Ее руки сжались в кулаки и задрожали.
   — Прошу тебя, не надо об этом, Джерри!
   — Нет, надо! — взорвался я и раздавил сигарету. — Если бы в первый раз я так легко не сдался, то убедил бы тебя. Так что я теперь хочу попробовать еще раз. А уж после этого замолчу. — Я присел на корточки перед кроватью и положил руки ей на колени. — Я знаю, ты меня не любишь. Возможно, тебя так основательно пришибло, что пройдут годы, прежде чем ты на кого-нибудь посмотришь.
   Но я готов и на меньшее. Постараюсь объяснить тебе это без всяких сантиментов, без назойливости. Ты просто нужна мне. Я хочу быть с тобой.
   Хочу постараться помочь тебе. Может, вместе мы это как-нибудь и осилим, найдем выход. По крайней мере, попробовать-то можно? Мы поедем, куда захочешь. Я согласен на любое твое условие — только дай мне такую возможность. Со временем, я думаю, мой голос будет у тебя ассоциироваться со мной, а не с ним. Для меня ты единственная на свете, другой такой не будет. Я по тебе с ума схожу и всегда буду сходить… Но хватит об этом. Надеюсь, ты больше не будешь отрицать, что я в тебя влюблен? Пойдешь со мной, Мэриан? Пойдешь?
   Я поднял на нее глаза. Она отвернулась, сжав губы и беззвучно плача. Наконец повернулась в мою сторону и покачала головой.
   Я поднялся. Она хотела проводить меня до дверей, но остановилась и оперлась рукой о спинку кровати. Уже овладев своим голосом, сказала:
   — Спокойной ночи, Джерри! — И протянула мне руку.
   — Спокойной ночи, Мэриан! — На пороге я оглянулся. Как всегда, она напомнила мне что-то очень хрупкое, прекрасное и драгоценное — словно скрипка Страдивари в мире, из которого навеки ушел последний музыкант. Я закрыл дверь и спустился в холл…
   В эту же ночь она покончила с собой. Должно быть, приняла таблетки вскоре после моего ухода — я понял это из медицинского заключения, опубликованного в газетах. Конечно, утренние выпуски этого опубликовать не успели, и я еще ни о чем не знал, когда в полдень входил в бар «Эль Прадо» на Юнкон-сквер, неся под мышкой «Колл-Буллетин».
   Я развернул газету, отпил глоток мартини и вдруг увидел:
 
   "ПРИЗНАНИЕ САМОУБИЙЦЫ
   МИССИС МЭРИАН ФОРСАЙТ, 34 ГОДА"
 
   Это обрушилось на меня с такой беспощадностью, с какой может обрушиваться самая дикая неожиданность. Мне стало плохо, и я никак не мог прийти в себя, чувствуя, что мне не хватает воздуха. Я сделал вид, будто поперхнулся мартини, вытащил платок, кашлял, хрипел и отплевывался. Потом устремился в туалет, чтобы избавить престарелых аристократок, восседавших за белоснежными скатертями над полураскрытыми меню, от вида взрослого мужчины, плачущего посреди белого дня.
   К счастью, в туалете никого не было. Я взял себя в руки, вымыл лицо и вернулся в бар. Сложив газету, допил мартини. Всю дорогу до гостиницы я шел пешком. Придя в номер, присел на кровать, чтобы прочесть сообщение, но долгое время даже не мог развернуть газету.
   Она мертва. Все остальное не имеет никакого значения. В заголовке было что-то насчет признания, и мне подумалось, что если она созналась, то за мной придут, и очень скоро. Наверное, мне следует что-то предпринять.
   Почему я не оставил ее в покое? Она вбила себе в голову, что вовлекла меня в преступление и что виновата передо мной. Видимо, мое появление напомнило ей об этом. Может быть, если бы я держался от нее подальше, она нашла бы для себя другой выход?
   И я смог бы остановить ее в ту ночь, если бы сказал «нет» и твердо стоял на своем. Я провел рукой по лицу. Я догадывался, что мысль эта будет ко мне возвращаться и возвращаться много лет — до конца жизни.
   Наконец, прочел сообщение. Она умерла, приняв чрезмерную дозу снотворного. По мнению врача, в полночь уже была мертва, очевидно приняв таблетки еще вечером.
   Я представил ее себе — одну со своими муками. Все, что у нее было, — это мрачный и безликий номер в гостинице, ее собственное мужество и непоколебимое самообладание. Вот именно!
   Она не попросила помощи, не вскрикнула, просто протянула руку и сказала: «Спокойной ночи, Джерри», дожидаясь моего ухода, чтобы принять таблетки.
   Боже ты мой! Наваждение какое-то! Надо постараться не думать об этом, иначе можно выброситься из окна!
   В газете были еще две заметки. Одна была обращена к местной полиции и содержала указания относительно похорон. В другой я прочел:
 
   "ДЛЯ ТЕХ, КОГО ЭТО МОЖЕТ КАСАТЬСЯ
 
   28 ноября 1957 года на Шугарлоуф-Ки в Штате Флорида был обнаружен брошенный автомобиль, принадлежавший мистеру Хэррису Чэпмену из Томастона, штат Луизиана.
   Предполагают, что Чэпмен погиб, но официально это не было установлено.
   Мистер Чэпмен действительно погиб. Это я уничтожила его. Я одна ответственна за этот акт, и да будет Бог ко мне милосерден.
   Делая это заявление, я знаю, что через несколько часов я умру.
   Мэриан Форсайт".
 
   Я подошел к окну и посмотрел на улицу. Теперь я был свободен от подозрения или ареста. Внизу, в сейфе гостиницы, был спрятан «дипломат», а в нем почти сто семьдесят пять тысяч долларов. Все это было мое — деньги, свобода, безопасность. И всем этим я был обязан измученной молодой женщине, которая только что покончила счеты с жизнью в номере гостиницы. А я даже не могу пойти на ее похороны.
   Она просила похоронить ее на маленьком кладбище, в нескольких милях от Томастона. Что бы я сделал, если бы кто-нибудь заговорил со мной?
   Притворился немым? Единственное, что я мог сделать, это послать ей цветы.
   Она взяла на себя всю вину за то, что мы сделали вдвоем. Она отдала мне все деньги, а я могу послать ей лишь цветы на похороны.
   Ну что ж, я всю жизнь искал вольных дорог, не так ли? И вот теперь свободен.
* * *
   Я уехал в Мексику. Не в Акапулько, а в маленький рыбачий поселок на побережье, где не было никаких туристов, практически никаких удобств и никого, кто бы говорил по-английски. Теперь, когда у меня была куча денег, казалось, что мне надо жить жизнью белого господина. Но я носил рабочие брюки и плавки, питался бобами и тартинками, совсем бросил пить.
   Со временем я перестал просыпаться с застрявшим в горле криком, видя во сне, как она перегибается через парапет моста и сквозь туман падает в бездну. Постепенно я перестал сидеть часами, уставившись в пустоту, переживая одну и ту же мысль: почему я ее не остановил? Ведь она была в плену слепой одержимости, не зная или даже не заботясь о том, что если она убьет Чэпмена, то тем самым убьет и себя. Но я-то ведь это знал! И предал ее.
   За все годы, что я жил, не задумываясь, эдаким циничным, бойким на язык, бывалым парнем, я единственный раз высказал то, что действительно думал и чувствовал. Я не смог заставить ее понять меня или поверить мне. Я просто недостаточно старался. За те двадцать минут, когда она в ту ночь излагала мне свой план, я имел все возможности прекратить это непотребное и бессмысленное опустошение личности, которая стоила тысячи таких, как я. Я же упустил этот случай и смотрел, как она падает в бездну. И если теперь не перестану ночами думать о том, сколько лет жизни я отдал бы за один шанс, который я имел в те двадцать минут, то просто сойду с ума. Я должен изгнать эти мысли.
   И они постепенно отошли. Но было совершенно очевидно и другое, что ею двигала мысль защитить меня, защитить на всю оставшуюся жизнь.
   Она чувствовала себя ответственной за мою судьбу. Мэриан была старше меня, выше в интеллектуальном отношении, и понимала, что воспользовалась моей любовью к ней. Думал я и о факторе вины. Она хотела убить Чэпмена и придать этому такой вид, будто его погубила собственная совесть и преследовавший его страх наследственной психической болезни. Задуманное сработало, а потом она и сама погибла, не выдержав бремени своей вины. Это было подобно цепочке бенгальских огней, когда каждый предыдущий поджигает следующий. С той лишь разницей, что на мне цепочка разорвалась. Перед Чэпменом у меня не было чувства вины — во всяком случае, уже не было. Во-первых, моя совесть была гораздо эластичнее и за многие годы привыкла в значительной степени «растягиваться» в соответствии с разного рода ситуациями. Во-вторых, я ненавидел его за то, что он с ней сделал. И наконец, я ведь фактически его не убивал. Пожалуй, в этом последнем и была комичность всей истории. И Мэриан сама сказала мне, как я могу себя спасти: «Всегда помни одно — ты чист. Ты этого не делал! Это сделала я!»
   Прошло три месяца, и я убедился, что со мной все в порядке. Мысли уходят, полиция меня не трогает, и мне не угрожает опасность заразиться этой эпидемической болезнью вины. Мрамор разбивается, резина — никогда.
* * *
   Весной я вернулся в Сан-Франциско, окончательно оформил свои вклады, положив деньги на счета в трех банках, и заказал билет на судно, направляющееся в зону Панамского канала. Теперь я знал, чего я хочу, — стать вроде капитана Хоулта гидом по крупномасштабному морскому рыболовству, но только в Панамском заливе. Мне нравилась Панама, и я знал один из тамошних доков, где можно было построить великолепное рыболовецкое судно намного дешевле, чем в Штатах, — настоящее произведение спортивного искусства, с первоклассным снаряжением. И все это за шестьдесят тысяч долларов.
   Правда, в течение недели, оставшейся до отплытия, я должен был выполнить одно дело. Я полетел в Новый Орлеан. Первые два дня там провел в библиотеке, просматривая подшивки газет. Последние упоминания о деле Чэпмена были в конце февраля. Его предали забвению, так и оставив неразрешенным — не в том смысле, конечно, что не был известен убийца, а в том, как ей удалось это сделать.
   Теперь полиция была уверена, что Мэриан покинула отель в Нью-Йорке вечером тринадцатого ноября и вылетела в Майами под фамилией Уоллес Камерон. В Майами след ее терялся. Дежурный клерк в мотеле «Дофин» помнил, что вручил Чэпмену письмо, как только тот приехал, и что спустя несколько минут Чэпмен заказал такси и куда-то отправился. Однако поехал он к ней или еще куда-нибудь, никто не знал и теперь уже никогда не узнает. Хотела ли она действительно убить его? Или только издевалась над ним, угрожая раскрыть какое-то темное дело в прошлом?
   Возможно, это в конце концов и свело его с ума.
   Трое экспертов по почеркам были убеждены, что подписи на двух чеках и на квитанции — подделка, в то время как Корел Блейн и Крис Лундгрен были столь же твердо убеждены, что человек, с которым они разговаривали по телефону, мог быть только Чэпменом. Полиция установила мои маршруты по Флориде, и, хотя получила с десяток различных мнений относительно моего возраста, цвета волос и глаз, в общем это был портрет Чэпмена, как мне в свое время и говорила Мэриан. Приметы же, отмеченные одинаково всеми свидетелями, были как раз те, которые домыслил я сам и которые намеренно культивировал.
   Фирма «Чэпмен интерпрайзес» находилась в процессе ликвидации. Этим занимался отец Чэпмена. Корел Блейн уехала из Томастона. Вся эта бессмысленная трагедия завершилась, и лишь один вопрос — как? — остался без ответа. Во всяком случае, был известен действительный виновник (ибо она сама в этом призналась) — отвергнутая и ожесточенная женщина, бывшая раньше его любовницей.
   Я взял напрокат машину и отправился в путь.
   По дороге купил цветы. Название городка, куда я направлялся, было Бедфорд-Спрингс. Городок этот не значился ни на одной из туристических карт, а я знал лишь, что он находится где-то милях в пятнадцати от Томастона. Я долго не мог понять, почему она захотела, чтобы ее похоронили на каком-то безвестном кладбище в Луизиане, если ее родные были в Кливленде. Наконец, решил, что с Бедфорд-Спрингс у нее были связаны какие-то воспоминания. Я, например, понимал, почему она приезжала в Сан-Франциско — там она обвенчалась с Форсайтом, почему ездила в Стэнфорд и что делала в те последние несколько дней, когда пришла к мысли, что дальше жить невозможно. Но Бедфорд-Спрингс?
* * *
   Вечерело, когда я наконец добрался до городка. Он располагался в нескольких милях от шоссе. В сущности, городка как такового и не было — только белая церковь, осененная старыми дубами, стоящая посреди слегка холмистой местности. Лиственные деревья перемешивались здесь с соснами. Тут и там мелькали одинаковые фермы. Ни одного дома поблизости.
   Стоял конец апреля, и все деревья утопали в густой зелени. Я остановил машину возле церкви, вышел и направился к маленькому кладбищу, чистенькому и ухоженному. В глубине темнел лесистый овраг с высокими деревьями. Поодаль, справа от меня, человек, шедший за мулом, распахивал склон песчаного холма. Не было слышно ни звука, кроме щебета птиц да журчания воды где-то на дне оврага.
   Я нашел ее могилу и положил на нее цветы.
   Затем огляделся и подумал, что это самое уединенное и некрасивое место из всех, какие я когда-либо видел. А потом внезапно я понял, почему она вспомнила о нем в тот последний час в номере отеля в Сан-Франциско и что это место для нее означало. Покой! Именно покой! Это сразило меня внезапно и беспощадно, как и тогда в баре «Эль Прадо». Я заплакал. Я долго плакал, не в силах унять слезы.
* * *
   Я сидел в машине и смотрел через железнодорожные пути на большую вывеску, которая гласила: «Чэпмен энтерпрайзес». Неужели, подумал я, настанет день, когда я почувствую, что виноват перед ним? Никогда, ни на один час я не владел и частицей ее существа, а ему она отдавала всю себя в течение шести лет. Потом он выбросил ее, словно она была вещью, которую можно купить, использовать, а потом выкинуть за ненадобностью.
   Здесь мне все было знакомо, словно я прожил тут многие годы. Названия улиц вспыхивали и выстраивались в моем сознании, когда я проезжал по городу. Я разыскал ее дом и остановился перед ним под высокими вязами, от которых уже тянулись длинные вечерние тени. Это был белый каркасный дом в два этажа. Перед ним расстилался аккуратно подстриженный газон с несколькими клумбами настурций. Отсюда до центра города было всего четыре квартала. В хорошую погоду она ходила на работу пешком.
   Я вышел из машины.
   Каким-то чудесным образом вечер вдруг превратился в раннее утро, и я увидел, как она идет впереди меня свойственной ей грациозной походкой, стройная, нарядная, легко и прямо неся темноволосую голову, увенчанную плоской шляпкой, надетой слегка набок, — той, что была на ней в день ее возвращения из Нью-Йорка. Как чудно и необычно выглядела она здесь, в этом провинциальном городке. И хотя я был позади, я каким-то образом видел ее лучистые синие глаза — синие глаза с фиолетовым оттенком и с выражением непоколебимого самообладания, выдержки. Видел я и легкий юмор в этом взгляде, когда она, склонив подбородок на сплетенные пальцы, спросила меня в тот день на Ки-Уэст: «А какие у вас еще комплексы, мистер Гамильтон, кроме робости?»
   Эти же глаза блестели от слез, когда в номере она покачала головой: «Нет, Джерри! Слишком поздно! Наш прекрасный розовый фламинго сделан из бетона, и у меня больше нет сил, чтобы нести его. Но ты дал мне его, и я найду место, где его поставить».
   Передо мной была площадь в центре города.
   Повернув за угол, я пошел по южной стороне. Напротив находился вход в большое здание, на карнизах которого суетились воробьи. Сколько тысяч раз она проходила по этому тротуару, в понедельник утром, субботними вечерами и в яркие августовские полдни!
   Входная дверь находилась между ювелирной лавкой Бартона и магазином мужской одежды.
   Я поднялся по лестнице, где по ступенькам когда-то постукивали ее тонкие каблучки, на самый верх и повернул по коридору направо. На стекле входной двери позолоченной гравировкой блестела надпись: «Чэпмен энтерпрайзес».
   Я толкнул дверь и вошел.
   Темноволосая женщина, сидевшая в приемной, приветливо взглянула на меня и спросила:
   — Чем могу быть полезна, сэр?
   Дверь во внутреннее помещение была закрыта. Я подошел и распахнул ее. Миссис Инглиш следила за мной, озадаченно хмурясь.
   — Простите, — наконец сказала она. — Вы кого-нибудь ищите?
   Вот они, эти три стола, и сейф, и стальные шкафы для документов, а справа — два окна, выходящие на площадь. За третьим столом, ближе к двери в его кабинет, сидела кареглазая девушка с веснушками на носу и печатала на машинке. Она вопросительно взглянула на меня.
   Это — ее стол. Большой стол в центре комнаты. Я подошел к нему и коснулся руками.
   Барбара Куллан перестала печатать и уставилась на меня. Я слышал, как Инглиш поднялась и встала в дверях.
   — Чем могу служить? — спросила Барбара Куллан.
   Словно заливаемый волной ужаса, я как будто раздвоился и наблюдал со стороны за своими действиями, не в силах остановить или изменить их ход. Я все еще мог спастись — стоило только выбежать отсюда, не говоря ни слова, но я ничего не мог с собой поделать. И стоял, касаясь ладонями ее стола. Потом прошел по комнате и вошел в кабинет Чэпмена. Открыв средний ящик его стола, я вынул оттуда шкатулку с карандашами и, перевернув ее, уставился на маленькую карточку, прикрепленную ко дну липкой лентой.
   «Вправо тридцать два, влево два поворота, девятнадцать…»
   Обе женщины стояли в дверях у меня за спиной. Они вскрикнули, когда я обернулся, и испуганно попятились.
   — Кто вы? — нервно спросила Барбара Куллан. — Что вам здесь нужно?
   Я вернулся к большому столу в центре комнаты и встал за ним, устремив взгляд через окно на площадь. Миссис Инглиш отступила в приемную.
   Барбара держалась как можно дальше от меня, не спуская с меня глаз. Молчание плотной завесой наполнило комнату.
   Я крепко стиснул край стола. Господи, но должно же что-то где-то от нее остаться!
   Она сидела здесь шесть лет. Вот здесь, в левом ящике стола, лежала ее сумка. Она дотрагивалась до вещей на столе, бросала бумагу в корзину, брала телефонную трубку… Она сидела на том же месте, где стою сейчас я, и, поднимая глаза, смотрела через окно на весеннее солнце и медленно движущиеся машины под осенним дождем, на группы студентов во время футбольных матчей, на похоронные процессии и на сияющее октябрьское небо.
   Я глянул на побелевшие суставы своих рук.
   — Барбара, — сказал я. — Она не виновата. Вы должны этому поверить. Я должен заставить их понять…
   Барбара вскрикнула. И тогда я взглянул на нее и увидел, что глаза ее расширились от страха.
   — Откуда вам известно мое имя? — выдавила она.
   Но еще сильнее ее испугало не это, а мой голос. Она сразу его узнала.
   — Сядьте, Барбара, — сказал я. — Я ничего плохого вам не сделаю. Но я должен кому-то это сказать. Не могу больше молчать. Не могу, чтобы она лежала там, в могиле, взяв вину на себя, когда на самом деле виноват был только я. Я мог бы ее спасти… Но одна она не могла справиться с этим.
   Я слышал, как в приемной миссис Инглиш набирает номер телефона, но продолжал говорить все быстрее и быстрее… Теперь слова изливались из меня, словно потоки.
   Время, которое я провел в Мексике, ничего не дало мне. Такое нельзя ни подавить, ни изгнать из души. Вы можете это чувство лишь загнать внутрь, куда-то в глубь своего подсознания, но оно и там будет зреть без вашего ведома.
   Когда полицейские поднялись по лестнице и, войдя в комнату, встали у меня за спиной, я все еще говорил, говорил, говорил… А Барбара слушала. Страх в ее глазах постепенно сменялся каким-то другим чувством. Не знаю каким. Возможно, это была жалость.