Тот встал, не спеша поправил висевший на поясе меч и громко произнес:
   – Винюсь пред тобой, великий князь, что допустил в земле рязанской смуту, непокорство и предательство. Не углядел сговора бояр с князьями пронскими, не пресек предательство сие в самом начале. А они, – указал Ярослав перстом на толпу выборных, – смутили рязанцев на бунт супротив меня, великий князь, над Рязанью тобой поставленного.
   Ярослав говорил долго, приводя примеры, называя имена… И с каждым новым деянием, содеянным, по словам Ярослава, рязанцами, Всеволод Юрьевич все больше мрачнел.
   – Так, говорите, нет вины на вас? – возвысил великий князь голос, недобро поглядывая на выборных. – Где же ты, праведник, заступник земли рязанской? Арсений! Отзовись! – выкрикнул Всеволод Юрьевич. – Кажи свой лик! Ответствуй! Верно ли сказывал князь Ярослав? Может, напраслину возвел на Рязань?
   Арсений, поддерживаемый под локоть одним из священников, вышел вперед. Перекрестившись, он тихо проговорил:
   – Бог милостив и нас, великий князь, призывал к милосердию.
   Перекрестившись еще раз, он отступил и смешался с толпой рязанцев.
   – И это все? – удивился Всеволод. – Бояре рязанские, ответствуйте: прав ли князь Ярослав?
   Бояре, возмущаясь услышанным и перебивая друг друга, принялись доказывать свою правду. Речи их были дерзостны, требования непомерны и оскорбительны, но великий князь терпеливо выслушал всех. После чего он встал, обвел взглядом рязанских послов, воинов дружины, своих сыновей и медленно, выделяя каждое слово, произнес:
   – Воля моя такова: этих, – кивнул он в сторону выборных, – заковать в железа и отвести в стольный град Володимир; злых и виновных в измене имать, пытать и казнить; мужиков рязанских с женками и детьми, со всем скарбом из града вывести и направить на жилье в города володимирские, суздальские, ростовские; град же мятежный предать огню! – И, помолчав многозначительно, в нависшей тишине добавил: – А кто воле моей воспротивится, сечь головы немедля!
4
   Содрогнулась Рязань от криков и стонов, заалела кровью людской, запылала избами и теремами. Дружинники князя Всеволода врывались в дома, а кто запирался, то выламывали двери и выгоняли жителей из теплого жилья на холод, а потом, как скотину бессловесную, гнали из города в поле.
   Княжичи в сопровождении десятка конных гридей с трудом продвигались к соборной площади по заполненной бредущими горожанами улице. Константин, взирая на разливное людское горе, тяжело вздыхал и часто крестился, Юрий же, пораженный решением отца и свершаемым на его глазах, лишь все больше мрачнел и нервно покусывал ус. Следовавший за княжичами Роман шумно сопел и недовольно бухтел себе под нос:
   – Зачем же так строго? Наказать надо непременно за непослушание, но город пожечь – это не по-христиански!
   Потянуло гарью.
   – Торопятся дружинники исполнить волю князя. Усердствуют не в меру. Того и гляди, людей пожгут, – осуждающе покачал головой Константин и, обернувшись к одному из гридей, приказал: – Скачи вперед, передай: пока рязанцы города не покинули, домов не жечь!
   Из приземистого терема выскочила дородная баба с узлами и целым выводком детишек. Упав в воротах на землю, она заголосила:
   – Ой, боженьки, что деется-то! Из родимого дома изгоняют! За что, за какую такую провинность? Детушки мои горемычные, куда мне таперича с вами, сиротами? Токмо во сыру землю!
   Признав в завывавшей бабе жену купца Никиты Стогуда, проходивший мимо дружинник князя Всеволода прикрикнул на нее:
   – Тю, оглашенная! Криком своим детишек перепугала. Вона как глазенками рыщут. Твой-то Никита где?
   – Загинул муж мой! В железа, говорят, володимирский князь выборных заковал, и мой також с ними! Говорила я ему, упертому, сиди дома! Нет! Правды пошел искать! Вон она, правда, из теплого дома голым да босым на улицу!
   – Молчи, глупая! – замахнулся древком копья на купчиху дружинник. – Не вводи в грех! Мне не пристало бунташные речи твои слушать!
   – А мне все едино теперь: не ты, так другой порешит, – обреченно махнула рукой баба и заголосила еще громче. Ей вторили перепуганные дети.
   – Ты лучше загодя себя не хорони, а ступай с выводком своим за город, в поле. Там тиуны княжеские на жилье определяют: кого в Суздаль, кого в Москву, кого в Ростов… Поспеши, там и Никита твой, видел его.
   Подхватив на руки младшенького, купчиха заторопилась к городским воротам, за ней потянулись и остальные пятеро: мал мала меньше, ничего не понимающие, перепуганные вусмерть.
   – Эко батюшка как круто обошелся с рязанцами, – не выдержал Юрий. – Одних они с нами кровей, одной веры. Что скажешь на это, Константин? – склонился к седлу брата Юрий. – Не половцы же там какие-нибудь – свои.
   – Князь на то великим прозывается, что ум ему великий даден, и потому дела нам его неведомы. Не терзайся понапрасну, батюшка знает, что делает, – откликнулся Константин и, привлеченный шумом, доносившимся из-за высокого тына, предложил: – Точно побоище какое, поглядим?
   Всадники въехали в распахнутые ворота. На просторном дворе черноволосый, ладно скроенный, высокий мужик увесистой дубиной отбивался от наседавших на него четверых дружинников. Двое, с распластанными головами, в крови, лежали у его ног. Да и сам он, истекающий кровью от множества ран, еле держался на ногах. Отброшенный ударом дубины, один из дружинников, растирая по лицу льющуюся из разбитого носа кровь, кричал своим товарищам:
   – Петро, ты его копьем наддай! Видишь, мечом не достать. Проткни его, лешака черного!
   Видно, въезжающие во двор всадники на какое-то мгновение отвлекли обороняющегося, и он не углядел, что стоявший слева и чуть позади от него дружинник, отложив меч, поднял с земли копье. Нанесенный удар был настолько сильным, что, пробив грудь чернобородого, копье вошло в столб высокого резного крыльца, а мужик, выпустив из рук свое грозное оружие, повалился замертво на землю.
   – Что за побоище вы здесь учинили? – спрыгнув с лошади, властно спросил Юрий.
   Один из дружинников, еще горячий от схватки и потому тяжело дышащий, хрипло, с придыхом ответил:
   – Волю княжескую исполняли, а этот, – указал он мечом на поверженного мужика, – за дубину… и ну охаживать. Петра с Тюхой ухайдокал, и Первуну тож крепко досталось.
   – Женка его – истая ведьма, под стать мужу своему, за нож… и на Фрола. Еле отбился, – добавил другой дружинник, кивая на здоровенного рыжеволосого мужика.
   Тот, осклабясь, подтвердил:
   – Пришлось сабелькой махнуть. Развалил аж до самой…
   Дружинники зашлись хохотом.
   – Не верь им, князь. Напраслину на моих матушку с батюшкой возводят, – раздался звонкий от возмущения голос, и из-за спин дружинников выступила черноволосая невысокая девушка лет пятнадцати. Словно угольями обожгла она Юрия своими огромными, омытыми слезами, черными глазищами. Негодуя, она выкрикнула: – Убивцы вы, нелюди! За что матушку загубили? А батюшку? Ответствуйте! Не мне, князю своему правду говорите! И что мной позабавиться хотели…
   – Ах ты, волчья утроба! Кикимора болотная! – взревел рыжебородый дружинник и, выхватив саблю, замахнулся ею для удара, но Юрий в самый последний момент подставил свой меч, и удар пришелся не по девичьей голове, а вскользь, лишь на излете зацепил плечо. Девушка, ойкнув, повалилась княжичу под ноги.
   Из-за спины княжича выскользнул Роман и, не дав девушке коснуться земли, подхватил ее на руки.
   Спешился и Константин. Осмотрев девичье плечо, он сказал:
   – Рана неглубокая, но, ежели не стянуть порез, истечет девка кровью. Неси-ко ты ее, Роман, к княжескому шатру. Найдешь там деда Пантелея. Он лекарь знатный, поможет, – и, повернувшись к дружинникам, строго спросил: – Говорите правду, не то на пытку пошлю. Почто мужика с бабой загубили?
   Дружинники стояли потупясь, с ноги на ногу перетаптываясь.
   – Ты, – ткнул перстом Константин в рыжеволосого.
   Мужик вздрогнул и, помычав, нараспев произнес:
   – Так мы же токмо волю княжескую…
   – С пытки все расскажешь! – пригрозил, в свою очередь, Юрий.
   – Я и так все расскажу. Эка невидаль, мужика с бабой зарубили. Сколь их ноне поляжет, не счесть. А этого, – скосил глаза рыжий на чернобородого, – ты и сам, князь, видел. Он двоих наших положил, ну как его опосля этого жить оставить. А с бабой… В походе первое дело, как град возьмем, бабам подолы задрать. А тут входим в избу… никого. Прошли в ложницу, женка в постели лежит. Может, занедужила или еще по какой иной причине, не ведаю. А сама ладная, чернявенькая, базенькая[40]. Кровушка у мужиков и взыграла. Баба-дура кричать начала, тут и мужик ее объявился. Петра-то он враз пришиб, кулаком, а Тюху апосля. Его же, Тюхиной саблей, и зарубил. Потом схватил мужиков за хребты и, как котов шкодливых, вышвырнул из избы. А его женку я посек саблей. Она-то как из-под Тюхи вывернулась да одежонку кой-какую накинула на себя, тут же за нож и на меня… Ну, я и махнул. Девку же мы не трогали. Вот те крест, – торопливо перекрестился красномордый. – Может, кто другой хотел с ней позабавиться, но мы ее не видели. Правду говорю.
   – Зачем же тогда загубить ее хотел? – спросил Юрий.
   Мужик замолчал, замялся и, не найдя ответа, развел руками:
   – Не ведаю, по злобе, наверное.
   Константин осуждающе оглядел мужиков, еще раз бросил взгляд на убитых и, перекрестясь, тихо произнес:
   – Господи, упокой их души грешные, – и уже громче закончил: – А что до вас, мужики, то не мне, а великому князю решать: по злому умыслу ли иль случайно вы кровь ноне пролили.
   Взмахом руки Константин показал, чтобы дружинники удалились с глаз долой. После чего заметил брату:
   – А знаешь, Юрий, глядя на это, – показал он на убитых мужиков, – я все больше убеждаюсь в правоте ромейских мыслителей: дай волю человеку, и все низменное всплывает в нем.
   – Да, но ромеи воспевали свободу, – возразил Юрий. – Я не так много времени провожу за книгами, как ты, но читал, что ромеи, имея рабов, больше всего ценили свободу.
   – Ценили, – согласился Константин, – из-за боязни стать рабами. Дело-то в другом: ромейские законы давали свободному человеку право распоряжаться жизнью раба! А в Рязани великий князь дал это право своим дружинникам. Они решают: противится ли воле княжеской рязанец или нет, жить ему или умереть.
   – Уж больно мудрено ты говоришь, брат, по-книжному. Я же одно знаю верно: токмо князь вправе живота лишить. Ему богом такая власть дадена. И хватит об этом, – решительно тряхнул кудрями Юрий, – поехали дале.
   На дворе князя Романа царила деловая суета. С десяток подвод загружалось княжеским добром, ржали выводимые из конюшен лошади. Зная, что великий князь разрешил рязанцам брать с собой только то, что можно унести в руках, Юрий удивился увиденному. Наехав на двух мужиков, тащивших тяжелый, окованный железом ларь, он строго спросил:
   – Чьи люди? Почто добро волочите?
   Мужики, признав во всаднике княжича, с готовностью ответили:
   – Князя Олега Владимировича люди. По его воле здесь. Великий князь Всеволод разрешил ему разорить гнездо Глебовичей, князей Романа и Святослава. Сами-то они во Владимире, в порубе маются. Вот мы и радеем.
   – Это надо же! – покачал головой Юрий и, обращаясь к Константину, спросил: – Тебе неведомо, почто отец Олегу благоволит? Три года тому градом Пронском наградил, ноне рязанских князей добро отдал…
   – Думается мне, что великий князь держит подле себя Олега и Глеба Владимировичей, чтобы при случае выставить их супротив рязанских князей, – медленно, подбирая слова, ответил старший брат.
   – Так Глеб с Олегом тоже князья рязанские. Отдал бы отец Рязанскую землю им в кормление и не знал забот.
   – Не все то мед, что сладко, – улыбнулся Константин. – Великий князь, может, и рад бы был так сделать, да захотят ли рязанцы князей-предателей над собой. Ярослав и года не удержался в Рязани, а этим-то живо головы бы свернули. Особливо князю Олегу. Видимо, вскорости сие и случится, уж больно князь Всеволод Чермный хочет добраться до него, помститься за пленение и чинимые унижения его дочери – жене князя пронского Михаила. А вот и сам князь Олег, легок на помине, – кивнул Константин в сторону вышедшего на высокое крыльцо княжеского терема приземистого, дородного мужика в малиновом кафтане. Уперев руки в бока и выпятив внушительных размеров живот, он с явным удовольствием наблюдал за работой челяди. Заметив княжичей, Олег помахал им рукой.
   – Поехали отсель, – предложил Юрий брату. – Уж больно смердит!
   Город пылал. Огонь играючи перекидывался от одной избы к другой, взлетал вверх по башенкам теремов, лизал купола и кресты церквей. Черные хлопья, кружась, падали на плечи и головы, забивались в распахнутые, орущие рты рязанцев, покрывали слоем залитое кровью место скорой казни виновных в бунте мужиков.
   Великий князь был угрюм, сердце его болезненно ныло, затрудняя дыхание. Обернувшись к стоявшим позади него сыновьям, он тихо произнес:
   – Не радуюсь я принижению врага своего, а плачу вместе с Рязанской землей, скорблю по убиенным, но иного пути усмирения смуты не вижу. Когда время придет и меня призовет Господь пред очи свои, хочу вам оставить княжество Володимирское великим и спокойным. О том радею, проливая кровь людскую. – И уже тише добавил: – Бог мне в том судья.
   – Прости, великий князь, что не ко времени, – склонив голову на грудь, замер перед Всеволодом Кузьма Ратьшич. – Прислал мя воевода Степан Здилович. Дозволь слово молвить?
   Князь разрешающе кивнул.
   – Многие рязанцы своеволием ушли в Белогород, что недалече от Рязани, и заперлись там за градскими воротами.
   Всеволод удивленно вскинул брови:
   – С моей волей не считаться! Да как они посмели?!
   Князь побледнел и, смахнув со лба капельки пота, неожиданно осевшим глухим голосом приказал:
   – Город сжечь!

Тросна

1
   С обильными снегами, метелями в конце декабря запоздало пришла зима. Мороз крепчал день ото дня, заставляя всякую божью тварь прятаться в тепло. Владимирский торг на время замер, улицы и площади города опустели, и лишь редкий прохожий, спрятав голову в воротник тулупа, скоренько пробегал по великой надобности. Только воротные сторожа, превозмогая непогоду, несли службу ратную да звонари призывали в урочное время колокольным перезвоном крещеный люд на службу в церковь.
   В соколичем доме жарко натоплено, а все из-за нее, из-за Дубравы. Привез Роман разом осиротевшую девушку из-под Рязани чуть живую, в жару метавшуюся. Не одну ночь просидели в бдении у постели раненой рязаночки отец с сыном, деля с ней и боль потери близких ей людей, и горечь от нанесенных обид владимирскими дружинниками. Силы медленно возвращались к девушке. Только через два месяца встала она с постели, доставив этим радость не только Федору Афанасьевичу и Роману, но и Юрию, который стал частенько бывать в соколичем доме. Поначалу Дубраву тяготило присутствие княжича. В нем она видела причину всех своих бед. И даже когда Роман рассказал девушке, что Юрий спас ей жизнь, изменив направление удара сабли, она не поменяла своего отношения к княжичу. Но сердце девичье отходчиво…
   Рана на плече затянулась, но частенько о себе давала знать, ибо, приняв на себя обязанности хозяйки дома, Дубрава взвалила на свои плечи и нелегкую женскую работу. Но и Роман, и живший в услужении Семка суздальский, и сам Федор Афанасьевич помогали ей во всем, относясь к ней один – как к сестре, другой – как к хозяйке, третий – как к дочери. С появлением Дубравы дом наполнился душевным теплом, добротой и радушием. Одно омрачало Федора Афанасьевича: частые посещения Юрия, его пылкие взгляды, подарки. Видя, что и Дубрава оживляется с приходом княжича, Федор Афанасьевич мрачнел еще больше. Он понимал, что влечение Юрия к безродной рязаночке принесет ей боль и огорчения.
   – Что-то тихо у нас ноне, – потягиваясь так, что косточки хрустнули, громко произнес Федор Афанасьевич и, глянув на вяжущего рыболовную сеть сына и склонившуюся над шитьем Дубраву, предложил: – Роман, Дубравушка, спойте, потешьте душу. Не то ветер за окном такую тоску нагнал, что впору самому завыть.
   – А какую же песнь завести? – мягко улыбнувшись, спросила девушка. – Порознь-то мы их немало знаем.
   – Спой одна. Романа я уже, почитай, лет десять слушаю, а твой голосок для меня нов. Душевный голосок. Отродясь такого не слыхивал.
   Девушка зарделась от похвалы.
   – Токмо песни-то у меня все грустные, девичьи.
   – А ты спой ту, давешнюю, про добра молодца и красну девицу да про половецкий набег, – подал голос Роман.
   Дубрава согласно кивнула, встала и, поправив прядь волос, выбившуюся из-под платка, тихонько повела:
   Ой как тучи черные собиралися С поля Дикого, половецкого, С поля Дикого, половецкого, Грозя Русь сломать, яко веточку.
   Голос глубокий, грудной.
   «Вот бы ее Роману в жены. Голосиста! Лицом красна и не по летам таровата, так нет же! Роман увалень увальнем сидит! Вот девка и тянется к княжичу. Хотя виду-то не кажет, да разве можно скрыть такое… – улыбнулся мыслям Федор Афанасьевич. – А Юрий перед девицей, что петух перед курицей, не соловей, а заливается. Да Всеволод не позволит ему взять в жены простолюдинку. Великому князю нужны невесты знатных родов, чтобы брачным ложем привязать когось к земле володимирской. Вон, Верхуславу-то осмилетней отдал за Ростислава Рюриковича да и сына своего Ярослава в шестнадцать лет повенчал с дочерью хана половецкого Юрия Кончаковича, дабы было на кого опереться в своей борьбе с Диким полем. А старшего сына Константина еще в десятилетнем возрасте женил на внучке Романа Смоленского Агафье. Да и Юрий сам-то, не познав толком женской ласки, в пятнадцать лет овдовел, – любуясь девушкой, размышлял Федор Афанасьевич. – Жаль Дубраву… чует сердце, опалит она душу свою светлую костром, что называется любовью».
   Краса-девица вышла на крыльцо Вышла на крыльцо, на высокое, Поклонилась добру-молодцу И сказала ему слово доброе: – Ты возьми свой меч, добрый-молодец; Прогони поганых половцев за речку. Буду ждать-пожидать с победою.
   Внимая сказу, ни Федор Афанасьевич, ни Роман не обратили внимания на то, что в горницу вошел Юрий. Не желая прерывать пения, он сел на лавку тут же у входа и замер, невольно завороженный голосом и красотой девушки. Горячая волна поднялась к самому горлу, перехватило дыхание. Юрий шумно вздохнул и тем выдал свое присутствие. Девушка оборвала песню на полуслове, поклонилась княжичу поясно. Роман и Федор Афанасьевич приветствовали также поклоном.
   – Чего же ты, князь, у входа, проходи в горницу, – засуетился Федор Афанасьевич. – Гость – он в радость. Дубравушка-доченька, принеси-ка нам медку хмельного, что я надысь из Мурома привез, – и, обращаясь к княжичу, добавил: – Медок-то хорош! Ты такого не пивал!
   Но Юрий жестом остановил радушного хозяина.
   – Не мед пить пришел я, а сына твоего, Романа, позвать за собой. Иду походом. Хочу его в войске своем видеть, – скосил глазом княжич на остановившуюся в дверях горницы Дубраву. – Посылает великий князь меня с дружиною поучить уму-разуму князя пронского Михаила да Изяслава Владимировича – князя рязанского. Не уймутся никак князья, злобствуют. Пожгли землю московскую, села разорили, мужиков посекли, грозятся Володимир воевать.
   – Куда им! Разве то воины? – усмехнулся в бороду Федор Афанасьевич и осекся, увидев гневно сдвинутые к переносице брови Юрия.
   «Чего же это я, старый пень, вовсе глузду лишился! Княжич перед девкой красуется, а я его супротивников умаляю!»
   – Это я к тому, – поправился Федор Афанасьевич, – что супротив великого князя им не устоять.
   – Им и против меня не сдюжить, – уверенно произнес Юрий и, обернувшись к Роману, спросил: – Так пойдешь со мной на бунташных?
   – А чего не пойти? Пойду, коли батюшка твой отпустит меня. Я для него списки делаю с ромейской книги.
   – Не твоя печаль, отпустит, – уверенно произнес Юрий. – К нему вчера епископ Никифор двух монахов прислал, так они ромейскую грамоту разумеют и зело споры на руку. Так что, великому князю ты теперь без надобности. Токмо седьмица на сборы дадена, поспеши! – кивнул Юрий Роману и, не увидев в горнице Дубраву, порывисто шагнул в двери.
   Девушка поджидала его в сенцах.
   – Ты, князь, береги себя, – прошептала Дубрава чуть слышно. Неожиданно она прильнула телом, обвила его шею руками. Накинутая на плечи шуба упала к ее ногам. – Я буду молиться за тебя, – и еще тише добавила: – Люб ты мне, князь. Так-то люб, что и жизнь не в жизнь, и свет не в радость.
   Княжич оторопело замер, безвольно опустил руки. Больно неожиданным было признание девушки, до недавнего времени отвергавшей все его ухаживания. Юрий, в свои девятнадцать, уже не раз бывал в горячих объятиях и краснощеких, пышущих здоровьем, ядреных дворовых девок, и пылких, страстных половчанок, купленных для услады гостей купцом Никодимом. Но спасенная им рязаночка и манила его прелестью своего стана, крутизной бедер, мягкой припухлостью губ и в то же время пугала. В ее огромных, черных зрачках, под длинными густыми ресницами, таилась такая всесжигающая страсть, что Юрий, осознавая это, и желал, и боялся.
   – Ты молчишь? – дрогнула голосом девушка. Она быстро отстранилась и, чуть сдерживая рыдания, проронила: – Коли так, прости меня, князь, речи неразумные, что открылась ненароком, что помыслила о тебе.
   Девушка подхватила с пола шубу и хотела было уйти, но Юрий удержал ее за руку:
   – Постой, Дубравушка. Это ты прости меня, что не сразу слов твоих уразумел, что стою перед тобой, яко древо бессловесное. Не чаял я услышать такое! Ведь ты еще с Рязани запала мне на сердце, завладела думами моими, сна лишила. С другими-то я говорлив, а гляну в твои глаза-омуты, и язык будто колода, не сдвинуть. Люба ты мне, Дубравушка. С того самого первого дня!
   Юрий мягко привлек девушку и припал к ее таким желанным губам.
   – Прощай, лада моя. Идти мне надобно.
   – Прощай, князь, – прошептала девушка. – Храни тебя Господь, – и, уже уходящего, перекрестила трижды.
2
   – Долго ли нам мужиков зорить да избы их худые жечь? Словно тати по земле московской ходим! – возмущаясь, воскликнул князь Михаил. Он сидел на куче валежника, завернувшись в подбитый мехом плащ, насупленный, словно сыч. Несмотря на идущие горячие волны воздуха от пылающего костра, его знобило. Князю Михаилу в тягость было походное житье, ночевки по черным курным избам, более чем двухмесячное скитание по заснеженным лесным дорогам. Любивший домашний уют, сытое житье, размеренный, устоявшийся уклад жизни, князь проклинал тот день, когда согласился на уговоры Изяслава отомстить князю Всеволоду Юрьевичу за разорение земли рязанской, пленение рязанских князей и изгнание из Пронска. Ему хорошо бы было и в Киеве, под крылом Всеволода Чермного, да только жена его, дочь великого князя киевского, осталась в Пронске. А княжит там сегодня князь муромский Давид, посаженный на княжение Всеволодом Юрьевичем. Вот и беда у Кир Михаила: ни жены вызволить, ни в Киев вернуться.
   – К Москве ходил, и что? О тесовые ворота лбы порасшибали и ушли, – не унимался Михаил.
   – А чего же ты хотел? – нехотя отозвался князь Изяслав. – С тремя-то сотнями воев города не взять. Дал бы тебе твой тесть, Всеволод Чермный, тысяч пять, тогда бы и Москве не устоять.
   Изяслав, завернувшись в большую медвежью шкуру, завороженно глядел на змеящиеся по сухому лапнику языки пламени костра. Изнеженность князя пронского, жалобы на судьбу и боязнь Всеволода, князя владимирского, все больше раздражали его. Для Изяслава, выросшего в седле, не имевшего своего удельного княжества, поход был тем самым уделом, который кормил, придавал его жизни смысл. Он понимал, что разорения своих земель князь владимирский не потерпит, а значит, не замедлит явиться Всеволодова дружина. Эта маленькая месть грела душу, тешила его тщеславие. Вот только Михаил досадно путался под ногами, мешая его замыслам. Однако приходилось мириться с князем пронским. Только его тесть, киевский князь Всеволод Чермный, мог противостоять Всеволоду Большое Гнездо, а значит, и ему, Изяславу Владимировичу, был отцом и заступником.
   – Чего ты хочешь? – с раздражением спросил Изяслав.
   Поднявшись с кучи валежника, Михаил решительно произнес:
   – Не подобает мне, князю пронскому, по лесам скитаться. Уйду я в Волок Ламский иль еще куда. До тепла поживу, а там видно будет. Может, решится наконец-то великий князь Всеволод Чермный пойти походом на Володимир, тогда и мне дело найдется. А нет, так пойду в Киев, просить нового удела. Спина, чай, не переломится от просьб-то.
   – А как же гордость княжеская?
   Михаил усмехнулся в бороду.
   – С гордости сыт не будешь и на перины лебяжьи не возляжешь. Хочешь, пойдем со мной, – предложил он.
   – Нет, князь, – затряс кудлатой головой Изяслав. – Я еще душу свою не натешил, еще не всех купцов володимирских на копье взял, Всеволода Юрьевича не раззадорил. Уж больно мне хочется узнать: сколь велико терпение князя володимирского.
   – Воля твоя. Пронских воев тебе, князь, оставляю. С собой же беру токмо сотню киян да охрану. С меня станется, – и, жестом подозвав к себе боярина Хлопова, приказал: – Поднимай гридей, уходим. Князя же Изяслава воинов не тревожь. Они остаются.