– Какой же храм, – спросил он. – какую монастырскую казну твоя святотатственная рука осмелилась оскорбить? За это нет прошения ни здесь, ни в вечности. Знай, несчастный, кесарево принадлежит кесарю, а божье принадлежит богу. Святой Фома Аквинат в своем божественном трактате говорит: «Кесарь, взимающий налоги в пользу церкви и дающий десятину, есть кесарь праведный». Как же ты смел посягнуть на серебро и золото церкви христовой? Предам, предам тебя.
   – Простите, святой отец, я не трогал ни храмового, ни монастырского имущества Я ограбил только старуху, умершую, никому не нужную, подделав ее подпись.
   Старый каноник успокоился сразу:
   – С этого нужно было начинать, сын мой. Итак, ты был в бегах. Под какой же фамилией, сын мой, являешься ты к нам, на берега Дуная?
   Нови выложил паспорт, опрятный документ, украшенный всеми подобающими печатями и визированный зеленым штампом пограничной австрийской жандармерии. Старик сложил это огромное полотнище и вернул его своему питомцу.
   – Ну что же, добро пожаловать. Аз, грешный служитель христов, прощаю и разрешаю. Кто дал тебе паспорт?
   – Маркиз Помбаль, брат нашего страшного врага, врага ордена Иисуса, – сказал Нови.
   – Так, так, – старик закивал головой, – Где же и как ты видел маркиза?
   – Встретил его случайно, святой отец, в Генуе, на набережной, и он меня окликнул.
   – Как же был одет маркиз Помбаль?
   – Одет он был в форму морского офицера, и так как я давно не видел маркиза, то принял его за светского человека.
   – Ну, ты не мальчик, – сурово сказал старик и, подойдя к вделанному в стене шкафчику, вынул из выдвижного ящика печатный циркуляр. – Вот, прочитай это секретное письмо генерала нашего ордена.
   Нови прочел:
   «Дорогие братья, я не могу достаточно выразить вам печаль и горечь, которыми я проникся, узнав о решении, принятом против ордена Иисуса парламентом и королем. Если король и парламент заставят нас при наступлении нового столетия невольно отдалиться от открытого общества, не позволяйте провести это отдаление, даже если придется пожертвовать одеждами нашего святого отца Игнатия: ибо, даже надев светскую одежду, мы можем оставаться объединенными святым обществом Иисуса. Тишина наступает после бури. Обречем себя на долгие годы лишений, чтобы соединиться при наступлении тишины. Постарайтесь соединиться теснее, чем в годы открытой связи. Помните, что нет власти, могущей отменить обеты нашего ордена. Страдайте и с терпением покоритесь всевышнему. Общество Иисуса да существует вовеки. Я охраняю вас, возглавляю ваше покорное стадо, я обречен переносить удары, на всех вас падающие. Со слезами даю вам благословение на проникновение всюду и всегда, во все светские союзы и общества, под всеми видами и одеждами, под всеми формулами открытых словес, сохраняя тайную формулу ордена Иисуса».
   Нови не знал этого секретного циркуляра. Он прочел и умиленно прослезился.
   – Тебе также предстоит это делать, – сказал каноник. – Есть два пути для тебя. Мы можем послать тебя в распоряжение отца Павловича в Моравскую тюрьму, где он исповедывает карбонариев. Там попустительство светских властей привело к тому, что ослабла дисциплина надзирающих и окрепло упорство заключенных. Там карбонарии Конфалоньери, Марончелли, Пеллико и два десятка других, не менее зловредных умов отравляют мысли и чувства христианского населения всех столиц.
   – Только не туда! – вскричал Нови, – только не туда, святой отец! Там слишком хорошо меня знают! Я был участником допроса карбонариев в миланской Санта Маргарита.
   – Ну, а чего бы ты хотел? – спросил старик.
   – При въезде в город я видел афиши. Враг святой церкви, скрипач и карбонарий Паганини играет в Вене. Я имею точные сведения, собранные опросом верных сынов церкви в Генуе и Милане, которые я сюда привез. Ради накопления богатства этот проклятый продал дьяволу душу. В Лукке он любил некую богатую женщину. Из ревности он убил ее и в припадке безумия был пойман, почти обнаженным на большой дороге в Ливорно. Он был осужден и приговорен к каторге. Посмотрите, как волочит он свои кривые ноги по полу. Он стремится скрыть слабость своих ног, таскавших в течение многих лет тяжелые кандалы. Однажды Паганини посетил дьявол, и свершился чудовищный торг: Паганини продал свою душу за миллион золота.
   – Так, так, – говорил старик, – продолжай, я слушаю.
   Нови почувствовал, что его наставник еще живее заинтересовался рассказом о Паганини, как только послышалось слово «миллион».
   Он продолжал свой увлекательный рассказ.
   – Что делал ты последнее время? – перебил тот наконец.
   – Выполнял разные поручения маркиза Помбаля в Риме.
   – Да, я слышал, ты служил у него кучером.
   – Так, святой отец, – ответил Нови.
   – Да, ну что же ты говоришь об этом скрипаче?
   – Маркиз Помбаль получил из Рима предложение обратить на него внимание.
   – Так, так, – опять зашамкал старик. – Ну, и что же, ты обратил внимание, да? И ты думаешь, что генерал ордена благословляет твое внимание?
   Нови молчал.
   Старик достал из шкафчика маленький сафьяновый мешок, вынул оттуда микроскопическую записную книжку и, поправив очки, внимательно перелистал несколько страниц. «Ну что же, с нынешнего дня я поручу братии узнавать точно все денежные дела этого музыканта. Отчисления в наших руках. Труднее обстоит дело с банковскими секретами. Ну, да и это преодолимо».
   Старик быстро обдумывал, по каким каналам должна завтра устремиться волна его приказаний. Банковские чиновники, счетоводы, журналисты, собирающие сведения о гонорарах, – все были в его руках.
   – Не станет же он возить с собой свободную наличность, – как бы подтверждая собственную мысль, произнес старик. – Кто из твоих помощников... – старик запнулся, – нет, мы дадим тебе своего. У меня есть певчий императорской капеллы Урбани, мы пустим его в качестве призрака, сопровождающего Паганини, это будет его карбонарская тень, его двойник.
   – В лучах ясного света растает мрак, окружающий Паганини, – сказал Нови. – Паганини – это грязный козлоногий демон, идущий со свирелью эллинского дьявола по городам Европы. Снимите с него сюртук и штаны, и вы увидите, что это не человек; остригите его волосы, вы найдете рога; скиньте с него башмаки, вы увидите раздвоенные копыта.
   Старик своими прозрачными глазами цвета бирюзы посматривал на вдохновенного клеветника.
   – Ты все это видел сам? Так, так, – подтвердил он, не дожидаясь ответа Нови. – Святой отец Пухальский, сидящий во главе цензурной конторы, рассказал мне об этом скрипаче.
   Глаза его так насмешливо и понимающе взглянули на собеседника, что тот запнулся, и речь его пресеклась.
   – Что же ты молчишь? – сказал старик. – Быть может, тебе неизвестно, что святой отец и первосвященник римской церкви благоволит к твоему скрипачу, к твоему козлоногому дьяволу, к твоему каторжнику! Может, ты хочешь знать, кто он? Он – кавалер папского ордена Золотой шпоры, вот кто он, а ты – щенок, и осмеливаешься...
   – Боже мой, я не знал, я не знал, что святой отец...
   – А! Ты не знал! – вдруг петушиным голосом пропел старик. – Так вот я тебе скажу, чтобы ты знал: ты не плохой малый, но если при буре ты будешь тверд, как льдина, то при дуновении теплого ветра ты можешь растаять. Если хоть один волос падет по твоей вине с головы кавалера ордена Золотой шпоры, великого музыканта императорской капеллы, синьора Никколо Паганини, раба божьего и верного сына церкви христовой, то у тебя не только волосы спадут, но и голова скатится с плеч. Понял?
   Нови побледнел, он чувствовал, что его одежда внезапно стала мокрой от испарины, у него дрожали руки и колени, он смотрел на страшного старика и, зная хорошо порядки ордена, уже чувствовал, что рука того тянется к синему конверту. Но, не видя синего конверта, окончательно упал духом. Значит, ему угрожает не простое исключение из ордена, а как только он выйдет из этой жарко натопленной комнаты, он будет схвачен на улице и брошен в тюрьму как человек, подделавший подпись и получивший чужое наследство. А через месяц он сгниет в каком-нибудь тюремном колодце, как обыкновенный уголовный преступник, нарушивший светский закон. Ужас охватил Нови.
   В эту минуту он ненавидел Паганини гораздо больше, чем еще за час перед этим.
   Старик смотрел на него и, казалось, его не видел. Старик давно знал, какова была судьба Паганини в Парме. Все рукописи Паганини и все его ноты, лежавшие в Парме на сохранении, украдены, а синьор Пино, генерал цизальпинского легиона и карбонарий, десять дней тому назад внезапно скончался. По приказанию министра полиции, графа Седленицкого, опечатана квартира генерала Пино в Милане. В его бумагах найдены ноты, письма и дневники синьора Паганини. Все нити, связывавшие внезапно умершего генерала с синьором Паганини, теперь в Вене, в руках полиции. Старик знал, что одиннадцать карбонарских вент из Италии перекинули свою работу во Францию, но он знал также, что король Карл Х с каждым днем все больше и больше подпадает под влияние ордена Иисуса и что не нынче – завтра Франция станет тем местом, откуда начнется полная реставрация господства церкви во всей Европе.
   Если отец Лашез, духовник Людовика XIV, сходя в могилу, предупреждал короля о необходимости взять себе духовника иезуита, то этого короля не нужно ни о чем просить, он сам идет всему навстречу. Если там понадобилось напоминание отца Лашеза о том, что он не поручится за безопасность короля, буде его величество возьмет другого духовника, то здесь король сам хорошо знает, что бороться с орденом невозможно.
   Наступает год решительной борьбы. Следует ли пренебрегать возможностью скопить большое богатство в руках человека, наследником которого является единственный хилый ребенок? Если Паганини станет несметно богатым сыном церкви, то это богатство будет уже богатством церкви.
   Есть две возможности: или этот скрипач погибнет, или станет славой господней.
   – Итак, – сказал старик, обращаясь к Нови, – отныне путь этого человека будет направлять рука всевышнего через посредство нашего святого ордена Иисуса. Поручаю тебе эту высокую и благочестивую задачу, но предупреждаю тебя, сын мой, что в тот день, когда ты уклонишься от пути и начнешь действовать по-своему, ты будешь выдан светским властям, как обыкновенный вор, и заслужишь казнь. Ныне имя маркиза Помбаля за тебя ручается. Но чтобы я мог тебе верить и дальше, скажи мне сейчас, назови мне только одно имя.
   – О ком вы говорите? – помертвевший Нови даже привстал от ужаса. – Не хотите ли вы сказать, что нашим истинным владыкой является не папа, а тот, кого молва ныне прозвала в силу могущества «черным папой»?..
   Старик не смотрел на Нови, он, казалось, даже не слушал. Облокотившись на стол, он положил голову на ладони. Он был извещен и о том, что как раз в тот день, когда приехал Нови, в Риме произошли перемены. Ему необходимо было довести своего собеседника до состояния панического ужаса, а потом, ошеломив его внезапным ударом, узнать степень его осведомленности. Но хитрец Нови сам слишком хорошо знал приемы ордена. Произнося последние слова, он остановился и не назвал имени. Случайно, в северном мальпосте, до него донеслась, как шелест ветра, весть: генерал ордена иезуитов, отец Алоиз Фортис, скончался. Он умер странною смертью, и его место занял другой, тот, кого действительно называли «черным папой», тот, кто тайно возглавлял римскую церковь.
   Молчание старого каноника не предвещало ничего доброго. Нови был раздавлен. Едва шевеля губами и чувствуя, что язык ему не повинуется, он продолжал свою фразу:
   – ... Генерал ордена Иисуса, кардинал Роотаан.
   Но старик как будто не слышал, он отрывисто кашлял и вдруг произнес:
   – Так, так, будем считать наш уговор состоявшим. Итак, именем генерала нашего святейшего ордена я, раб рабов господних, предписываю тебе, сын мой, неуклонно и неукоснительно, ночью и днем иметь неусыпное, бдительное и строжайшее наблюдение за путями названного нами раба господня.
   Затем перешел к делам практического свойства. Закрывая зевающий рот рукой, старик объяснил Нови, что с ним будут четыре фамильяра в разных городах. Для него будут заготовлены четыре пергамента – два с маленькой цифрой даяний и два с большой цифрой даяний.
   – Сделаешь так, как положено в нашем обществе, – говорил старик. – Цифру даяний на церковь на верхнем листе ты отметишь малую, а на копии, засвидетельствованной фамильярами, большую. Цифру даяний, завещанных родным, ты отметишь на подлинном завещании большую, а на копии – малую. В случае успеха, когда завещатель подпишет, ты, взяв все четыре документа, два верхних передашь фамильярам на уничтожение. Ясно ли говорю я? – спросил старик Нови с обидным сомнением в голосе.
   Нови произнес с упоением:
   – Ясно, отец мой, ясно.
   – Ясно, пока мы говорим с тобой здесь. Но смотри, чтобы не затемнили ум тебе последующие десять лет скитаний.
   Нови тихонько поднялся с кресла. Он был бледен, опустился на колени и молитвенно сложил руки.
   – Смотри, чтобы в одно прекрасное утро, проснувшись, ты не получил синего конверта с последующим страшным завершением.
   – Только не это, святой отец, только не это! – молитвенно заговорил Нови.
   – Нет, сын мой, именно это! – сказал старый иезуит и возложил руку на голову коленопреклоненного монаха.
   Нови встал.
   Утром следующего дня он узнал, что великий артист уехал в Прагу. «Какое счастье, что не в Париж», – подумал Нови и облегченно вздохнул.
   За несколько дней до отъезда Паганини из Вены в венском театре шла оперетка под названием «Фальшивый виртуоз». Мейзель написал стишки, едкие куплеты, ругающие Паганини последними словами. Паганини назван был там «солистом», потому что играл только на одной струне соль. Актер, игравший фальшивого виртуоза, был загримирован довольно удачно. Он делал невероятно скучные и томительные пассажи на скрипке, которую перепиливал деревянной пилой. Вместо скрипки ему подсовывали к подбородку гигантский контрабас, поддерживаемый двумя пильщиками в кожаных фартуках. Веселая музыка привлекла в венский театр огромную толпу народа.
   Военный врач Маренцеллер нашел у Паганини все признаки чрезвычайного переутомления. Паганини стал крайне раздражителен. Чтобы успокоиться, он выехал на отдых в Карлсбад, сообщив в Вене представителям печати о предполагаемых концертах в Праге. Так как в последующую неделю Прага не увидела Паганини, то в газетах первоначально появились сведения о его полном исчезновении, потом о тяжелом заболевании, и, наконец, все пражские газеты поместили траурное объявление о его смерти. То, чего не решались говорить о человеке при жизни, заговорили громко после смерти. Объявилась синьора Бьянки. Редакция большой пражской газеты получила от нее депешу с просьбой сообщить, где умер ее супруг и в чьих руках находится ее сын.
   Неизвестно, что ответила пражская газета синьоре Бьянки, но только в это время Паганини можно было видеть живым и здоровым, едущим по одной из горных дорог Австрии с маленьким Ахиллино, с няней и с синьором Урбани, итальянцем, встреченным им недавно и обнаружившим чрезвычайную преданность и бескорыстное желание помочь синьору Паганини.
   Прошла еще неделя. Газеты, печатавшие объявления о концертах Паганини, выходили двойным и тройным тиражом. Паганини воскресший был гораздо интереснее. Но кто искренно сожалел о том, что Паганини не в гробу, это пражская консерватория, от всей души ненавидевшая венских музыкантов. Слава, созданная скрипачу в Вене, была уже достаточным поводом для того, чтобы в Праге вознегодовали. Однако ожесточенные нападки пражских рецензентов, начавших целую кампанию против Паганини, не помешали публике ломиться на концерты так же, как и в Вене.
   Нашлись у Паганини в Праге истинные друзья и почитатели. Молодой Макс-Юлиус Шоттки неотступно следовал за Паганини. Казалось, ему доставляло удовольствие дышать с ним одним воздухом. Он баловал маленького Ахиллино, он преследовал Урбани расспросами, он приносил Паганини газеты и кипы журналов, он сообщал ему все свои соображения по поводу критических выпадов. Не будучи удачливым в музыке, Шоттки захотел отличиться в литературе. Свое бескорыстное увлечение великим скрипачом он превратил в работу панегириста и захотел создать при жизни Паганини памятник ему и вместе с тем увенчать славой свое имя.
   Когда Шоттки очень надоедал Паганини, тот вынимал два или три анонимных письма и читал ему вслух. Паганини любовался наивным ужасом этого неблестящего ума. С другой стороны, его радовала встреча с Шоттки как с благожелательно настроенным к нему человеком. Правда, в иных случаях скромность мешала ему говорить – о любовных связях, о вражде, еще не остывшей, о своих успехах и о человеческой ненависти, – но Паганини сам говорил, что иногда ему доставляло удовольствие разглаживать эти морщины времени, поднимать занавес прошлого и отодвигать ширмы своей памяти.
   Шоттки стремился к установлению точной хронологии событий. Паганини путал годы, дни, числа. Он мог хорошо вспомнить свет зари, сияние облаков над морем, он мог вспомнить звон колоколов при крутом повороте горной дороги, но не помнил ни чисел, ни месяцев. Шотгки проставлял их от себя. Добросовестный биограф все настойчивее и настойчивее наступал на Паганини, вплотную подходя к тем годам, о которых Паганини не хотел говорить вовсе.
   Перед ним сидел человек, отягченный лаврами и флоринами, как говорили о нем пражские газеты, этот богач, о несметном состоянии которого ходили в Праге легенды, богач, который расценивал свои концерты так дорого, что люди лишали себя удовольствий на целый год ради того, чтобы слушать его один вечер, – этот человек не хотел рассказывать о нищете, о побоях отца, о тяжелом и упорном труде. Шоттки принадлежал к числу тех, кто не верил в возможность выступать без постоянных упражнений перед концертами, а между тем Паганини ничего не читал, ничего не делал, он не касался скрипки, он не касался нот, – он брал инструмент, лишь выходя на эстраду.
   Шоттки был в недоумении. Он не мог разобраться не только в этом. Вот почему многие записи о Паганини, которые мы находим в его прижизненной биографии, сданной в набор в 1829 году, подобны зарисовке, недостоверной и к тому же сильно пострадавшей от времени.

Глава двадцать четвертая
Опытный врач

   Урбани получил предписание вызвать врача, Паганини тяжело простудился с наступлением осени в Праге и лежал. Молодой остролицый человек через два часа постучал в комнату скрипача. После мучительной процедуры осмотра он выказал чрезвычайный интерес ктому, как проводит время синьор Паганини. Он с удивлением узнал, что скрипач никогда не бывает на исповеди, никогда не принимает святого причастия. Он покачал головой и сказал:
   – От этого могут быть многие болезни. У вас болит горло, у вас белые налеты в глотке, это нехорошо.
   Он достал пузырек с сильно пахнувшей жидкостью, кисточку и смазал этой жидкостью горло Паганини. За этим последовал тяжелый обморок больного. Всю ночь больной метался в испарине и в бреду.
   На следующий день заболели челюсти, раздулась щека, заболели уши. Газеты известили публику о болезни синьора Паганини. Афиши были перечеркнуты ярко-синей полосой с надписью: «Отменяется».
   Бред возобновился. Паганини вставал, звонил слуге, ему казалось, что Ахиллино выбрасывается из окна. Он дергал шнур, открывалась штора, перед ним сиял пражский день, а ему казалось, что все еще продолжается томительная, душная ночь. Чувство страшного одиночества и боязнь за ребенка овладели душой Паганини.
   Шоттки спрашивал, кто лечит синьора Паганини. Но как раз в этот момент синьор Урбани исчезал из комнаты.
   Однажды, когда Шоттки сидел у постели больного, послышались шаги по лестнице.
   – Вот, наконец, идет врач, – сказал Паганини.
   Молодой профессор поднялся. Дверь быстро захлопнулась, вошел Урбани.
   – Мне казалось, что там доктор.
   – Нет, синьор, это почта.
   Он быстро порылся в боковом кармане и достал оттуда письмо, измятое письмо, лежавшее в кармане три дня. Паганини не обратил внимания на то, что штемпель на обороте конверта неуклюже расползся под новым клеем. Писал Гаррис, предлагая встретиться в Берлине. Он оставил дипломатическое поприще, ему хотелось предпринять путешествие по Европе.
   По старой памяти он предлагал себя в спутники синьору Паганини.
   – Какое счастье! – воскликнул Паганини. – Я напишу ему... Но мне казалось, что здесь доктор.
   – Нет, нет, – Урбани отрицательно качал головой.
   Зубная боль помешала писать. Три дня он не мог принимать пищу. Не выдержав, Паганини ночью послал за врачом.
   Явился напомаженный, надушенный молодой человек: его коллега выехал за город к заболевшей венгерской графине. Врач осмотрел больного и сделал прижигание горла. Потом, смазав десны, он вырвал больной зуб. У Паганини закружилась голова. Он совершенно ясно слышал латинскую речь около себя. Рядом раздался голос: «Claude januam»[5] и ответ: «Clausa est»[6]. Кто это говорил, Паганини не помнил: он в этот момент потерял сознание.
   Утром новый доктор, Меланхолер, присланный от медицинского факультета, установил, что у Паганини изъято восемь зубов нижней челюсти и два верхней.
   – Кто проделал над вами эту чудовищную операцию? – спросил Меланхолер.
   Язык не повиновался Паганини. Меланхолер пожал плечами.
   – У него паралич гортани... У вас не было французской болезни? – спросил он грубо.
   Паганини качал головой. Меланхолер сделал новое прижигание, грустно пожал плечами и ушел.
   Паганини лежал тридцать семь дней. Тяжелые и тоскливые дни потянулись один за другим. В полусознательном состоянии, почти в бреду он проводил дни и ночи. Шоттки сделал все, что хотел больной, которого мучила тревога за ребенка. Сотни всевозможных игрушек были расставлены в большой соседней комнате, оглашавшейся рукоплесканиями и смехом ребенка. В минуты облегчения, приняв беззаботный и веселый вид, Паганини вызывал ребенка для короткого разговора и, не будучи в силах произнести больше пяти-шести слов, писал Шоттки программу следующего дня Ахиллино. Потом в изнеможении выпускал карандаш из онемевших пальцев и закрывал глаза. Временами казалось, что кончается жизнь. По утрам Ахиллино, приходя, смотрел на него большими, широко раскрытыми глазами.
   По истечении месяца наступили часы благодетельного, счастливого сна. Перестало так давить грудь и горло, и голова освобождалась от странного ощущения, будто она оплетена паутиной, закрывающей глаза, рот, уши, липкой, но неуловимой. Эту паутину бессознательно стремились снять пальцы Паганини. Это были мучительные поиски тонких нитей, влезающих в уши, потом казалось, что эти нити висят на пальцах и их нужно стряхнуть, но они опутывали губы, глаза, попадали в рот между зубами, дышать становилось все трудней и трудней.
   В те часы, когда приходил сон, вдруг раздавались звонкие крики, и гора игрушек, падая, рассыпалась на полу. Паганини просыпался, ему казалось, что падала Пизанская башня под ударами молний. Вбегал маленький человек в белом костюме с серебряным шитьем. Красный венгерский кушак опоясывал бархатную куртку. Кивер с султаном покрывал белокурую головку, голубые глаза искрились. Ахиллино вынимал игрушечную саблю и нападал на отца, он ранил его в грудь. Паганини, забывая боль, улыбался. На тридцать пятый день вернулся голос. Первый раз Паганини почувствовал, что он не прошептал, а сказал полным голосом: «Ангел мой, ты видишь, я уже ранен!» Мальчик, слыша этот голос и видя отца, лежащего с закрытыми глазами, вскочил к нему на грудь, сел верхом и принялся открывать ему веки.
   Наступил январь 1829 года. Паганини встал, ходил по комнате. Он исписывал огромные листы нотной бумаги, но потом опять его охватывало чувство неотвратимой тоски. Он переживал непонятное для самого себя состояние существа, стоящего на грани жизни и смерти.
   И вот приехал Гаррис. Он привез с собою веселость и английский юмор. Озабоченно выспросив все, что было можно, у пражских докторов, он тщательно скрыл ужас, который вызвали возникшие у него подозрения.
   Гаррис не терял времени даром. Он привез целую кипу газет, музыкальных журналов, бюллетеней. Он со смехом показывал Паганини вырезки из газет, аккуратно печатавших сведения о доходах Паганини.
   – Вы будете скоро самым богатым человеком в Европе, – говорил Гаррис, – но вы знаете, забавное явление: в Гамбурге, в Лейпциге, в Берлине продаются ваши ноты с вашим портретом баснословно дорого. Издатели ссылаются на то, что гравировка ваших крючков-нот мельчайших длительностей с форшлагами и другими мелизмами, да еще и с какими-то небывалыми знаками, стоит огромных денег.
   «Что-нибудь тут не так, – писал Паганини на дощечке из слоновой кости, – я продал вариации на „Моисея“ Россини, я подготовил, но не успел продать новое издание Локателли, я продал „Баркароллу“ и двадцать четыре каприччио». Последовал длинный перечень того, что написано, но не продано.
   – Что вы! – говорил Гаррис. – Я видел ваши «Падуанские очарования», сонаты кончертанте, «Два чуда», двадцать пять менуэтов, «Весну», «Наполеона», я видел ваших «Колдуний».