– Я еще не знаю, о ком вы говорите, – сказал секретарь Меттерниха. – Пригласите ко мне этого человека.
   Через минуту Паганини стоял в кабинете. Он был желт, глаза его горели злобным огнем. Сухим, резким голосом обратился он к секретарю:
   – Когда я могу видеть его светлость?
   – Я, кажется, вижу перед собой великого Паганини? – спросил секретарь.
   Скрипач молча наклонил голову.
   – Его светлость, – заявил секретарь, – приказал мне вызвать вас и исполнить все, что будет вам угодно мне приказать.
   Витиеватая формула отказа от приема, произнесенная на чистом итальянском языке, была настолько утонченна, что Паганини не заметил отказа. Он сразу ухватился за возможность высказать все накопившиеся чувства.
   – Ваше превосходительство, – сказал он, – я въехал в Вену как преступник, освобожденный из тюрьмы. Дальше к этой молве прибавляется ворох вздора, который печатают здешние газеты. Я не решусь выступать на подмостках императорского города...
   – Да, да, – сказал секретарь, перебивая его, и дернул шелковый шнур.
   Вошел человек, секретарь наклонился над столом, быстро написал несколько строчек.
   – Сейчас же вручите министру полиции для немедленного распоряжения по городу. Таков приказ его светлости.
   Человек вышел. С самой очаровательной улыбкой секретарь обратился к Паганини и, подавив легкую усмешку, спросил:
   – Это все, что, вы хотели просить у его светлости?.
   – Я ничего не хотел просить, я требую, чтобы...
   Секретарь снова перебил его:
   – Но ведь не можете же вы считать виновным кого-либо из правительства его величества в том, что газеты пользуются случаем нажиться на сенсациях, а афиши бестактны. Я прикажу цензору тщательно просматривать заметки и статьи, касающиеся вас, господин Паганини. Мы дадим предписание цензору пропускать в газетах только то, что вам самому будет угодно. Кроме того, вам обеспечена самая широкая возможность пользоваться для концертных выступлений лучшими помещениями нашего маленького города.
   Паганини внезапно забыл все, что хотел сказать. Перед ним стоял вылощенный человек, холодный, элегантный, черноглазый, остролицый, гладко выбритый, с чудесно завитыми волосами и напудренными щеками. Он смотрел на Паганини так ясно и просто, с такой ледяной благожелательностью и морозной любезностью в глазах, что Паганини чувствовал себя мальчишкой, попавшим в руки бессердечного тюремщика. С чувством досады на самого себя он неловко поклонился и, отвернувшись, чужим голосом произнес фразу, пришедшую откуда-то на язык:
   – Я очень польщен вниманием его светлости.
   – Да, да, – секретарь закивал головой. – Мы знаем, где вы остановились, вас известят, когда его светлость пожелает слушать вашу игру.
   Через три дня вся Вена была украшена афишами с надписью: «Неподражаемый, великий, мировой скрипач». Огромные плакаты изображали его напомаженным красавцем с орденом Золотой шпоры. У афиш и у касс собирались толпы. Лакеи, чиновники, горничные, услужливые кавалеры, берущие билеты для своих дам, офицеры, оглушительно звенящие шпорами и расталкивающие толпу, чтобы без очереди подойти к кассе, слуги, выскакивающие поспешно из гербовых карет и скупающие билеты первого ряда, камеристки венских графинь, спекулянты – все это шумело, взвизгивало, оглашало подъезд театра криками. Машина славы работала полным ходом.
   Утренние газеты после концерта оповещали, что публика ожидала многого, ожидала неизведанных восторгов от чудесной игры, но все ожидания превзошла чарующая действительность. Никогда на берегах Дуная не раздавалось музыки слаще. В книжных магазинах висели портреты Паганини с овидиевыми стихами об Орфее. К стихам поэта, умершего на берегах Дуная, были присоединены вирши о новом Орфее, появившемся на верховьях этой древней реки.
   Ахиллино поправлялся. Утром, скрываясь от всех, Паганини ходил по магазинам игрушек. Часами он просиживал у постели сына, слушая его лепет, рассказывая ему старые итальянские сказки.
   Время до обеда он проводил в совершенном уединении.
   Он читал и писал. После создания «La Mancanza delle corde» он совершенно не трогал дома скрипки. Он прикасался к инструменту только уже на подмостках концертного зала. Единственным человеком, получившим к нему доступ во всякое время, был скрипач Майзедер, сын старого венского раввина.После первых официальных слов вдруг как будто сломался лед. Почувствовав в тоне юноши горячую искренность, Паганини неожиданно протянул ему руки и поцеловал его. Этот не свойственный ему сентиментальный жест был очень хорошо понят умным и слегка насмешливым Майзедером. С этого дня Паганини не чувствовал себя одиноким в Вене. Майзедер, проницательный и хорошо знавший венскую жизнь человек, быстро разобрался во всех явлениях, сопровождавших пребывание Паганини в Вене, и ему обязан Паганини тем, что не погиб в этом городе.
   Майзедер выводил его из того оцепенения, в которое повергали Паганини сплетни венской печати. Без назойливости, легко и спокойно Майзедер увозил Паганини с маленьким сыном во Флоридсдорф, они бродили по улицам, вместе отправлялись за покупками.
   Однажды они покупали перчатки.
   – Это кожа жирафа, – заметил Паганини, обращаясь к продавщице, предложившей им что-то невообразимо пятнистое.
   – Нет, господин, – ответила торговка, – это самые модные перчатки: они называются «Паганини».
   – Бедный скрипач! – воскликнул неузнанный покупатель.
   – Он совсем не бедный, – ответила торговка, весело оскалив зубы. – Говорят, что он за большие деньги купил в Риме орден Золотой шпоры.
   Майзедер и Паганини рассмеялись, выходя из магазина. Майзедер говорил;
   – Сколько ослов поранила ваша Золотая шпора! Однако вы привлекаете покупателей в магазины.
   Он указал на витрину другого галантерейного магазина, где выставлены были перчатки и галстуки а ля Паганини.
   Паганини удавалось бродить по улицам неузнанным благодаря тому, что изображавшие его портреты не давали никакого представления о его внешности. Майзедер останавливал скрипача перед витринами гастрономических магазинов. Гигантский бюст из красного леденца с надписью голубыми чернилами: «Неподражаемый скрипач Паганини»; в другом месте – громадная сахарная голова, увенчанная бюстом Паганини; в третьем – огромный, во всю витрину портрет скрипача, сделанный из цветных шелковых платков. Майзедер смеялся над своим другом и однажды, для того чтобы поправить дело, привел к нему скульптора и гравера Ланга. За время короткой беседы, пока Паганини играл с маленьким сыном, Ланг сделал несколько профильных зарисовок. Ему, пожалуй, больше, чем кому-либо, удалось схватить сходство.
   Набрасывая профиль скрипача, Ланг говорил:
   – Сегодня я был свидетелем истребления вашего масляного бюста в молочном магазине. А вечером в гвардейском клубе офицеры, игравшие на бильярде, изобрели особый удар и назвали его ударом Паганини. Это ли не слава! Что вам еще нужно от жизни?
   Паганини нахмурился. В эти дни он больше всего думал о судьбе Ахиллино. Он впервые чувствовал необходимость добиваться самостоятельности для себя и Ахиллино, которую ему могли дать лишь большие сборы. Потом бросить этот проклятый город и – в Париж. Он мечтал об этом городе: там синьор Паер, туда теперь переехал Россини, там настоящая музыкальная жизнь, там скрипачи Байо, Крейцер, Лафон.
   Прошла неделя. Паганини получил от Ланга бронзовую медаль с надписью: «Исчезнут звуки, но не исчезнет слава». На обороте было выгравировано несколько тактов его любимой мелодии и надпись: «Николаю Паганини, Вена, 1828».
   В этот же день гоффурьер привез на квартиру Паганини маленький футляр и пакет. В футляре была та же медаль из золота, а в пакете было назначение Паганини солистом императорской капеллы. Все это было очень лестно. С этого дня пребывание в Вене было окружено тем опасным для артиста покоем, который заставляет настораживаться истинного гения и позволяет терять голову человеку среднего таланта.
   Но этот покой был недолог. Вернувшись однажды после прогулки с Ахиллино, Паганини нашел на столе большой розовый конверт. Неведомый друг опять появился на сцене. Он писал из Берлина и предупреждал Паганини, что его слава недолговечна, что его «поступок с женой» известен в музыкальных кругах. «Это уже не первая жертва вашего корыстолюбия и алчности. – говорилось в письме, – и так как господь не оставляет без возмездия тяжелого преступления, совершенного втайне, то все тайное станет явным. В руках у нас имеются явные доказательства того, что вы были венераблем карбонарской венты и что первое ваше обогащение возникло от пользования деньгами, собранными в кассу политических убийц и воров. Нам известно, что вы сами были приговорены к смерти. Нам известно также, что вы с пятью преданными рыцарями большой дороги грабили путешественников. Вас искали в Болонье, вы отделались ссылкой на случайность сходства. Но теперь мы доведем это до сведения венской охранной полиции, чтобы она была готова к аресту бандита, скрывающегося под видом скрипача».
   Враг шел с открытым забралом и предупреждал письмом.
   Паганини вызвал Майзедера.
   – Не идти же вам с этим письмом в полицию, – насмешливо заметил тот. – Порвите и бросьте.
   Однако уже в ближайшие дни появились в вечерних газетах строчки, похожие на искры, бегающие в пороховом шнуре. «Очевидно, где-то стоит пороховая бочка, и вскоре раздастся взрыв», – подумал Паганини.
   В маленькой хронике католическая газета писала, без упоминания имени Паганини, о пользе пятилетнего тюремного заключения для техники скрипичной игры и о том, что некоторые скрипичные аккорды свидетельствуют о неземной скорби великого грешника, утратившего душевный покой. Демонские звуки, взращенные в тюремном уединении, – это забава очень опасная для тех, кто предается употреблению этого яда.
   Двадцать семь дней продолжался обстрел такими заметками, анонимными письмами. Это были мелкие уколы, но дело дошло до того, что слуги в гостинице отказались убирать комнаты безбожного синьора Паганини.
   Наконец, вспомнив совет секретаря Меттерниха, Паганини направился в главную венскую цензурную камеру. Скрипучая деревянная лестница, грязная и запыленная, с паутиной по углам, привела его в маленькую, полутемную комнату, из которой он попал прямо в канцелярию страшного венского цензора, под наблюдением которого находились все газеты города. К великому удивлению Паганини, его встретил добродушный, старый монах.
   – Что я могу сделать с моим глупым помощником! – сказал он с улыбкой возмущенному скрипачу. – Я сам, конечно, не верю всему вздору, который мне ежедневно приходится прочитывать о вас в тех статьях, которые я задерживаю, досточтимый синьор Паганини. Но молодые люди, окончившие семинарии в этом году, преисполнены особым рвением к церкви христовой. Вы должны быть снисходительны к ним. Если бы ваш сын, чтобы порадовать отца, в чем-нибудь перестарался, ведь не стали бы вы его наказывать? Точно так же и я лишен возможности остановить рвение верных детей святой нашей матери церкви. Но я советую вам сделать одно: напишите в театральную газету опровержение всех ходящих о вас слухов, а я прикажу, если газета откажется, напечатать вашу статью. Этим все будет кончено. Вы ведь, правда, не отравили вашу жену и не убили вашу любовницу? Я этому не верю.
   Спокойный и вкрадчивый голос старого монаха, его вежливость и какая-то особая тишина, которой веяло от его слов, убедили Паганини. Придя домой, он несколько часов ходил по комнате. Он отказался от очередного концерта, сославшись на болезнь, и весь вечер писал. Корявые строчки становились дыбом, перо не повиновалось. Отвращение мешало ему расставить слова, как надо. Замаранные, перечеркнутые и надорванные листки лежали на столе, на полу, на подоконнике. Наконец, он позвонил. Долгий плачущий звонок раздался по коридору. Ответа не было. Он дернул еще раз шнурок. Напрасно. Наконец, разъяренный, он рванул сонетку, и где-то в дальнем углу коридора на полу звякнул оборванный колокольчик. Заспанный слуга появился в комнате и молча остановился в дверях. Паганини запечатал конверт и надписал адрес.
   – Отнесите это.
   – Что вы, синьор! – произнес слуга в недоумении, – Кто же у меня примет ваше письмо в четыре часа утра! Да и ходить по городу сейчас небезопасно.
   Паганини спохватился и взглянул на часы. Оказалось, что эти несколько коротких и напряженных строчек стоили ему почти двенадцати часов.
   Он отпустил слугу и, не раздеваясь, лег спать.
   Через два дня в газетах появилось следующее письмо, напечатанное жирным шрифтом:
   «Паганини спешит изъявить свою признательность редактору статьи, помещенной в „Театральной газете“ пятого числа этого месяца. Но, принося благодарность за лестный отзыв о последних концертах, данных перед лицом образованного и заслуживающего всяческого уважения общества города Вены, Паганини полагает, что некоторые выражения и фразы, допущенные в статье, не только являются излишними, но, намекая на темные слухи, пущенные среди разнообразных слоев венского населения, равно как и в среду граждан других городов Европы, требуют с его стороны самого полного и решительного опровержения как по форме, так и по существу. Паганини смеет уверить общество города Вены, ради защиты своего доброго имени и своей чести, а также ради восстановления беспристрастной истины, необходимой людям, что никогда, ни в какое время, ни в каком месте, никаким правительствам и никакой властью и вообще никакими людьми, никакими общественными и частными организациями, ни по какому поводу он не был принужден вести образ жизни заключенного или подвергнутого изоляции человека. Ему, Паганини, ни разу не пришлось вести жизнь, отличную от той, какая свойственна честному человеку и строгому исполнителю правил гражданского и человеческого общежития. Это может быть засвидетельствовано любыми властями, под покровительством которых Паганини находился в те или иные сроки, везде сохраняя свою свободу, честь и достоинство своей семьи и стремясь прежде всего к достижениям высокого искусства, того искусства, служению которому Паганини обязан высокой честью выступления перед тончайшими знатоками высокой музыки, какими являются для него, Паганини, благосклонные слушатели города Вены».
   Под этой газетной заметкой еще более выделяющимся шрифтом была дана подпись: «Никколо Паганини».
   С величайшим трудом сколотив эти деревянные фразы, Паганини ждал появления своего письма. Он испытал страшное волнение, когда вместо этого прочел нечто совершенно неожиданное. Окаймленные траурной рамкой короткие строки сообщали:
   «Сегодня в полдень в Тиргартене умер от разрыва сердца величайший скрипач мира Николай Паганини, не вынесший страшных разоблачений своей биографии».
   Паганини читал это объявление вместе с Майзедером. Оно появилось в газете непосредственно после посещения редакции самим «покойным» Паганини. Правда, в вечернем выпуске, специально посвященном вопросу о смерти Паганини, было дано опровержение, а в следующем утреннем выпуске «Театральной газеты» появилось его письмо, но Паганини испытал все, что в таких случаях испытывает человек, сделавшийся жертвой издевательства. К нему приходили неизвестные люди. Раза три ему приходилось отпирать дверь и отвечать на вопрос, кому поручено хлопотать о похоронах и каков порядок возложения венков. Никакие анонимные письма, никакие газетные сплетни не повредили Паганини так, как повредило ему это страстное заявление о своей невиновности. Оно вдруг показало венской публике разоблаченного Паганини, Паганини, уязвленного сплетней, Паганини боящегося, Паганини, попавшего в сети клеветы и подозрения.
   «Объявление о смерти Паганини оказалось только преждевременным», – писала маленькая газета, выходившая в Берлине и перепечатавшая письмо Паганини. Газета подвергла критическому разбору каждую строчку. Огульное отрицание какой бы то ни было вины было новым преступлением Паганини. Тон его письма был недопустим. Паганини просто увиливал от оправдания, не опровергая по пунктам тех серьезных обвинений, которые на него возводились.
   Майзедер в беседе со своим другом упрекал его:
   – Ну, отчего вы не посоветовались со мной? Я знаю венских скрипачей, знаю музыкантов Берлина, мне известна стоимость построчной оплаты венским журналистам. Неужели вы думаете, что им нужна какая-либо истина? Для их заработка самая грязная молва дороже всего. Безукоризненный Паганини, не приносящий дохода газете, ровно ничего не стоит, даже если он – гениальный скрипач. Паганини – содержатель притона, развратитель, злодей, зарезавший свою любовницу, в тысячу раз дороже. Как вы этого не понимаете! Неужели вы думаете, что кому-нибудь из этих людей интересны ваша живая личность, ваши действительные страдания? Неужели вы думаете, что кому-нибудь из музыкальных рецензентов города Вены интересно вас обелить? Неужели вы думаете, что ваши благородные стремления показать Шпору великодушие и признательность будут истолкованы правильно?
   Паганини молчал, глядя куда-то в сторону, но при упоминании о Шпоре быстро повернул голову.
   – Что вы знаете о моем визите к Шпору? – спросил он Майзедера.
   – Я знаю, как к вам относится Шпор, – ответил молодой скрипач. – Я – ученик Шпора. Шпор находился в зените своей славы в те годы, когда впервые на севере появилось имя Паганини. Маленькая газетная заметка не могла напугать Шпора. Я глубоко убежден, что он слышал вас, и это его испугало. Имейте в виду, что Шпор теперь идет к закату, он играет плохо, он обрюзг, он стал отвратителен в своей папской непогрешимости, ему скучно быть музыкальным Иеговой. Он окружает себя молодыми учениками, которым он раздает патенты на гениальность при том условии, что они обещают ему травить вас. Почему Шпор повернулся ко мне спиной? У меня умирала мать в тот день, когда пятнадцать человек страстных почитателей своего учителя, ученики Шпора, должны были присутствовать на его чествовании. Мое отсутствие было истолковано соответствующим образом. Я написал учителю письмо, где объяснил причину моего отсутствия. Мне передали его слова: он сказал, что у всех людей бывают матери и что смерть – это обычная участь человека. Тут было, очевидно, какое-то недосказанное «но». Этот старик ожидал приезда на поклонение даже от постели умирающей матери. С этого дня я его не видел. Вы должны понять, что для этого человека дорог каждый ваш промах, и чтобы навредить вам, он готов отдать последние деньги... Впрочем, у вас есть друзья, – закончил Майзедер и показал Паганини поэму в двенадцати песнях, сочиненную поэтом Кастелли.
   Поэма называлась «Паганиниада». В высокопарных фразах Кастелли рассыпал похвалы гению скрипки. Мертвые и сухие, как звуки кастаньет, трещали и стучали рифмы. Паганини прочел первую строчку и бросил поэму на стол.
   – А вот еще, – сказал Майзедер, – Фридрих-Август Канне, тоже двенадцатипесенная поэма.
   Паганини попросил оставить ему обе вещи.
   – Нет, положительно жизнь становится невозможной! – закончил свои размышления Паганини и встал.
   Майзедер не унимался. Из мягкой кожаной папки с нотами он достал пачку номеров французской газеты «Музыкальное обозрение».
   – О Париж! – вскричал Паганини. – О Франция! Вот куда я стремлюсь всею душой.
   – Не рано ли? – спросил Майзедер.
   Паганини вспыхнул и отвернулся.
   – Я хочу сказать, – быстро поправился Майзедер, – что при вашем неокрепшем впечатлительном характере Париж может оказаться для вас опасным. – Затем, взяв Паганини за руку, он пояснил: – Гений и талант нуждаются в такой крепкой скорлупе, которая защищает от перемены погоды. Я ничего не сказал бы вам против поездки в Париж, если бы не ваше оправдательное письмо. В Вене оно доставит вам еще немало хлопот, в Париже оно будет причиной вашей гибели, если появится на столбцах парижской прессы после первого вашего концерта.
   – Нет, – сказал Паганини, – я научился понимать людей, и я знаю теперь, что такое машина славы. Оставьте мне газеты.
   Майзедер ушел. Паганини расположился удобнее в кресле и стал читать номер за номером. Некий Фетис дает отчет о его концертах. Он обходится без восклицательных знаков. Он не говорит тех слов похвалы, за которыми скрывается полное непонимание музыки. Коротко и сухо один за другим описаны все концерты Паганини. Вот концерт в Редуте 23 марта. Вот описание собственных произведений Паганини, изложение темы военной сонаты, сыгранной на четвертой струне. Вот в правильной последовательности сказано, что следующая пьеса программы была заменена вариациями из «Золушки» Россини. Вот простое указание на то, что оркестранты присоединились к овациям публики. Вот указание на то, что 11 мая на концерте Паганини присутствовали все члены императорской фамилии. Вот описание концертов в залах Меттерниха, отзыв о концерте Родэ, сыгранном Паганини. «Этот Фетис понимает музыку», – думает Паганини.
   Но вот строчки, упоминающие о Майзедере. Этот человек принес листы «Музыкального обозрения» с рецензиями Фетиса, невзирая на то, что, по обыкновению всех рецензентов, Фетис не мог обойтись без сравнения. Зачем ему понадобилось унижать Майзедера? Как плохо о Майзедере! И все-таки Майзедер принес как доказательство бескорыстной дружбы эти вырезки и целые статьи. А вот тонкая насмешка Фетиса, которая обнаруживает в нем ум и понимание обстановки. «Как это случилось, – пишет Фетис, – что венская публика сочла возможным свергнуть с трона предмет своего последнего восхищения? Паганини заставил Вену забыть гигантского жирафа, присланного египетским пашой в подарок австрийскому императору».
   Паганини легко вздохнул. Жизнь готовила атаку, надо было ответить на вызов, и Паганини решил ответить полным забвением всех требований своего самолюбия.
   Монах-цензор, сидящий в главной цензурной камере города Вены, вдруг встал перед глазами Паганини во весь исполинский рост россиниевского дона Базилио, клеветника из «Севильского цирюльника». Паганини рассмеялся. «Неужели может быть для меня неясен вопрос, почему католическая церковь враждебно относится к моему искусству! Я ставлю этот вопрос иначе. Католическая церковь спрашивает, почему я к ней равнодушен. Италия выросла из пеленок, и темные суеверия с фальшивыми чудесами ничего больше не смогут ей дать. Но великое искусство музыки, располагающее вещи этого мира в стройном порядке, – вот что может зародить в душе человека новую гармонию, новое ощущение мира. Музыка, освобождающая строй души от всего, что удерживает человека во вчерашнем дне, не может быть принята церковью. Значит, необходим окончательный вывод: церковь – враг человека».

Глава двадцать третья
Прижизненное погребение

   В один из тех дней, когда венские газеты устремились уже на поиски нового жирафа и занялись приключениями пропавшей дочери неких богатых родителей, в один из последних дней августа месяца у почтовой станции, неподалеку от Пратера, высадился человек, ничем особенным не выделяющийся, человек в одежде не то клерка, служащего у нотариуса, не то приказчика галантерейного магазина. Однако этот неопределенный человек быстро сбил спесь с извозчика, запросившего слишком дорого. Извозчик, поторговавшись, усадил в коляску этого, ничем не примечательного человека и отвез его к подъезду дома, где жил каноник собора святого Стефана. Здесь ничем не примечательный человек должен был терпеливо ждать, хозяина не было дома. Часа через два раздался стук в дверь. Старая служанка, не спускавшая глаз с посетителя, кинулась к двери. Вошел старый человек в грязном, лоснящемся одеянии. При виде посетителя он изобразил на своем лице что-то вроде улыбки, потом, достав табакерку, запустил по две огромные понюшки в каждую ноздрю и произнес:
   – Ну, что привело тебя, мой сын, в город его апостолического величества? Что-нибудь важное вызвало тебя? Как поживает прекрасная Генуя, лучший из городов мира? – Потом, как бы обращаясь к самому себе, старик добавил: – Под старость чувствуешь не столько тяжесть годов, сколько желание покоиться в той земле, которая тебя вскормила.
   – Отец мой, мы встречались с вами в трудные годы: припомните, как французское правительство барона Марбо приказало вас повесить, а меня заставили тянуть веревку. Это было, когда сподвижники нечестивого Бонапарта...
   Отец Павел поднял левую руку и, остановив говорящего, осенил себя крестом.
   Приезжий заговорил снова:
   – Генерал Массена, как тигр, бросился в равнину и овладел нашей любезной Генуей...
   – Помню, помню, сынок, – перебил отец Павел. – Я прекрасно знаю, что, если бы не твоя смышленость, мне бы не уцелеть. Ты мне скажи, какие новые знаки моей благодарности тебе нужны? Или ты в чем-либо...
   – Да, святой отец, провинился, и очень провинился. Я совершил грех. Перед вами – вор.
   Глаза священника загорелись, он любил иметь дело с преступниками и вообще людьми, переступавшими пределы обычной морали. Душа потрясенная ищет примирения с миром и боится людей. Вот тут опытный слуга церкви и может найти настоящую жертву покаяния и, воспользовавшись моментом, сделать из человека фанатика, который всего себя отдаст служению церкви. Нет ничего хуже, нежели человек честный и уверенный в себе: он спокоен и равнодушен и не нуждается в помощи святой матери церкви. Но эти размышления внезапно оборвались, старик нахмурился.