Вот и прорвался он за барьер - без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчета.
   Лишь потом, много спустя, он все это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что-то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним: он обречен на войну с этой слепой жизнью, не знающей своего будущего. Он победит тьму, развеет ее, и каким бы диким, нелепым ни казалось со стороны это противоборство, он вступит в него. Ради этого были летные годы, ради этого - самообман сроков, ради этого - мучительное воскрешение. Все не случайно: он избран, отмечен, предназначен.
   Исчезла темная, клокочущая масса, исчез страх, внезапно обнажилась суть, и была она прекрасна.
   - ...Что это вы не спите? - сказал Матвей, и вышло грубо, будто был он сварливый хозяин и цеплялся к жиличке.
   Он смутно увидел ее в темном открытом окне, сидящую с ногами на подоконнике, когда вышел по старой привычке покурить часа в два ночи. Кончался май, она переехала на дачу неделю назад и жила незаметно, почти не соприкасаясь ни с хозяйкой, ни с Матвеем.
   - Я очень люблю ночь, - сказала она едва слышно. - Я сова. Если б можно было, я жила бы ночью, а днем спала.
   - И что б вы делали ночью? - с усмешкой спросил Матвей и опять почувствовал неуместность своего тона. Но она будто не заметила этого.
   - На помеле летала бы, - серьезно сказала она.
   - А-а, так вы, значит, ведьма? - засмеялся Матвей.
   - Нет, я колдунья.
   - Злая или добрая?
   - Очень добрая.
   Глаза Матвея привыкли в темноте, и ему показалось, что он различил на лице девушки улыбку.
   - Ну так сделайте что-нибудь хорошее.
   - А что вам нужно?
   - Мне... - Матвей задумался. - Если вы колдунья, то сами должны знать!
   - Я знаю, - решительно сказала девушка. - Вам нужна вера в собственные силы.
   - Точно! - удивился Матвей.
   - Видите, я действительно знаю. Я почти все про вас знаю.
   - Расскажите, - попросил он настороженно.
   - Только не обижайтесь, я правду буду говорить. Так вот, вы не верите в свои силы с самого детства, потому что все ребята были нормальные, а вы - хромой. Они бегали, играли в футбол, в хоккей, а вы за ними не могли поспеть. И вам стало казаться, что вы - хуже. И отсюда все пошло. Учиться в институте вы, наверное, не стали, спрятались в этом поселке...
   - Так, так, - подбодрил Матвей, сдерживая смех.
   - ...Профессии настоящей не получили, ведь вы не работаете? Завели себе мастерскую и сидите в ней целыми днями, соседям утюги чините. Семьи у вас нету. А все потому, что вы не верите в себя, считаете себя хуже других. А ведь это совсем не так! Ну что из того, что вы хромаете, подумайте! - "Колдунья" увлеклась, и ее голос звонко разносился по ночи. Вы могли бы выбрать любую профессию. Мало ли таких дел, для которых неважно - хромой ты или нет, ведь правда?
   - Конечно, правда, - покладисто сказал Матвей.
   - Никогда не поздно начинать! Надо только поверить в себя! Вот взяли бы, например... и выучили какой-нибудь иностранный язык. Вы ведь ни одного не знаете, - сказала она убежденно, и Матвей не выдержал - расхохотался.
   - Вы ужасно молодая, ужасно самоуверенная и совсем плохая колдунья! Он откашлялся и запел. - "Аллонз анфан де ла патри..."
   И с чувством довел "Марсельезу" до конца, подчеркнуто грассируя.
   - Вы знаете французский? - растерянно сказала девушка.
   - Да, милая колдунья, я год работал в Алжире, был и во Франции, правда, недолго.
   - А кем же... А кто же вы? - совсем растерялась она.
   - В Алжире я был советником...
   - Вы - дипломат?! - почему-то ужаснулась она.
   - Нет, я был военным советником, точнее - пилотом-инструктором.
   - Вы - летчик?! А как же... нога?
   - Вот тут-то и есть главная ваша ошибка. Я не просто хромой, я без ноги, но вовсе не с детства, а всего шесть лет.
   Девушка помолчала и вдруг захихикала:
   - Ой, какая же я дура! Я думала - сидит такой бирюк в бороде, примуса починяет...
   - Да это просто соседи иногда заходят, я и помогаю...
   - Бы не сердитесь?
   - Напротив! Вы меня повеселили. Я теперь знаю, как выгляжу со стороны.
   - Нет, нет! Вы гораздо лучше выглядите, честное слово! Я все-таки чуть-чуть, совсем капельку колдунья, и я угадала, что вы не должны быть таким бирюком, что вы намного лучше и интереснее. Правда! Иначе разве я стала бы все это вам говорить?
   Он засыпал с легким сердцем. Почему-то казалось, что, в сущности, жизнь прекрасна, в той самой своей потаенной сущности, столь редко раскрывающейся людям, она прекрасна и чудесна, то есть полна чудес и загадок, разгадывать которые заманчиво и радостно. С чистой душой, готовой верить любым обещаниям жизни, заснул он. И увидел сон о Единороге.
   Увидел себя маленьким, лет семи, на краю леса. Замшелого, буреломного, сказочного леса. Матюша стоял на солнечной опушке, по пояс в траве, и слышал, как в глубине, в чащобе хрустят под грузным телом ветки. Мальчик знал, что там гуляет Единорог, и не боялся его. Он сделал шаг к лесу. Близко, над самым ухом невидимая мать попросила: "Осторожней, сынок". Матюшка кивнул и вошел в лес. Сразу на плечо ему спрыгнула золотая Белка, прижалась к щеке, обвила пушистым хвостом шею. "Эге-гей!" раздалось издалека, и Матюша понял, что это спешат его друзья: Серый Волк и Иван-Царевич. Волк был ростом с мальчика, с длинной шерстью, он пах по-домашнему - теплом и печкой. "Здравствуй, Волк", - Матюша обнял его за толстую шею, спрятал лицо в шерсти, а Волк лизнул его щеку горячим мокрым языком. "Здравствуй, Ваня", - сказал мальчик, и Царевич (с отцовским лицом - давним, запечатленным на фотографии военных времен, когда Матюши еще не было на свете, и никто не знал, ждать ли его) поклонился. Солнце острыми лучами проникало в лес, и каждый луч падал на яркую кровавую бусинку брусники. Шаги Единорога слышались рядом, но он не приближался, а словно кругами ходил, не спеша, уверенно - то ли время не пришло ему показаться, то ли просто гулял сам по себе. Белка перепрыгнула с Матюши на Волка и села у него на загривке. "Звал нас?" - спросил Царевич, и мальчик кивнул. "Вы обещали взять меня в лес". - "Еще не пора, - печально сказал Царевич. - Ты подожди немного". Совсем рядом шумно вздохнул Единорог, а затем тяжело повернулся, и шаги его удалились. Пока они не стихли, Матюша, Царевич, Волк и Белка молча смотрели в ту сторону, куда ушел Единорог. "Вот видишь, - сказал Царевич, - еще рано". Матюша услышал тихий, облегченный вздох и понял, что это мать, с опаской следившая за ним, отпустила тревогу и страх. "Хорошо, - покорно сказал мальчик. - Я буду ждать". И снова обнял теплого Волка, прощаясь.
   Он отвернулся от друзей и, сделав всего несколько шагов, оказался на опушке, заросшей травами. Над ними летали бабочки, множество бабочек, и каждая оставляла короткими цветной след. Следы вспыхивали, исчезали, переплетались, путались, от этого в воздухе дрожало многоцветное марево, и спящий Матвей словно услышал мысли мальчика: "Вот лето кончится, а потом зима, а потом опять будет лето, я приду сюда и обязательно увижу его".
   На этом сон кончился, но Матвей провидел, что продолжение есть, и оно казалось ему второй жизнью. И если от первой жизни он прожил большой кусок, то эта вторая - таинственная, манящая - только начинала свое медлительное течение, устремленное в баснословный край, исполненный сияния.
   ...Он проснулся с разгадкой. Как будто незримый покровитель нашептал ему, спящему, те слова, которые Матвей искал уже два года - бился, маялся, а найти не мог. И вот теперь все вдруг стало ясно - до деталей. Он окончательно понял принцип Машины. Теперь дело было за техникой, всего лишь за техникой, которая должна воплотить принцип в реальность. Техника подвела Матвея только однажды, но теперь-то он знал, что тогда, во время катастрофы, не техника не сработала, а просто судьба, исполняя предназначение, повернула жизнь Матвея в иное русло. А теперь судьба вела его к удаче, и техника не могла подвести.
   ...Он тащил эту ветку тяжело, упрямо и с иронией думал: "Я похож на муравья" - ветка была в два человеческих роста длиной и толщиной, как нога толстяка.
   - Вы такой хозяйственный, экономный, - сказала она нараспев и поднялась навстречу со скамеечки у крыльца. - Можно, я помогу!
   - Вот еще! - буркнул недовольно и даже отстранил ее жестом.
   Кинул ветку к дровяному сараю, отряхнул руки и закурил.
   - С чего вы взяли, что я экономный?
   - У вас полный сарай дров, а вы все тянете... ветки, ящики...
   - Понимаете, - Матвей присел рядом, - вот эта береза, например, моя ровесница или около того. Если ее распилить умело и топить тоже умело, то хватит на три, ну четыре зимних вечера. Представляете, целая жизнь прошла, а всего-то - на три вечера обогреть старуху да инвалида. А если на весь год - значит, нужен нам небольшой лесок. Он рос, жил, а мы его - раз и спалим. И чтобы вырос такой же, нужно еще лет сорок. Мне стыдно хороший лес жечь. Вот и хожу, как побирушка, по поселку и вокруг, ищу сухие ветки, деревья, старые ящики, заборы, доски - если губить, то отработавшее, послужившее, не живое. Чтоб справедливо было.
   - Вы в справедливость верите? - спросила она с удивлением.
   - А почему нет? - в ответ удивился и он.
   - Но ведь жизнь несправедлива!
   Они смотрела удивленными ясными глазами, чуть-чуть недоверчиво, будто подозревала его в подвохе и ждала, что он и сам сейчас рассмеется, признается, что пошутил, конечно.
   - Вы уверены в этом? - спросил он и впрямь с подвохом.
   - Ой, вы же смеетесь надо мной! - как будто обиделась она. - Ну где же справедливость в жизни? Все эти случайные смерти, болезни, все эти лавины и сели, машины с пьяными водителями, гололед, бандиты и хулиганы... А в природе?! Ведь там тоже нет никакой справедливости! Жизнь жука или божьей коронки так же случайна, как жизнь человека... А само рождение разве не случайно? А где случайность, там не может быть справедливости.
   - Философы называют случайность формой проявления необходимости...
   - Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках... Поэтому дети их так любят... Дети вообще хотят справедливости... а потом привыкают, что ее нет в жизни...
   - Конечно, нет, - согласился он неторопливо. - В природе нет. И в жизни нет... Но...
   Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.
   - Но в том-то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек - царь природы не потому, что изобрел луноход. А потому, что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества - не покорение природы. Смысл - принести справедливость. Если каждый будет так жить, то... случайности, конечно, никуда не денутся... но справедливости в мире будет все больше, и больше, и потом, может быть, настанет...
   - Царство божие?
   - Это уж как назвать.
   - Вы, Матвей, философ. Только все это теория, в жизни по-другому.
   - А разве жизнь не от нас зависит?
   - Нет! - крикнула она с обидой. - Вот почему я ушла из детсада?
   - А вы там работали?
   - Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия - учить детей музыке, а я все равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали и, конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги - скажем, на ремонт выделят, а они как-то так сделают, что половина денег у них в карманах остается. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? Так у них там все свои. Написать куда-нибудь, чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, гак их тоже покупали. А кто пожалуется - тому еще хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они ее саму чуть не посадили - еле убежала. А я вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удается воровать, только видела не раз, как они вечерам на "рафик" - мешками, ящиками...
   - Понимаю, - кивнул Матвей. - А все-таки это ничего не меняет. Сами-то вы не воровали. И что ни делай с вами, все равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что все от человека зависит... А воруют... Что ж - это всегда было. Будущего своего не знают - вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртенках где-нибудь в Сосьве авось по-другому жить бы стали...
   Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивленно.
   - Извините, - смутилась она. - Просто вы мне одного человека напомнили... Вас только двое таких, наверное...
   - Кого же?
   - Отца Никанора. Моего... ну, как это сказать... даже не знаю...
   - Отца?
   - Ну да, он священник. Я-то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы - там всюду одно и то же: вранье и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой - рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня там поразило - у него там рояль. Концертный "Петрофф", старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил - и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой еще... лет сорок ему... Он был рад вспомнить прошлое... И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более - если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии... Или вовсе прогонит... Но он... знаете, вот как вы, - понимаю, говорит. К господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если не спокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своем. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймет. Я чуть не заплакала... Нам же всю жизнь одно - и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен... Я в храм, как на праздник, лечу... А если нет настроения... Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю... В бога не верю, нет... не отвергаю, но не верю... еще не готова... Я в лес иду. Слушаю птиц, дождь... А зимой - просто смотрю - белые деревья и синее небо ничего нет лучше... А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник - Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже... Будет очень хорошо, настоящий праздник будет... Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!
   - Спасибо за приглашение... Но ведь я неверующий...
   - Ну и что? Я тоже, не в этом дело!
   - Понимаете, Мила...
   О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели все, решивший и жизни не пожалеть, и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не обок этой девочки лежит, а через ее душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес ее взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен и мощь неизвестна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ - он понимал это! - получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими темными глазами, тонким, звенящим голосом и всей ее хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нем. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, все гнался и гнался за ними, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь, потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твердое и знал, что дойдет до конца - воплотит. Одного не знал - что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание зыбкое, многозначное...
   Ночь - его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно - с готовым ответом. Ошеломленный его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звездам: "Я люблю ее... Я просто люблю ее..."
   - Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста успокойтесь, - Костя хотел дотронуться до ее руки, лежавшей на столе, но женщина резко отшатнулась.
   - А я спокойна! Я спокойна! - истерически крикнула она. - Девочка просто перезанималась, устала, вот и все! Она отдохнет и поправится, мне обещали! Я ведь вам это еще в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!
   - Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее - не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? - мягко сказы Семен.
   - А в чем? В чем еще?! И какое вам дело?
   - Я же объясняю, - сказал Костя, - у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими... ну, определенные научные работы... Мы интересуемся этими людьми, понимаете?
   Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стала заметно, что она вся а некрасивых клоках и пятнах седины.
   - Вы, наверное, из КГБ, - сказала ока наконец спокойно. - Так бы и сказали сразу, а то все кругами ходите... Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу - никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой-то редко заглядывала. Может, я сама виновата: все пилила ее, мол, хватит гулять, надо серьезным делом заняться. А занималась она...
   Женщина вздохнула, с опаской, исподлобья глянула на гостей.
   - Ну чего уж скрывать... В церковном хоре она пела. Тем к жила.
   - Где? В какой церкви? - быстро спросил Семен.
   - В церкви Успенья Богородицы, в селе Романове... Это недалеко, по Киевской дороге... Там где-то рядом и комнату снимала.
   - А адрес вы знаете?
   - Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? - Женщина переводила глаза с Семена на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: - Только честно скажите!
   - Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? - мягко укорил ее Костя. - Да пусть пела, разве это запрещено? Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.
   - Я-то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живет... Нет, не в самом селе, - женщина силилась вспомнить, но что-то застило ее память. - Рядом - поселок дачный... Забыла название... Сосновка, что ли? Нет, не помню...
   Семен досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.
   - Извините, - сказал он. - Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?
   - Да, помню! - обрадовалась Анна Сергеевна. - Помню! Люда говорила, что от поселка до церкви ей четверть часа идти - сначала лесом, а после полем. Что хозяйка - старушка. И еще в доме инвалид живет.
   - Имя, имена не говорила?
   - Имя? Ой, что-то крутится... То ли Михаил этот инвалид, то ли... Макар? Или Андрей?.. Нет, не помню.
   - Костя, мы что-то не то делаем, - ожесточенно сказал Семен, когда сели в машину. - Мы делаем что-то не то, - повторил он размеренно и зло. Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из-за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! - сорвался он на крик.
   - Успокойся ты, остынь, - ответил Костя.
   - В свои семьдесят семь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких-то автомобильных летчиков с их дурацким "Шаттлом"! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! А я сейчас вместе с тобой должен искать какое-то Успенье Богородицы! Что мы там найдем?! Ну богомольная старуха, ну инвалид юродивый, дальше что?! Ну секта, какие-нибудь трясуны-баптисты...
   - Баптисты - не секта и не трясуны, - возразил Костя.
   - Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик - и не самый плохой! - а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я все понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал "Физику" Перышкина в шестом классе Омской школы, но ведь... Ведь это что выходит - я тебя породил, я тебя и убью?!
   - Семен, - сказал Костя напряженно, - тебе не кажется, что мы в тупике?
   - Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!
   - Я не о том, - нервно перебил Костя. - Не кажется ли тебе, что все мы, ученые, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас - все, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед - гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трех сторон, сидит - и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что - "свет мой, зеркальце, скажи да всю правду доложи...". Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего - пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает. "Нет дыма без огня! Бороться и искать...", и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим - конспект, красным - свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне; по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает... Семен, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?
   Семен убито вздохнул.
   - Нет, конечно...
   - Бот так-то. Ладно, едем в Романово, - Костя включил мотор. - А Бенджамен Говард тебя подождет. И Нобелевская - тоже...
   ...Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тети Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шел к Ренату, отрывал его от работы, и тот - близоруко и покорно - соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.
   А впервые Ренат сам пришел к Матвею с наивно-наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщинку. Но что-то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената - ватник, золотые очки и лаковые мокасины, заляпанные глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом все понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стеклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, еще одна такая же - поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке-кухне - газовая плита, во много слоев заляпанная подгоревшим варевом, и наконец - большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.
   - Такой дом протопить тебе, знаешь, сколько дров надо? - грубовато сказал Матвей.
   - Я как-то... привык... к холоду. Работается лучше... и вообще, извинился Ренат.
   - Ты что, писатель?
   - Не-ет, - засмеялся он, - я литературовед.
   Матвей не мог серьезно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в летные голы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У "остальных" были точно определенные функции: у одних - спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других - расти и учиться, у третьих доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на "шляп" и мужиков, то есть на тех, кто тусуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, четкой. И особенно четкой от того, что, как в рамку, помещалась в решенные Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них еще долго, наверное, жить, и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной "шляпой" и даже не просто "шляпой", а "шляпой с перышком", то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало-помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растет его симпатия к "шляпе" и меркнет ирония. "Трудяга или бездельник?" - спрашивал Матвей. Ну хорошо; пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет - в своем деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдешь с ним в разведку? И ответ вполне взрослый: насчет разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно - факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков степных наездников, - и тогда привязался к нему. Может быть, потому, что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на все и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так - бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промерзший Ренатов дом, видел этого черта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очочках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя "шляпой с перышком", рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нем подымалась тогда та самая злость, которая города берет. Ведь смелость это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.