал сумрачность петербургского двора.
   В комнате по диванчикам, по мягким пуфикам лежали подушки «ришелье». Это прорезанные рисунки; из материи матерчатый рисунок обметывался и соединялся тоненькими лямочками из ниток.
   Это было производство дырочек, домашнее самодельное кружево. Анна Каренина тоже занималась «ришелье» в то время, когда она еще никого не любила, кроме сына Сергея.
   Под подушечками были спрятаны книжки: «Сад пыток» Октава Мирбо и «Венера в мехах» Захер-Мазоха (вторая даже с картинками ).
   Такие книги в Питере читали тогда многие.
   Более серьезно увлекался молодой студент архитектурой, мечтал купить очень дорогую книгу Г. Лукомского «История античных театров» и в конце концов купил, заняв сорок рублей.
   Он ходил по Литейному проспекту, заходил к букинистам и не решился зайти порыться в книгах магазина Семенова.
   Магазин этот хорошо помню. Красное дерево, шелковые зеленые занавески на окнах, витрины с книгами. Иллюстрированные каталоги; в каталоге было обозначено, что «Путешествие из Петербурга в Москву» стоит 700 рублей.
   Студентом заходил я в этот нестрашный магазин, владелец которого в результате сам разорился. Я спросил его:
   – Почему так дорого? Эта книга стоит приблизительно 300–400 рублей.
   Хозяин мне ответил:
   – Это для того, чтобы ее не купили. Она мне нужна для каталога.
   Восемнадцатилетний студент не решался зайти в магазин, где его осведомленному восторгу перед книгами и робкому ужасу перед их ценой обрадовались бы.
   Ночью Сергею Михайловичу снились пространства и книги, снилась арка Деламота над каналом, входящим в Новую Голландию, снилась арка Росси, которая с поворотом вела на Дворцовую площадь.
   Ему снились дома Петербурга, арки Гостиного двора и арки дома дешевых квартир барона Фредерикса; во сне он въезжал в их пролеты, а за ними ему виделись с отчетливостью чертежей книжные магазины, где продавали Домье и Пиранези в прекрасных листах – полными наборами. Паровичок сна шел дальше и попадал в Париж.
   Там тоже были книжные магазины. Паровичок дымил по всему свету, и везде были книги. Площади, пространства. Среди пространства площадей возносились стены строящихся зданий.
   Видал Сергей Михайлович уже не во сне театры и театралов. Ходил к Евреинову – был с ним знаком.
   Николай Евреинов, староватый красавец, показал ему четыре папки, набитые вырезками рецензий о нем – режиссере.
   Николай Евреинов любил славу. Сергей Эйзенштейн – театр.

Революция

   Сергей Михайлович знал все театры, все книжные магазины и мог по памяти нарисовать любое здание. Он знал пока город неизменяющийся. Но город изменился.
   Петроград потихоньку начинал голодать.
   Люди ездили в деревню, меняли вещи. Дом Конецких еще не беднел и не испытывал нужды; деревня жадно брала простыни, старые юбки, брюки, потом стала спрашивать гвозди.
   Откуда достать гвозди? Фронт приближался, слухи становились все тревожнее; даже в Государственной думе депутаты, солидные люди с бородками, говорили, что паши генералы хотят залить русской кровью немецкие пулеметы.
   К нашим пулеметам пуль не было.
   Пушки давно онемели.
   Но в Александринском театре подготовлялась премьера. Уже более пяти лет подготавливался «Маскарад» Лермонтова в постановке Мейерхольда.
   Его ждали, удивлялись на сумму расходов, на количество холста, которое уходит на причуды художников.
   Во время подготовки постановки умер замечательный актер Далматов, он должен был играть Неизвестного. Его заменили другим, тоже хорошим актером. Арбенина теперь должен был сыграть Юрьев. Нину – Рощина-Инсарова, тогда очень красивая. Тиме играла коварную баронессу Штраль.
   Эйзенштейн ждал премьеры.
   Сергей Михайлович в театре больше всего любил саму сцену, декорации занимали архитектора больше, чем актеры. Он любил статическую мизансцену, остановленную, но сопоставленную.
   Слова театра казались ему неподвижными, хотя он любил монологи в их почти статической слитности.
   Уже кончался февраль, последний февраль старого стиля, последний февраль императорской России. Год был невисокосный, число было 25-е. Российской империи осталось жить ровно три дня. Я был тогда солдатом-автомобилистом. Уже год, как перешел в броневой дивизион. До этого побывал на фронте. Был под Перемышлем. Разбил машину на Карпатах.
   В середине февраля наши машины разоружили; сняли пулеметы, карбюраторы с машин. Мы не думали, что будет революция. Знали, что предстоят большие беспорядки. Солдаты думали, что надо бить полицию, бунтовать. Мы знали, что еще недавно рабочие с Путиловского завода шли с демонстрацией и дошли до Невского проспекта, потом их отогнали. Мы знали, что попадем на фронт и что на фронте люди живут недолго. Мы знали, как молчат наши орудия на фронте.
   Солдаты были в отчаянии. Наши команды с заводами связаны не были.
   Готовился солдатский бунт, грозный и беспомощный.
   Городовые стояли на перекрестках по двое. Было холодно. Кроме круглых из фальшивого каракуля черных шапок городовые еще надели башлыки, тщательно спрятав концы, чтобы кто-нибудь не схватил за них сзади.
   По улицам ездили казачьи разъезды, довольно спокойные, пересмеивающиеся.
   26-го числа на площади Восстания казак убил офицера.
   На перекрестках стояли пулеметы, у пулеметов – солдаты, а вокруг солдат – женщины, старые и молодые, мужчины, все немолодые, и дети. Войска жались и разговаривали с народом.
   Маленькие пулеметы, которые здесь стояли не на окопе, не в гнезде, а прямо на мостовой, казались скорченными зверьками. Старые часы, заведенные властью, еще шли.
   Был объявлен спектакль. Шел «Маскарад» с Юрьевым в роли Арбенина. Думали отменить спектакль. Но, как теперь мы знаем, министр двора Фредерикс, от которого зависели императорские театры, приказал играть.
   Шел 25-летний юбилей Юрьева; отмена спектакля произвела бы нежелательное впечатление в городе, подумают люди: как будто в городе на самом деле что-то происходит.
   Газет в тот день не было. Молодой Эйзенштейн пошел с Таврической улицы на Невский смотреть спектакль. Он давно уже купил билет, и очень дорогой – места за креслами.
   В городе постреливали. Городовых – их звали в народе фараонами – не было видно. Улицы неубраны. Много ухабов, много подтаявших сугробов. Тумана нет. Небо высокое, весеннее.
   Шел Эйзенштейн по тихим улицам, потом вышел к Литейному проспекту. На Литейном проспекте без дела и без порядка, прямо на рельсах стояли трамвайные вагоны. Рабочие входили в трамвай днем, заставляли вагоновожатых уходить, отбирали у них ручку регулировки и забрасывали ее.
   Лишенные дыхания, трамваи никуда не шли.
   Несмотря на позднее время, народ на улице был.
   У подворотен ждали люди, совещались, как будто что-то должно произойти – например, должна пройти большая процессия – похороны, что ли?
   Сергей Михайлович слышал, как стреляли. Но он торопился. Пошел на Семеновскую, перешел через мост. Фонтанка была в пятнах проталин.
   Студент дошел до пустого Невского, до Александринского театра. Тут было спокойно и торжественно. Колонны подымались вверх. Скакала под руководством самого Аполлона квадрига бронзовых коней.
   Подъезд театра не освещен.
   Театр полон.
   Этот театр с голубыми декорациями, с белой лепкой, с небогатой и очень красивой позолотой торжествен.
   Вместо занавеса возвышался портал, огромный портал; шире обычного проема сцены.
   По бокам большие бронзовые двери.
   Это был сверхдворцовый вход. Два схода с перилами спускались в партер. Зал ярко освещен, и с началом спектакля свет не погасили. Это было новое слово в театральном искусстве.
   Зал становился частью представления.
   В императорской ложе сидела, лениво переговариваясь, группа великих князей.
   Внутри сцены маленькие, завешанные легкими занавесами комнаты-интерьеры. Заговорили актеры. Действие происходило то на просторе большой сцепы, то переходило на просцениум, как бы приближаясь к зрителям.
   Декорации были немыслимой величавости, парадности, высоты. Преобладали золото и пунцовый цвет, характерный для художника Головина, которого Эйзенштейн тогда любил.
   Студент был захвачен зрелищем. Антракта было только три, но вся вещь была разрезана на куски; монологи разрезаны, перемещены. Декорации прекрасны, как Петербург. Великолепен маскарад: маски подымались прямо из зала. Занавес в глубине сцены перед маскарадом был с бубенчиками. А перед тем как он поднялся, сквозь щель занавеса смотрели в зал веселые участники маскарада, уже прежде пришедшие веселиться.
   Юрьев в тот день играл замечательно. Рощина-Инсарова хорошо спела романс, специально написанный для спектакля Глазуновым.
   Состоялся и бал с прекрасной музыкой.
   Играл оркестр.
   В городе стреляли, но в театре этого было почти не слышно.
   Юрьев проехал на спектакль с трудом.
   Его сперва задержал на Троицком мосту патруль. Потом задержали на мосту около Мойки. Но он добрался: слишком близка и дорога театру была постановка.
   Всех поразили костюмы.
   Юрьев, одетый в прекрасный белый халат с широкими пунцовыми полосами, разговаривал с Ниной.
   Халат чуть ли не оказывался центром всей сцены.
   Когда кончился спектакль, то Юрьев, все еще в костюме Арбенина, разгримированный и очень красивый, вышел на сцену. Его императорское величество государь император прислал ему золотой портсигар с императорским орлом и короной, украшенными бриллиантами.
   Все это сопровождалось всемилостивейшим манускриптом.
   Передал подарок какой-то великий князь.
   Я не был на этом спектакле.
   Мы в это время на Ковенском переулке в гараже, рядом с французской церковью, во дворе, вооружали автомобили.
   Принесли запасные части.
   Ставили на место карбюраторы. Снарядов у нас было мало. Хороши были стрелки.
   Сергей Эйзенштейн вышел на улицу. Холодный предвесенний воздух. Среди редких голых деревьев Екатерининского сада видна бронзовая спина под императорской мантией. Внизу, под шлейфом императрицы, сидят любовники, советники, военачальники и писатели Екатерины.
   Сергей Михайлович вышел на Невский.
   В башне Адмиралтейства углом светил прожектор, освещая степы домов и не дотягивая до площади вокзала.
   Где-то во тьме стреляли, прохожие жались к стенам.
   Сергей Михайлович вернулся домой. Вокруг Таврического дворца ходили люди, сновали солдаты по двое, по трое с оружием, без офицеров; это восстал Волынский полк.
   Утром оказалось, что революция овладела городом.
   Еще не приехал Ленин, но дворец Кшесинской на углу Каменноостровского и Подьяческой – маленький дворец с каменной беседкой на переломе стены – занят комитетом большевиков. Сама Матильда Кшесинская ночью пришла еще во время спектакля «Маскарада» на квартиру Юрьева: они были соседи.
   Балерина плакала, она принесла с собой фотографический портрет с надписью: «Матильде от Ники».
   Утром войска заполонили улицы.
   Началась стрельба с крыш. Городовые старались, им обещали по семьдесят рублей суточных; но военного опыта у фараонов не было.
   Улицу нельзя обстрелять с крыш: тротуар, к которому примыкает дом, на чердаке которого поставлен пулемет, безопасен. Люди на улицах были уже стреляные.
   Город был полон гулом машин. Солдаты ехали в грузовиках, лежали на крыльях машин.
   Город был весел.
   Никто не знал завтрашнего дня, не знал про то, что вот он сам впишет в свою жизнь, какую страницу перевернет.
   Все было просто и по-человечески ясно. Думали, что революция повторится в Германии, пройдет во Франции; не считали, что Ла-Манш защитит Англию от революции.
   Несколько дней люди верили в простое добро.
   В Таврическом дворце собрался Совет солдатских и рабочих депутатов.
   Все произошло легко.
   27 февраля маскарад царского правительства кончился. Император Николай II снял корону.
   С фронтонов зданий сбивали двуглавых орлов.
   В Таврический дворец пришли старики – дворцовые гренадеры, они были спокойны и почти веселы.
   Не думаю, что во время Февральской революции было убито больше тысячи человек. Сужу по похоронам.
   Хоронили на Марсовом поле. Там похоронены далеко не все. Родные разобрали убитых по больницам, чтобы похоронить их по церковному обряду, вернее, похоронить по-обычному.