А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему темной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом – по рукам, по кистям, до самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звездам: «Не дай мне Бог сойти с ума…» – и звезды согласно мигали: «Не дай…» Он отталкивал нарастающую суть, пугался ее, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное свое крыльцо… То все как-то ночью выходил, а тут – под утро проснулся.
   И увидел рассвет.
   Просто рассвет. Июньский. Обычный – розовеющий с востока.
   Завороженный, не мог оторвать взгляд. Не шелохнувшись, стоял до чистого утреннего неба.
   И тогда отчетливо понял, что это – чудо. А значит, глупо не верить в чудеса.
   Он прорвался за барьер – без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчета.
   Лишь потом, много спустя, он все это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что-то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним: он обречен на войну с этой слепой жизнью, не знающей своего будущего. Он победит тьму, развеет ее, и каким бы диким, нелепым ни казалось со стороны это противоборство, он вступит в него. Ради этого были летные годы, ради этого – самообман сроков, ради этого – мучительное воскрешение. Все не случайно: он избран, отмечен, предназначен.
   Исчезла темная клокочущая масса, исчез страх, внезапно обнажилась суть, и была она прекрасна.

VII

   – …Что это вы не спите? – сказал Матвей, и вышло грубо, будто был он сварливый хозяин и цеплялся к жиличке.
   Он смутно увидел ее в темном открытом окне, сидящую с ногами на подоконнике, когда вышел по старой привычке покурить часа в два ночи. Кончался май, она переехала на дачу неделю назад и жила незаметно, почти не соприкасаясь ни с хозяйкой, ни с Матвеем.
   – Я очень люблю ночь, – сказала она едва слышно. – Я сова. Если б можно было, жила бы ночью, а днем спала.
   – И что б вы делали ночью? – с усмешкой спросил Матвей и опять почувствовал неуместность своего тона. Но она будто не заметила этого.
   – На помеле летала бы, – серьезно сказала она.
   – А-а, так вы, значит, ведьма? – засмеялся Матвей.
   – Нет, я колдунья.
   – Злая или добрая?
   – Очень добрая.
   Глаза Матвея привыкли к темноте, и ему показалось, что он различил на лице девушки улыбку.
   – Ну так сделайте что-нибудь хорошее.
   – А что вам нужно?
   – Мне… – Матвей задумался. – Если вы колдунья, то должны знать!
   – Я знаю, – решительно сказала девушка. – Вам нужна вера в собственные силы.
   – Точно! – удивился Матвей.
   – Видите, я действительно знаю. Я почти все про вас знаю.
   – Расскажите, – попросил он настороженно.
   – Только не обижайтесь, я правду буду говорить. Так вот, вы не верите в свои силы с самого детства, потому что все ребята были нормальные, а вы – хромой. Они бегали, играли в футбол, в хоккей, а вы за ними не могли поспеть. И вам стало казаться, что вы – хуже. И отсюда все пошло. Учиться в институте вы, наверное, не стали, спрятались в этом поселке…
   – Так, так, – подбодрил Матвей, сдерживая смех.
   – …Профессии настоящей не получили, ведь вы не работаете? Завели себе мастерскую и сидите в ней целыми днями, соседям утюги чините. Семьи у вас нету. А все потому, что вы не верите в себя, считаете себя хуже других. А ведь это совсем не так! Ну что из того, что вы хромаете, подумайте! – «Колдунья» увлеклась, и ее голос звонко разносился в ночи. – Вы могли бы выбрать любую профессию. Мало ли таких дел, для которых неважно – хромой ты или нет, ведь правда?
   – Конечно, правда, – покладисто сказал Матвей.
   – Никогда не поздно начинать! Надо только поверить в себя! Вот взяли бы, например… и выучили какой-нибудь иностранный язык. Вы ведь ни одного не знаете, – сказала она убежденно, и Матвей не выдержал – расхохотался.
   – Вы ужасно молодая, ужасно самоуверенная и совсем плохая колдунья! – Он откашлялся и запел. – «Аллонз анфан де ла патри…»
   И с чувством пропел куплет «Марсельезы», подчеркнуто грассируя.
   – Вы знаете французский? – растерянно сказала девушка.
   – Да, милая колдунья, я год работал в Алжире, был и во Франции, правда, недолго.
   – А кем же… Кто же вы? – совсем растерялась она.
   – В Алжире я был советником…
   – Вы – дипломат?! – почему-то ужаснулась она.
   – Нет, я был военным советником, точнее – пилотом-инструктором.
   – Вы – летчик?! А как же… нога?
   – Вот тут-то и есть главная ваша ошибка. Я не просто хромой, я без ноги, но вовсе не с детства, а всего шесть лет.
   Девушка помолчала и вдруг захихикала.
   – Ой, какая же я дура! Я думала – сидит такой бирюк в бороде, примуса починяет…
   – Да это просто соседи иногда заходят, я и помогаю…
   – Вы не сердитесь?
   – Напротив! Вы меня повеселили. Я теперь знаю, как выгляжу со стороны.
   – Нет, нет! Вы гораздо лучше выглядите, честное слово! Я все-таки чуть-чуть, совсем капельку колдунья, и я угадала, что вы не должны быть таким бирюком, что вы намного лучше и интереснее. Правда! Иначе разве я стала бы все это вам говорить?
   Он засыпал с легким сердцем. Почему-то казалось, что в сущности жизнь прекрасна, в той самой своей потаенной сущности, столь редко раскрывающейся людям, она прекрасна и чудесна, то есть полна чудес и загадок, разгадывать которые заманчиво и радостно. С чистой душой, готовой верить любым обещаниям жизни, заснул он. И увидел сон о Единороге.
   Увидел себя маленьким, лет семи, на краю леса. Замшелого, буреломного, сказочного леса. Матюша стоял на солнечной опушке, по пояс в траве и слышал, как в глубине, в чащобе хрустят под грузным телом ветки. Мальчик знал, что там гуляет Единорог, и не боялся его. Он сделал шаг к лесу. Близко, над самым ухом невидимая мать попросила: «Осторожней, сынок». Матюша кивнул и вошел в лес. Сразу на плечо ему спрыгнула золотая белка, прижалась к щеке гладкой шкуркой, обвила пушистым хвостом шею. «Эге-гей!» – раздалось издалека, и Матюша понял, что это спешат его друзья: Серый Волк и Иван-царевич. Волк был ростом с мальчика, с длинной шерстью, он пах по-домашнему – теплом и печкой. «Здравствуй, Волк», – Матюша обнял его за толстую шею, спрятал лицо в шерсти, а Волк лизнул его щеку горячим мокрым языком. «Здравствуй, Ваня», – сказал мальчик, и царевич (с отцовским лицом – давним, запечатленным на фотографии военных времен, когда Матюши еще не было на свете, и никто не знал, ждать ли его) поклонился. Солнце острыми лучами проникало в лес, и каждый луч падал на яркую кровавую бусинку брусники. Шаги Единорога слышались рядом, но он не приближался, а словно кругами ходил, не спеша, уверенно – то ли время не пришло ему показаться, то ли просто гулял сам по себе. Белка перепрыгнула с Матюши на Волка и села на задних лапках у него на загривке. «Звал нас?» – спросил царевич, и мальчик кивнул. «Вы обещали взять меня в лес». – «Еще не пора, – печально сказал царевич. – Ты подожди немного». Совсем рядом шумно вздохнул Единорог, а затем тяжело повернулся, и шаги его удалились. Пока они не стихли, Матюша, царевич, Волк и белка молча смотрели в ту сторону, куда ушел Единорог. «Вот видишь, – сказал царевич, – еще рано». Матюша услышал тихий облегченный вздох и понял, что это мать, с опаской следившая за ним, отпустила тревогу и страх. «Хорошо, – покорно сказал мальчик. – Я буду ждать». И снова обнял теплого Волка, прощаясь.
   Он отвернулся от друзей и, сделав всего несколько шагов, оказался на опушке, заросшей травами. Над ними летали бабочки, множество бабочек, и каждая оставляла короткий цветной след. Следы вспыхивали, исчезали, переплетались, путались, от этого в воздухе дрожало многоцветное марево, и спящий Матвей словно услышал мысли мальчика: «Вот лето кончится, а потом зима, а потом опять будет лето, я приду сюда и обязательно увижу его».
   На этом сон кончился, но Матвей провидел, что продолжение есть, и оно казалось ему второй жизнью. И если от первой жизни он прожил большой кусок, то эта вторая – таинственная, манящая – только начинала свое медлительное течение, устремленное в баснословный край, исполненный сияния.
   …Он проснулся с разгадкой. Как будто незримый покровитель нашептал ему, спящему, те слова, которые Матвей искал уже два года – бился, маялся, а найти не мог. И вот теперь все вдруг стало ясно – до деталей. Он окончательно понял принцип Машины. Теперь дело было за техникой, всего лишь за техникой, которая должна была воплотить принцип в реальность. Техника подвела Матвея только однажды, но теперь-то он знал, что тогда, во время катастрофы, не техника не сработала, а просто судьба, исполняя предназначение, повернула жизнь Матвея в иное русло. А теперь судьба вела его к удаче, и техника не могла подвести.
 
   …Он тащил эту ветку тяжело, упрямо и с иронией думал: «Я похож на муравья», – ветка была в два человеческих роста длиной и толщиной, как нога толстяка.
   – Вы такой хозяйственный, экономный, – сказала она нараспев и поднялась навстречу со скамеечки у крыльца. – Можно я помогу?
   – Вот еще! – буркнул он недовольно и даже отстранил ее жестом.
   Кинул ветку к дровяному сараю, отряхнул руки и закурил.
   – С чего вы взяли, что я экономный?
   – У вас же полный сарай дров, а вы все тянете… ветки, ящики…
   – Понимаете, – Матвей присел рядом, – вот эта береза, например, моя ровесница или около того. Если ее распилить умело и топить тоже умело, то хватит на три, ну четыре зимних вечера. Представляете, целая жизнь прошла, а всего-то – на три вечера обогреть старуху да инвалида. А если на весь год – значит, нужен нам небольшой лесок. Он рос, жил, а мы его раз – и спалим. И чтобы вырос такой же, нужно еще лет сорок. Мне стыдно хороший лес жечь. Вот и хожу, как побирушка, по поселку и вокруг, ищу сухие ветки, деревья, старые ящики, заборы, доски – если губить, то отработавшее, послужившее, неживое. Чтоб справедливо было.
   – Вы в справедливость верите? – спросила она с удивлением.
   – А почему нет? – в ответ удивился и он.
   – Но ведь жизнь несправедлива!
   Она смотрела удивленными ясными глазами, чуть-чуть недоверчиво, будто подозревала его в подвохе и ждала, что он и сам сейчас рассмеется, признается, что пошутил, конечно.
   – Вы уверены в этом? – спросил он и впрямь с подвохом.
   – Ой, вы же смеетесь надо мной! – как будто обиделась она. – Ну где же справедливость в жизни? Все эти случайные смерти, болезни, все эти лавины и сели, машины с пьяными водителями, гололед, бандиты и хулиганы… А в природе?! Ведь там тоже нет никакой справедливости! Жизнь жука или божьей коровки так же случайна, как жизнь человека… А само рождение разве не случайно? А где случайность, там не может быть справедливости.
   – Философы называют случайность формой проявления закономерности…
   – Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках… Поэтому дети их так любят… Дети вообще хотят справедливости… а потом привыкают, что ее нет в жизни…
   – Конечно, нет, – согласился он неторопливо. – В природе нет. И в жизни нет… Но…
   Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.
   – Но в том-то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек – царь природы, не потому что изобрел луноход. А потому что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества – не покорение природы. Смысл – принести справедливость. Если каждый будет так жить, то… случайности, конечно, никуда не денутся… но справедливости в мире будет все больше и больше и потом, может быть, настанет…
   – Царство божие?
   – Это уж как назвать.
   – Вы, Матвей, философ. Только все это теория, в жизни по-другому.
   – А разве жизнь не от нас зависит?
   – Нет! – крикнула она с обидой. – Вот почему я ушла из детсада?
   – А вы там работали?
   – Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия – учить детей музыке, а я все равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали, и конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги – скажем, на ремонт выделят, а они как-то так сделают, что половина денег у них в карманах останется. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? У них там все свои. Написать куда-нибудь? Чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, так их тоже покупали. А кто пожалуется – тому еще хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они ее саму чуть не посадили – еле убежала. А я – вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удается воровать, только видела не раз, как они вечером на «рафик» – мешки, ящики…
   – Понимаю, – кивнул Матвей. – А все-таки это ничего не меняет. Сами-то вы не воровали. И что ни делай с вами, все равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что все от человека зависит… А воруют… Что ж – это всегда было. Будущего своего не знают – вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртенках где-нибудь в Сосьве – авось по-другому жить бы стали…
   Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивленно.
   – Извините, – смутилась она. – Просто вы мне одного человека напомнили… Вас только двое таких, наверное…
   – Кого же?
   – Отца Никанора. Моего… ну, как это сказать… даже не знаю…
   – Отца?
   – Ну да, он священник. Я-то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы – там всюду одно и то же: вранье и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой – рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня поразило – у него там рояль. Концертный «Петрофф», старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил – и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой еще… лет сорок ему… Он был рад вспомнить прошлое… И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более – если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии… Или вовсе прогонит… Но он… знаете, вот, как вы, – понимаю, говорит. К Господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если неспокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своем. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймет. Я чуть не заплакала… Нам же всю жизнь одно – и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен… Я в храм как на праздник лечу… Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю… В бога не верю, нет… не отвергаю, но не верю… еще не готова… А если нет настроения, я в лес иду. Слушаю птиц, дождь… А зимой просто смотрю – белые деревья и синее небо – ничего нет лучше… А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник – Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже… Будет очень хорошо, настоящий праздник будет… Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!
   – Спасибо за приглашение… Но ведь я неверующий…
   – Ну и что? Я тоже, не в этом дело!
   – Понимаете, Мила…
   О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели все, решивший и жизни не пожалеть и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не рядом с этой девочкой лежит, а через ее душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой он не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес ее взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен, и мощь не известна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ – он понимал это! – получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими темными глазами, тонким звенящим голосом и всей ее хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нем. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, все гнался и гнался за ним, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь. Потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твердое и знал, что дойдет до конца. Одного не знал – что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание – зыбкое, многозначное…
   Ночь – его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно – с готовым ответом. Ошеломленный его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звездам: «Я люблю ее… Я просто люблю ее…»

VIII

   – Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста, успокойтесь, – Костя хотел дотронуться до ее руки, лежащей на столе, но женщина резко отшатнулась.
   – А я спокойна! Я спокойна! – истерически крикнула она. – Девочка просто перезанималась, устала, вот и все! Она отдохнет и поправится, мне обещали! Я ведь вам это еще в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!
   – Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее – не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? – мягко сказал Семен.
   – А в чем? В чем еще?! И какое вам дело?
   – Я же объясняю, – сказал Костя, – у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими… ну, определенные научные работы… Мы интересуемся этими людьми, понимаете?
   Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стало заметно, что она вся в некрасивых клоках и пятнах седины.
   – Вы, наверное, из КГБ? – сказала она наконец спокойно. – Так бы и сказали сразу, а то все кругами ходите… Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу: никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой-то редко заглядывала. Может, я сама виновата: все пилила ее, мол, хватит гулять, надо серьезным делом заняться. А занималась она…
   Женщина вздохнула, с опаской исподлобья глянула на гостей.
   – Ну, чего уж скрывать… В церковном хоре она пела. Тем и жила.
   – Где? В какой церкви? – быстро спросил Семен.
   – В церкви Успения Богородицы, в селе Романово… Это недалеко, по Киевской дороге… Там где-то рядом и комнату снимала.
   – А адрес вы знаете?
   – Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? – Женщина переводила глаза с Семена на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: – Только честно скажите!
   – Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? – мягко укорил ее Костя. – Да пусть пела, разве это запрещено! Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.
   – Я-то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живет… Нет, не в самом селе, – женщина силилась вспомнить, но что-то застило ее память. – Рядом – поселок дачный… Забыла название… Сосновка, что ли? Нет, не помню…
   Семен досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.
   – Извините, – сказал он. – Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?
   – Да, помню! – обрадовалась Анна Сергеевна. – Помню! Люда говорила, что от поселка до церкви ей четверть часа идти – сначала лесом, а после полем. Что хозяйка – старушка. И еще в доме инвалид живет.
   – Имя, имена не говорила?
   – Имя? Ой, что-то крутится… То ли Михаил этот инвалид, то ли… Макар? Или Андрей?.. Нет, не помню.
 
   – Костя, мы что-то не то делаем, – ожесточенно сказал Семен, когда сели в машину. – Мы делаем что-то не то, – повторил он размеренно и зло. – Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из-за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! – сорвался он на крик.
   – Успокойся ты, остынь, – ответил Костя.
   – В свои семьдесят восемь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких-то автомобильных летчиков с их дурацким «Шаттлом»! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! Работа стоит, а я сейчас вместе с тобой должен искать какое-то Успение Богородицы! Что мы там найдем?! Ну – богомольная старуха, ну – инвалид юродивый, дальше что?! Ну – секта, какие-нибудь трясуны-баптисты…
   – Баптисты – не секта и не трясуны, – возразил Костя.
   – Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик – и не самый плохой! – а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я все понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал «Физику» Перышкина в шестом классе омской школы, но ведь… Ведь это что выходит – я тебя породил, я тебя и убью?!
   – Семен, – сказал Костя напряженно, – тебе не кажется, что мы в тупике?
   – Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!
   – Я не о том, – нервно перебил Костя. – Не кажется ли тебе, что все мы, ученые, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас – все, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед – гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трех сторон, сидит и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что – «свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…». Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего – пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает: «Нет дыма без огня! Бороться и искать…» – и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим – конспект, красным – свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне: по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает… Семен, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?
   Семен убито вздохнул.
   – Нет, конечно…
   – Вот так-то. Ладно, едем в Романово, – Костя включил мотор. – А Бенджамен Говард тебя подождет. И Нобелевская – тоже…

IX

   …Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тети Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шел к Ренату, отрывал его от работы, и тот близоруко и покорно соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.
   А впервые Ренат сам пришел к Матвею с наивно-наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщину. Но что-то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената – в ватнике, золотых очках и лаковых мокасинах, заляпанных глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом все понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стеклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, еще одна такая же – поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке-кухне – газовая плита, во много слоев заляпанная подгоревшим варевом, и наконец – большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках на полу, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.
   – Такой дом протопить тебе знаешь сколько дров надо? – грубовато сказал Матвей.
   – Я как-то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, – извинился Ренат.
   – Ты что, писатель?
   – Не-ет, – засмеялся он, – я литературовед.