Обычное кончалось не сразу. Это было увидено по завтрашней боли.
   Сейчас была радость. Радовались тому, что неизбежное совершилось.
   Биография человека не состоит из переходящих друг в друга моментов.
   Биография самоотрицается. Юноша хочет убежать от быта отца, хотя бы в табор цыган.
   Свобода пришла и в квартиру на Таврической.
   Эйзенштейн и Штраух мальчиками хотели убежать к индейцам.
   Пушкин, прославленный поэт своей страны, отец семейства, помещик, писал стихи о побеге.
   Стихотворение это начинается словами:
 
«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит».
 
   Написано оно было в 1834 году.
   Усталым рабом считал себя Пушкин.
   Невольниками воспитывали его друзья своих детей.
   Труп поэта был похищен у славы и сослан под легким конвоем в деревню.
   Путь к покою беспокоен.
   Лев Толстой юношей хотел остаться среди гребенских казаков, и хотя вернулся в Ясную Поляну, но всю жизнь хотел уйти от своего прошлого, от комнат, в которых он так много написал. Он тяготился ложно прочной слаженностью жизни, он переживал ужас перед обыденностью.
   Это участь не только величайших людей – такова была участь многих.
   Сергей Эйзенштейн писал в автобиографии:
   «Если бы не революция, то я бы никогда не «расколотил» традиции – от отца к сыну – в инженеры.
   Задатки, желания были, но только революционный вихрь дал мне основное – свободу самоопределенья» (т. 1, стр. 73).
   Он возвращался к этой теме много раз: «Итак, к семнадцатому году я представляю собой молодого человека интеллигентной семьи, студента Института гражданских инженеров, вполне обеспеченного, судьбой не обездоленного, не обиженного. И я не могу сказать, как любой рабочий и колхозник, что только Октябрьская революция дала мне все возможности к жизни.
   Что же дала революция мне и через что я навеки кровно связан с Октябрем?
   Революция дала мне в жизни самое для меня дорогое – это она сделала меня художником» (т. 1, стр. 72).
   До революции он был восемнадцатилетним юношей, выращенным взаперти. Был весь в книге, как книжная закладка.
   Сейчас он все начинал сначала.

Сэр Гэй

   Один из журналов создал памятник Аркадию Аверченко. Назывался тот полутолстый журнал «Аргус». Редактором его был Василий Регинин.
   Однажды журнал вышел с красочным, как теперь говорят, портретом Аверченко на обложке.
   Аверченко на портрете был одет в соломенную шляпу. Внутри каждого номера закладка – картонка желтого цвета с прорезанным отверстием, это было похоже на поля канотье. Журнал нужно было свернуть, продеть сквозь картонку, и получалась цилиндрическая скульптура в шляпе.
   Это был условный недолгий памятник.
   Несколько недель стоял он на всех углах и перекрестках у газетчиков.
   Аркадий Аверченко был толст, спокоен, остроумен.
   Медленно вырастал, превращался не то в Лейкина, не то в Потапенко.
   После Октября он эмигрировал.
   Карикатура, принесенная Эйзенштейном в журнал для Аверченко, судя по тому, что мы сейчас имеем в архивах, интересна. Но Сергей Михайлович и в средней школе и в институте по рисованию получал четверки.
   Аверченко, посмотрев рисунок, величественно вернул его со словами: «Так может нарисовать всякий».
   Студент пошел на Владимирскую улицу, где помещалась редакция «Петербургского листка». Газета эта в Питере славилась тем, что она из Финляндии специально выписывала бумагу, годную для самокруток, – дешевая серая бумага, не дающая неприятного дыма.
   Из этой газеты крутили «собачьи ножки» приказчики и извозчики. Редактором и собственником «листка» был Худяков – автор роскошного тома о балете.
   Он карикатуру принял.
   Подписывался Эйзенштейн – Сэр Гэй, что означало и «Сэр Веселый» и Сергей.
   Напомню, что молодой Бабель подписывался – Баб Эль.
   Новая карикатура Эйзенштейна изображала Людовика XVI, рассматривающего портрет Николая II. Покойный король завидовал и говорил про царя: «Легко отделался».
   Это было время, когда решили, что русская революция будет бескровной.
   Худякову рисунок понравился: он дал за карикатуру десять рублей.
   Эйзенштейн пошел к Пропперу. Проппер издавал «Огонек» – журнал в синей обложке, плотно занятый мелкими рассказами, фотографиями, сплетнями. Сплетни и смесь продолжались и на обложке.
   Художником у Проппера служил некий Животовский, ремесленник необыкновенно плохой, совершенно не умеющий рисовать, но издали уважающий искусство. Тут Эйзенштейн получил 25 рублей и обрадовался: ему нужны были деньги на книги.
   Начались хорошие дни. На улицах было сколько угодно натуры. Все люди изменились. Держась за столбы, говорили ораторы, разные, спорящие друг с другом. Помню старичка крестьянина, он носил поперек груди красную ленту с надписью «Свобода слова!» Это нужно было для охраны личности – старик говорил как большевик.
   Спорили все: Марсово поле покрылось мелкими митингами. Эйзенштейн сделал несколько набросков.
   Дело было не в том, что молодой художник заработал несколько десятков рублей и напечатался. Самое веселое было в том, что завтрашний день уехал в неизвестность. Питер отрезан от Риги, от папеньки.
   Маменька испугана. В Институте гражданских инженеров – штаб милиции. Эйзенштейн стал милиционером; надо наводить новый порядок.
   Власть тяжелого отца, вежливая домашняя тирания кончились, можно все начать сначала.
   Сергей Михайлович ходил по книжным магазинам. Сколько раз он прежде держал в руках «Темницы» Пиранези. Смог купить теперь три разрозненных рисунка и несколько разрозненных томов.
   Он уносил с собой книги на Таврическую улицу. Книги взяты под мышку. Как ни странно, они не тяжелы, края их не режут – своя ноша не тянет.
   Рисунки свернуты.
   Их студент нежно держит на ладони.
   Заново смотрел студент-архитектор на город.
   Есть площади, похожие на комнаты, есть площади, похожие на поля.
   Дворцовая площадь похожа только сама на себя.
   Больше по редакциям Эйзенштейн не пошел.
   Весной Сергей Михайлович был призван на военную службу и зачислен в школу прапорщиков инженерных войск. Здесь он узнал нехитрое искусство убегать из казарм, расположенных между Кирочной и Фурштадской улицами, в помещении немецкой школы, в город, к себе, к книгам, к улицам; ел борщи и гречневую кашу со свиными шкварками и маленькие кусочки вареного мяса, нанизанные на длинную щепку, – эти кусочки назывались тогда «казенным воробьем».
   Все стремительно менялось.
   Из окна второго этажа углового дома на Невском в толпу стреляли из пулемета. На мостовую легли раненые, убитые; мелкими цветными пятнами легли брошенные вещи.
   Вскоре поднял мятеж Корнилов.
   Вооружались заводы; оказалось, что почти весь город против генерала.
   Те, которые были за, спрятались.
   Сергей Эйзенштейн в отряде сырой ночью стоял под Красным селом на Московском шоссе. Осенние ночи долги.
   Ждали наступления казаков и «Дикой дивизии». Существовала дивизия с таким экзотическим названием, хотя на Кавказе последние тысячи лет дикарей не было.
   Утром Сергей зашел в домик путевого сторожа погреться. Сторож не спал, сидел у стола. На столе светила через закопченное стекло керосиновая лампочка с плоским фитилем. Старик сообщил: казаки и горцы на город не пошли, с красными частями встретились они дружно.
   Эйзенштейн достал из кармана книгу и сел читать.
   Книга была по архитектуре, но малого формата, ее Сергей Михайлович долго искал.

Умение видеть, а не только узнавать

   Есть затоптанные, как ступени метро, слова, без которых трудно передвигаться.
   Есть выражение – путь жизни.
   Сергею Михайловичу Эйзенштейну исполнилось двадцать лет. Знал он театр, книги, дом матери, дом отца в Риге. Краем глаза видел восстание революционеров Латвии и страшное кровавое его подавление.
   Мы давно знаем, что если глаз наш установлен на дальнюю точку зрения и если он внимателен, то мы совсем плохо видим периферийным зрением.
   Смысл явления разгадан много позднее, уже в шестидесятых годах.
   Говорю это подробно: так начинаю определять для себя понятие «монтаж».
   Мы видим избирательно.
   Взгляд Сергея Михайловича в Петрограде был зафиксирован на искусство. Днем и ночью он думал об искусстве, о книгах по архитектуре, в частности об архитектуре театра. Записей о том, как он воспринимал революцию, у нас нет. Но по последующим записям видим, что в те дни жизни Сергея Михайловича направление взгляда изменилось.
   Он как будто потерял все!
   Был богат – стал беден, теперь отрезан от города, в котором родился, от людей, которые его окружали в Петрограде, потому что они были богатыми родственниками богатой матери.
   Он оказался новым Робинзоном на новом острове среди новых строек.
   Старый Робинзон был тоже моряк, убежавший из родного дома.
   Сергей покинул старый дом на Таврической улице, сменив мягкую мебель на нары товарного вагона.
   Горели в те дни костры на левом берегу Невы.
   Дров много: из дров, которыми должны были отапливать Зимний дворец, люди Временного правительства сложили последние свои временные укрепления.
   Горел костер на Дворцовой набережной. Тени укреплений качались. Мостовая набережной была похожа на измельченные волны.
   Вчера на правом берегу Невы в оперном зале за Петропавловской крепостью пел великий Шаляпин новую для себя баритональную арию Демона.
   Арию отчуждения.
   В дни, когда изменялась история, 8 октября, на левом берегу Невы встретились друг с другом близкие и далекие друг от друга поэты – Маяковский и Блок.
   Блок принял Октябрь как новое вдохновение, как музыку истории.
   Пришел радостно и трагично, уходя от старых друзей.
   Он, как секретарь комиссии, присутствовал на допросах царских министров. Он давно знал цену царизму, а теперь узнал цену людям Временного правительства.
   Новое становилось старым. Будущее прояснялось в прозе и в ступенях отрицания.
   Блок по наряду домового комитета сидел у ворот дома и, как он сам пишет, «охранял покой буржуев». Охранял от революции. А он – за эту революцию. Какой-то прохожий, увидев Блока на дежурстве, удивившись, сказал, проходя: «И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне!» Это он прочел стихи из «Незнакомки». Блок презирал соседей, двери которых охранял. Его записи начинаются с января 1918 года. Писал он тогда статью «Интеллигенция и революция», говорил о том, что надо услышать музыку революции. Он пишет поэму «Двенадцать», пишет самозабвенно.
   От него отрекаются друзья. Ему и Есенину на выступлении кричат, что они «изменники». Он пишет поэму и книгу о Катилине, считая его революционером Рима, противопоставляя его благоразумному, по-кадетски, по-буржуазному Цицерону.
   Он всеми силами уплывает от прошлого. Ищет для себя в истории отзвука и видит долготу грозных лет.
   Все испытывает его крепость.
   Время было грозно и смутно.
   29 января Блок записывает: «Война прекращена, мир не подписан». Так фиксируется формула Троцкого, которая принесла много горя революции.
   Немцы шли на революционную Россию.
   Блок писал стихотворение «Скифы», обращаясь к Европе. Россия стоит между Европой и Востоком. Если Европа не примет революцию, то скифы откажутся от роли посредников. Те скифы, которые, по словам ионийских философов, изобрели гончарный круг, двузубый якорь и плуг, кочуя и создавая свою культуру.
   Надо решать, с кем будешь дружить, с кем будешь бороться. «Немцы, – записывал 2 марта Блок, – по-видимому, отказались подписать мир».
   Распался круг друзей. Одинокий поэт ведет дневник.
   Готовится празднование Октябрьской годовщины. Днем поэт с женой идет в процессии к могилам жертв первой революции на Марсовом поле. Вечером – речь Луначарского, спектакль Маяковского «Мистерия-буфф». 9 октября 1919 года вести о революции в Германии.
   Эйзенштейн молод. Опыт его мал, но он дорожит всем новым, что видит. Он вспоминает:
   «Ижора. Река Нева. Семнадцатый год. Школа прапорщиков инженерных войск. Понтонный мост.
   Как сейчас помню жару,
   свежий воздух,
   песчаный берег реки.
   Муравейник свежепризванных молодых людей, двигающихся размеренными дорожками, разученными движениями и слаженными действиями выстраивающих безостановочно растущий мост, жадно пересекающий реку.
   Где-то среди муравейника двигаюсь и сам. На плечах кожаные квадратные подушки. На них краями упирается настил. И в заведенной машине мелькающих фигур, подъезжающих понтонов, с понтона на понтон перекидывающихся балок, перил, обрастающих канатами, – легко и весело подобием перпетуум мобиле носиться с берега по все удлиняющемуся пути ко все удаляющемуся концу моста…
   Нет, не на образцах классических постановок, не по записям выдающихся спектаклей, не по сложным оркестровым партитурам и не в сложных эволюциях кордебалета – впервые ощутил я упоение прелестью движения тел, с разной быстротой снующих по графику расчлененного пространства, игру пересекающихся орбит, непрестанно меняющуюся динамическую форму сочетания этих путей – сбегающихся в мгновенные затейливые узоры с тем, чтобы снова разбежаться в несводимые ряды» (т. 1, стр. 87–88).
   Я привел эту относительно длинную цитату, относящуюся к воспоминаниям о 1917 годе, когда Эйзенштейн был солдатом школы прапорщиков инженерных войск, потому, что эта инженерная работа художника и как эмоциональный сценарий, в ней сценарист пытается передать мускульное ощущение отдельного человека в общей работе. Это тот человек, который потом будет снимать кадры, «пожирающие пространство».
   Бытовало в старину в кино это выражение, рожденное Эйзенштейном.
   Три дороги легли перед молодым Эйзенштейном, после того как была расформирована школа прапорщиков инженерных войск.
   Первая дорога – он мог вернуться в Институт гражданских инженеров на третий курс. Все экзамены по математике сданы. Он голодать не будет, потому что в старом купеческом доме много серебра, простыней, скатертей и всего того, за что мешочники дают хлеб, масло. Обстановка становится заменой валюты. Так и говорили: «мягкая валюта».
   Вторая дорога – он мог уехать к отцу, в буржуазную Латвию. Отец зовет.
   Третья дорога – он мог поступить в Красную Армию.
   Фронт был всюду. Это не тот фронт царского времени, на котором в десяти верстах от окопов было тихо, как за глухим забором. Редко-редко залетит не очень опасный и не страшно гудящий неприятельский самолет. Сейчас на Россию напали со всех сторон. Разорванные фронты двигаются. Немцы наступают и останавливаются, потом снова наступают. Мир прерван. В соседних государствах накапливаются осколки офицерства. Создаются фронты. Петроград на время лишается окрестностей.
   Вот в это время Эйзенштейн, 18 марта 1918 года, вступает в ряды Красной Армии и в сентябре выезжает с эшелоном на северо-восточный фронт.
   Началось медленное созревание двадцатилетнего юноши. Он шел через горы времени. Знал, что то, что за спиною, неверно, а что впереди – не знал. Шел вперед. Стал техником военного строительства Петроградского района.
   Техником он был записан как студент третьего курса.

Дороги, дневники, цитаты и сомнения, а также личные дела Эйзенштейна

   Под Москвой не всегда к осени успевают покраснеть на кустах все помидоры. Поздние снимаются зелеными. Для того чтобы они дозрели, кладут плоды в темноту. Если помидоров мало, можно прятать плоды в валенки: там они тихо дозревают.
   У художников бывают периоды созревания.
   Они работают, собирают материал, делают эскизы, но даже иногда сами не знают, кем они будут: художниками? писателями? режиссерами?
   Сергей Эйзенштейн дозревал на железной дороге. С 20 сентября 1918 года до августа 1920-го жил он в теплушках или на случайных остановках строительной организации.
   Эшелоны переползали из города в город, стояли на дальних путях. К эшелонам приставали на дороге новые люди, с эшелонов сходили люди.
   Та строительная организация, к которой принадлежал Эйзенштейн, называлась первоначально «18-е военное строительство» и принадлежала к составу 6-й Действующей армии. Эшелон этот был одновременно и творческим коллективом, сосредоточенным в нескольких теплушках. Здесь странствовали художники, инженеры, актеры и режиссеры. Должности были не распределены.
   Это было медленное течение соков по жилам новой страны.
   Первой долгой стоянкой была Вожега. Вожега находилась в старой Вологодской губернии, избы в ней были двухэтажные, старинной стройки. На верхнем этаже огромные сеновалы; въезжали наверх по длинному памостью прямо с возами. Скот стоял внизу.
   Сейчас не могу написать точного маршрута военного строительства: места, в которых побывал Сергей Михайлович, по названиям могут оказаться на северо-западном фронте. Но дело идет о теплушке Эйзенштейна.
   Еще в Вожеге Эйзенштейн принимал участие в спектаклях клуба коммунистов в качестве режиссера, декоратора и актера. Это объяснялось тем, что клуб был самодеятельным.
   В Вожеге были разработаны эскизы декораций к «Мистерии-буфф» Маяковского.
   Попытка эта была одна из первых.
   Трудная вещь – месяцами ехать в эшелонах. Неудобно, очень холодно или очень жарко. Железная печурка накаливает трубы лишь на мгновение. Трудно ломать доски для печурки. Помню, что мы это делали буфером от вагона – очень удобная замена топора. Теперь эти сведения никому не понадобятся – поезда ходят на автосцепке.
   Есть такое правило на войне: никуда не проситься и ни от чего не отказываться. Не надо брать судьбу в свои руки.
   Итак, назначили Сергея Михайловича сперва в Вожегу. Вожега – это и река и название поселка. Река считается истоком Онеги. Почему туда направили армию и стали делать укрепления? Потому что в феврале 1918 года юной Красной Армии удалось дать отпор немецкому наступлению под Псковом и Нарвой. А 9 марта того же года в районе Мурманска высадились сперва английские, потом французские и американские войска. И 21 июня интервенты захватили Онегу.
   Так на истоках Онеги появились люди из Петрограда.
   Увидели высокие деревянные избы, двухэтажные, хорошо рубленные. Увидели деревенские платья, пестрые, красивые. Сергей Михайлович потом сравнивал эти платья с набором цветных карандашей. Он любил цветные вещи на столе и в жизни.
   Здесь у Сергея Михайловича была важная встреча. Петроград 1918 года был очень голодным городом. Заблокировали порт, угрожали кругом, ждали удара с запада. У Алексея Максимовича Горького – я тогда был с ним хорошо знаком – от цинги распухли десны. Он полоскал рот отваром дубовой коры. Молодым было легче. Горький заведовал ЦКУБУ – там подкармливали интеллигенцию: актеров, ученых, художников. Там паек получал пятнадцатилетний пианист Дмитрий Шостакович. Я даже помню, что он увозил паек на спинке, оторванной от венского стула.
   Робинзоновское приспособление.
   Ныне покойный поэт Елизавета Полонская писала тогда:
 
«И мы живем и, Робинзону Крузо
Подобные, за каждый бьемся час.
И верный Пятница – лирическая муза —
В изгнании не оставляет нас».
 
   Мы были на острове, который рос, и плыл, и обращался в материк.
   Жила на берегах Невы молодая танцовщица Мария Павловна Пушкина – балерина Музыкальной драмы. Выступала она довольно часто. Заболела цингой. Ее хотели направить на юг. Но юга у Петрограда не было.
   Мария Пушкина пришла к Марии Федоровне Андреевой – жене Горького, она в то время заведовала Театральным отделом, которому иногда райком присылал сухую рыбу и даже духи – присылал то, что смог достать. Мария Федоровна хотела отправить куда-нибудь дистрофичку.
   И вот Пушкина оказалась в Вожеге, как говорили в XVII веке: «между дворами». В это время она и встретилась с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном. У них был, что называется, «белый роман». В дневниках Эйзенштейна все время встречаются инициалы МП: «Я говорил об этом с МП. МП согласна».
   И МП примкнула к эшелону.
   Сергей Михайлович пишет своей матери 11 июня 1919 года: «…предпочитаю быть 21-м в России, чем 1-м в Латвии». Он не жалуется на теплушки, сообщает, что занимается выработкой принципов инсценировки средневековых мираклей – спектаклей религиозного содержания. Просит прислать книги и дает очень большой список.
   Он не был счастлив.
   МП была для него недоступна.
   В письме из города Холма Псковской губернии, тоже в 1919 году, он пишет матери и как будто себе:
   «Ты, милая, конечно, уже не можешь «вселить» в себя взгляд, который я всячески вдалбливаю (и подчас с успехом!), именно: «если, что невозможно, гибнет, то надо либо делать что-нибудь настоящее против этого, а не горевать, или, если первое невозможно, вообще «с корнем вырвать» желание или любовь и привязанность к гибнущему. И мириться со всем неизбежным путем «рассуждения» и «задавливания эмоциональной части».
   Эйзенштейн цитирует одного философа, который сказал: «Философия действует, как кокаин, убивая страдания, но лишая радости»; говорит, что приобрел какую-то сверхжитейскую уравновешенность – у него есть перо, бумага и «мои книги»; говорит, что подавил в себе «могущую быть» любовь; вспоминает об Эрмитаже.
   Дорога была странна своим маршрутом.
   Для того чтобы потом не говорить о приключенческой части истории, скажу коротко, что у начальника всей этой экспедиции, военного инженера, человека молодого, была странная привычка: утром выжиматься на ручках кресла, которое он с собой вез. Кроме того, у него было менее странное желание обосноваться в городе Холме. Впоследствии выяснилось, что около Холма находилось имение его жены. Город Холм действительно представляет дефиле среди возвышенностей, поэтому можно убедить не очень опытных людей, что там надо строить укрепление.
   По дороге начальник искал клады в Полоцке, разрывая склепы в старом костеле.
   Дороги дальние, путаные – то в эшелонах, то в баржах. Строили укрепления под Двинском, взрывали окопы, оставшиеся от попыток Керенского наступать на немцев.
   На фронтовой работе, раскапывая разбомбленные окопы, находя скелеты в разных положениях, Эйзенштейн увидел простую трагичность войны.
   Почти два года записывал, странствуя, Сергей Михайлович о книгах, о любви, о расставаниях – пока Мария Павловна была рядом; между их теплушками была веревка, по которой они друг другу передавали письма.
   Он читал все время, рисовал, размышлял о судьбах театра масок и сам писал что-то вроде истории Гамлета, но только главным действующим лицом была мать Гамлета. Он писал, учился строить, разговаривать с людьми, видеть бедствия, следы войны. Горько видеть поле, про которое знаешь, кто усеял его мертвыми костями. Горько читать историю войны по непохороненным скелетам.
   В начале 1919 года Эйзенштейн переехал из Вожеги в Двинск. Об этом сохранилась его запись: «В Двинске я сплю на поверхности зеркала.
   В отведенной наспех квартире – после занятия Двинска Красной Армией – не сохранилось кроватей. (Времянки-топчаны еще не готовы.)
   Но зато горделиво в пустой комнате стоит зеркальный шкаф.
   Шкаф ложится на спину.
   На зеркальную поверхность его дверцы, отражающей мир, ложится соломенный матрас.
   На матрас – я.
   Боже мой, как хочется из этого сделать метафорическое осмысление или образ:
   Ничего не выходит» (т. 1, стр. 285–286).
   Этот кусочек «Двинск» занимает меньше страницы, но эта страничка содержит упоминание о книге Граучо Маркса: книга называется «Кровати». Тут же упоминается «Тристрам Шенди» Стерна, тут же упоминается Мопассан – цитата точна.
   Вывод Мопассана: кровать – удел человека. Здесь он родится, любит и умирает. «Боги, – сказано в этом очерке [в очерке Мопассана], – родятся в яслях и умирают на крестах» (т. 1, стр. 285).
   Что касается Сергея Михайловича, то он спал на зеркале среди неосуществленных метафор и точных цитат.
   Скитания продолжались. Дальше будет упомянут город Холм Псковской губернии, Великие Луки, Полоцк, Смоленск, Минск и Витебск проездом.
   По-военному считая, Эйзенштейн жил неплохо: у него была своя теплушка с нарами и, вероятно, с «буржуйкой», которую в то время отапливали разными обломками, подобранными на железнодорожных путях. На кровати спал Сергей Михайлович, кругом лежали книги – очень много книг.
   Обычно на вагонах того времени писали: «40 человек, 8 лошадей». Вместе это не помещалось: или люди, или лошади, или, наконец, пополам – тогда четыре лошади. В теплушке Эйзенштейна был он сам и очень много книг: любимые книги на второй кровати.
   Сергей Михайлович вел подробнейшие дневники; они записывались в Двинске, в Режице, Торопце и Холме. Всего сохранилось три тетради: первая тетрадь заполнена с 13 мая по 25 июля 1919 года.
   Сергей Михайлович писал, что он враг антрактов: антракты снимают напряженность фантазии. Конечно, писал Эйзенштейн 13 мая, надо связывать отдельные сцены «воздушно» с общим действием. Но как это делать – этого он не знал.
   Он писал вначале, что действие должно начаться за полчаса до спектакля; это мейерхольдовская мысль – мысль не новая, еще, так сказать, ученическая.
   Записи шли вразбивку, цитировались монографии Эфроса, говорилось о том, что хорошо в декорации показывать всю внутренность дома.
   Говорилось о том, что будут декорации многоэтажные, как башни.
   Дневники чрезвычайно насыщены; они будут использованы во многих работах. Говорится о свете, о повышении площадки со ступеньками; записываются очень молодые мысли: «Не надо забывать, что, по совести говоря, для каждой пьесы не только должна быть своя сцена, но, я сказал бы, даже свой театр (весь зрительный зал и даже фасад!), а о принципе постановки и говорить нечего. Каждая пьеса должна создавать свой «театр» (запись 18 мая 1919 года).