Матвей не мог серьезно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в летные годы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определенные функции: у одних – спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других – расти и учиться, у третьих – доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто гужуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, четкой. И особенно четкой оттого, что как в рамку помещалась в решенные Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них еще долго, наверное, жить и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой», и даже не просто «шляпой», а «шляпой с перышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало-помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растет его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» – спрашивал Матвей. Ну хорошо, пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно бы уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать – достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет – в своем деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдешь с ним в разведку? И ответ, вполне взрослый: насчет разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно, – факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков – степных наездников – и тогда привязался к нему. Может быть, потому что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на все и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так – бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промерзший Ренатов дом, видел этого черта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очечках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с перышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нем подымалась тогда та самая злость, которая города берет. Ведь смелость – это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.
   А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издевки постарался объяснить ему.
   – Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям – лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, должны заниматься, но уж никак не мы. Мы – такие же ученые, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература – это часть мира, это такая же реальность, как… ну, как деревья или камни. И вот минерологи, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять ее законы и структуры и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература – огромный мир, и каждый из нас выбирает себе его часть. Я вот – временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время, то, как оно отражается в маленькой части мира – в поэзии… Я коплю наши общие знания о времени.
   – Ну и что же такое время? – тревожно улыбался Матвей.
   – Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, – отвечал Ренат с виноватой улыбкой. – А если нет, то… Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время – один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.
   Поминутно поправляя очки на переносице, Ренат читал:
 
Что войны, что чума? конец им виден скорый.
Их приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
 
   – Ну и как же нам быть? – криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.
   – Согласно моей гипотезе, – серьезно пояснял Ренат, – наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:
 
Я вас любил. Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит:
Я не хочу печалить вас ничем.
 
   Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно – подтверждение моей гипотезы. Здесь в четырех строках – все три времени: прошлое, настоящее, будущее. Таких примеров у меня сотни, самых разных. Я разработал типологию временных отношений в лирике, систематизировал их. Эту гипотезу я почти доказал. Почти – работа еще не завершена. Но если докажу, то из нее произойдет другая гипотеза, которая, строго говоря, пока еще не гипотеза, а лишь догадка. А именно: эмоциональная жизнь человека невозможна без пересечения в ней трех временных координат. То есть человек без прошлого – лишен эмоций, без будущего – обращен лишь в прошлое, ущербен и, по сути дела, мертв. Ну а настоящее – это вообще условная точка пересечения прошлого и будущего. Я не могу назвать человеком того, кто живет лишь мигом настоящего, – это робот. Если сильно примитизировать, то в самых общих чертах именно такова суть моих поисков…
   – Ты считаешь, что это большое открытие? – осторожно спрашивал Матвей.
   – Во-первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше… А что касается открытия… Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?
   – Еще бы – труд сделал!
   – Вот именно. А если когда-нибудь мое открытие состоится, то оно будет означать, что человека сделало человеком осознание фактора времени. А труд только вытесал из обезьян материал для человека.
   – Ну, это ты, брат, загнул…
   – На научном языке это звучит примерно так: «На мой взгляд, уважаемый коллега, ваша гипотеза нуждается в глубоко фундированных исследованиях», – смеялся Ренат. – Но только эта гипотеза выходит далеко за рамки литературы
   – в психологию, философию. Правда, литература тем и хороша, что выводит на самый широкий круг гносеологических проблем…
   – Чего?
   – Проблем познания. Но это все впереди, пока я за философию всерьез не брался, пока – вот, конкретика, – и он обеими руками хлопал по стопкам книг. – А вообще-то мне хочется верить, что все мы – дети времени, что от него зависит вся наша эмоциональная жизнь, жизнь души. Но это я только с тобой так распускаюсь, а в другое время не позволяю себе увлекаться далекой перспективой. Иначе – прости-прощай, моя научная объективность и добросовестность!
   Не раз и не два «пытал» Матвей Рената и все примерял его мысли к своей потаенной работе, все старался понять, как же изменится человек, когда откроется ему будущее.
   И однажды намекнул, в общих чертах рассказал о том, чем занят дни напролет на чердаке. Но Ренат отреагировал странновато. «Что же, – сказал он, – это дело интересное. Желаю удачи». И перевел разговор на другую тему…
   – …Ты мой бирюк, – шептала Мила и водила пальчиком по его бороде. – Раз, два, три…
   – Что ты считаешь?
   – Седые волосы…
   – Я уже старый.
   – Только семь. Не старый.
   – Я уже прожил одну жизнь, а теперь живу вторую. Я старше всех абхазских долгожителей.
   – Наоборот, ты еще совсем маленький малыш в этой второй жизни. И у тебя есть детские тайны, как у малыша…
   – Не надо, Мила.
   – Но ведь я все равно узнаю, чем ты там занят на чердаке целыми днями.
   – Узнаешь, если сделаю…
   – Что?
   – Самогонный аппарат, – засмеялся Матвей.
   – Ты смеешься, потому что считаешь меня дурочкой. Сам не хочешь сказать, но я все равно догадалась…
   – О! Я, кажется, снова слышу знаменитую колдунью!
   – Смейся, смейся… Ты хочешь узнать будущее.
   – Ты… ты… – опешил Матвей. – Как ты догадалась?
   Теперь засмеялась Мила.
   – Вот так-то, таинственный бирюк! Колдовство!
   – Нет, правда, откуда?
   – Ты не знаешь, что ты говоришь по ночам?
   – Неужели? – искренне удивился Матвей.
   – Мне это приятно, – опять засмеялась Мила. – Это значит, что ты никогда не жил ни с кем… долго.
   – И что ж я говорю?
   – У тебя есть любимая фраза: «Мы должны знать будущее», – я ее раз пять уже слышала. А иногда ты говоришь жалобно: «Слепые мы, слепые, как так можно!» – и будто всхлипываешь. Или вдруг заскрипишь зубами страшно и как крикнешь: «Ты покажешь будущее, покажешь!» Я сначала даже пугалась, а теперь привыкла. Я тебя вот так поглажу – и ты сразу успокаиваешься и спишь. Посапываешь как малыш…
   – Да, в разведку меня посылать нельзя, – улыбнулся Матвей смущенно.
   – Я и не пущу тебя ни в какую разведку, выдумал! А еще… Обещай, что не будешь сердиться! Ну!
   Матвей молчал.
   – Ну, обещай, а то не скажу!
   – Обещаю.
   – Один раз я решила попробовать… Я слышала, что если человек говорит во сне, то в это время надо взять его за мизинец и задавать любые вопросы – он ответит честно… Я так и сделала однажды… Я тебе только три вопроса задала.
   – Какие? – спросил Матвей недовольно.
   – Ну, не сердись, пожалуйста, Матвей! Я спросила, правда ли, что ты хочешь сделать что-то такое, чтобы угадывать будущее. И ты сказал: «Да». Но это был второй вопрос, а сперва я спросила… Не сердись! Я спросила, любишь ли ты меня. И знаешь, что ты ответил?
   – «Да», что же еще…
   – Нет! Ты ответил: «Очень!»
   – Это я могу и наяву сказать…
   – Ну а мне хотелось, чтобы совсем-совсем-совсем правду…
   – Правдолюбка, – улыбнулся Матвей и чмокнул ее в щеку. – А третий вопрос?
   – Понимаешь, Матвей, ты во сне иногда говоришь о каком-то Единороге… Я не понимаю что… И я спросила: «Кто такой Единорог?» Но ты ничего не ответил. Я снова спросила, и ты забормотал что-то про чуму, войну, время… Я не поняла. Кто это – Единорог?
   – Да никто, – равнодушно сказал Матвей. – Просто сказку, наверное, вспомнил. Я в детстве сказки любил, мифы… Спи, колдунья.
   – Не могу…
   – А что случилось?
   – Знаешь, мне и хорошо, и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно – не понимаю почему… Как будто что-то на нас надвигается… Я чувствую: вон с той стороны, из-за леса. Как будто там что-то собралось, скопилось и медленно-медленно ползет к нам через лес… Страшно.
   – Не бойся, ведь я с тобой, – сказал он неуверенно.
   – У тебя бывает так – когда и хорошо, и страшно?
   Он не ответил.
   Еще бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит – соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьез испугало его. Ведь он снова, как в летные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший мог быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.
   И никого не должно быть рядом, никто не должен быть вместе с ним сокрушен смертельным ударом.
   Но вот – не вышло. Не сумел. И теперь отвечает за Милу. Но нечем ему ответить, выбора нет. И остается идти тем же путем навстречу неизвестности и уповать на свои силы, на удачу, на благое предназначение, может быть, дарованное ему судьбой.
   А Мила подсказала точно – именно там, куда уходит солнце, копилась и зрела угроза. Он не боялся, а только знал, что это близится схватка. Потому что одновременно, днями напролет работая над машиной, чувствовал приближение последней спайки, последнего туго закрученного винта. Техника и вправду не подводила. И по мере долгой работы росла его любовь к Машине, и все ясней и ясней ощущал он, что Машина отечает такой же любовью.
   Он засыпал с предчувствием Сна. Но раз за разом предчувствие обманывало, и ночи были пустыми, черными, а пробуждения беспамятными. Сон пришел нежданно, когда Матвей, расслабленный и счастливый, заснул безо всяких предчувствий, уткнувшись в Милины пушистые волосы.
   Вокруг был дождь – он шел из серого неба ровно, буднично, несильно, давно. Лес промок до мха, на полянах земля уже не вмещала воду, и она выступала чистыми лужицами. Но на Матюшу дождь не попадал, а штаны он высоко подвернул и с радостью ступал по мокрой теплой земле, по прозрачным холодящим лужицам. Он уходил все дальше в лес и ничего не слышал там, кроме дождя. Вдалеке от опушки увидел знакомую березу – старую, толстую, раскоряченную, почерневшую, в Матюшин рост покрытую мхом. Он знал ее не один год, а недавно услышал слова былины: «У той ли у березы, у покляпыя» – и сразу понял, что вот эта его береза и есть «покляпая». Он погладил ее мох, поглядел на соседние молодые березки и подумал, что они тоже когда-нибудь станут такие же покляпые. Он пожалел их всех и молча пообещал им потом, на обратном пути, придумать, как сделать так, чтобы они навсегда остались светлыми и стройными. За старой березой начинался лес совсем глухой и страшный, и Матюша пошел к нему. «Вернись, сынок», – сказала береза маминым голосом. Он обернулся, посмотрел на высокий просвет серого неба, увидел, как капли дождя исчезают, не достигая его лица. Потом он посмотрел на старую березу и покачал головой.
   Он шел долго и слышал только дождь. И все чаще и чаще попадались на его пути кровавые бусинки брусники, но Матюша не трогал их, обходил стороной.
   И вдруг дождь стих. Матюша видел, как падают тысячи одинаковых капель вокруг, сливаясь в чуть посверкивающие линии, видел, как вздрагивают листья и травы от дождя, но не слышал его. И в наступившей тишине раздались далекие, грузные шаги. Матюша замер в сладком испуге, счастливый и дрожащий. «Ваня, Ванечка!» – невольно вырвался зов. Но никто не откликнулся, не послышалось легкого волчьего бега, а тяжкие шаги Единорога близились.
   И Матюша пошел навстречу. Раздвинул густые ветви – и вдруг увидел перед собой широкий ручей, по обоим бережкам плотно укрытый кустами и деревьями. Матюша помнил, что еще недавно никакого ручья здесь не было, а теперь вот – бежал. Прозрачный, быстрый, бесшумный. А шаги были совсем рядом – за ручьем, за плотной оградой зелени. И вдруг – стихли. Матюша понял, что вон там, где, свисая над ручьем, дикий малинник переплелся с высокой травой, стоит Единорог. Мальчик услышал его прерывистое гулкое, дыхание.
   И вдруг – Единорог завозился, зашумел, затопал и стал уходить! Шаги его удалялись, удалялись и скоро стихли совсем. Со слезами на глазах слушал их Матюша. А потом настала тишина, и мальчик повернул назад. И как только он сделал первый шаг от ручья, по лесу пронесся вздох и мощно, с шумом обрушился на Матюшу дождь. Словно ушел, растворился невидимый покров над ним.
   Он вынырнул из дождя, вбежал в сухой чистый дом, и там его встретил грустный и ласковый взгляд матери.

X

   – …Что с тобой, Матвей? Ну что с тобой?!
   Он отмахивался от Милы, не отвечал. Ходил мрачный, страшный, перестал бриться и зарос бородой почти до глаз. Уходил в лес, курил там по пачке зараз, возвращался – и падал лицом на топчан. Лежал молча, не спал. Приходила Мила, гладила его, целовала в затылок.
   – Не надо приходить, – процедил он через силу.
   – Ну что с тобой, Матвей?! Что?! Я не могу так!
   Он и хотел ответить, и знал, что надо ответить, но слова застревали в глотке, язык не ворочался. Все оказалось липой! Все! Все!
   Сумасшедший фанатик ждал грома небесного, явления запредельных сил в облике какого-нибудь там черного ангела Азраила, смертельной схватки и, может быть, смерти в сиянии славы, а может – неслыханной победы и жизни, восстающей над прахом поверженного Зла! А вышел-то пшик! блеф! Фук вышел с маслом!
   …Вскоре после Преображения тихо отошла тетя Груня. Незадолго отписала ему дом, он отнекивался, потом благодарил. Перед смертью слегла. Матвей и Мила ухаживали за ней, как за матерью, а она уж и говорить почти не могла, но улыбалась и тяжелой рукой крестила их обоих. А вечером, перед кончиной, поманила Матвея пригнуться и прошептала:
   – Помирать-то легко. Хорошо. А вы любитесь.
   Наутро умерла. И когда отпевали ее, голос Милы чисто взмывал под самый купол церкви, к ласковым ангелам, поселенным там богомазом. И память по тете Груне осталась светлая, легкая, помогавшая жить.
   Матвей и жил, вдвое больше и быстрей, вминая в краткие дни все больше работы. Исхудал, лицо почернело, осунулось, а ходил веселый. Тревога ослабла, а ожидание удачи и счастья для всех вдруг разрослось, заполнило и его, и мир вокруг. Дело было не только в том, что Машина стояла почти готовая и совсем мелочишка оставалась до конца. Матвей неожиданно ощутил радость от слияния своей судьбы и судьбы Милы. Всю жизнь запрещал себе любить и еще недавно испугался за Милу, а тут вдруг понял, что сорок с лишним лет прожил дураком, не знавшим счастья родства душ. А теперь – узнал, оттого и жил вдвое больше, вдвое богаче.
   И как-то так запросто, безо всяких знамений и вещих снов, пришел миг, которого ждал он семь лет новой своей жизни. Он протер Машину тряпочкой, будто телевизор от пыли – Машина действительно напоминала телевизор, – деловито сел в кресло перед ней и без торжественной паузы приладил к себе клеммы. Он давно решил, что первую пробу проведет на себе. Ловко, как будто не впервые, нажимая клавиши, набрал давно просчитанный код и затем уверенно и аккуратно надавил на большую красную, выточенную из пуговицы от старой тети Груниной кофты кнопку «Пуск». Машина заворчала, Матвей почувствовал тепло, идущее от клемм по телу. Он совсем не удивился, когда на посветлевшем экране увидел черты своего лица. Правда, он рассчитывал, что изображение будет четче, но и так нормально.
   Машина имела одно ограничение – чисто техническое, которое потом несложно будет исправить: у нее был точечный диапазон – она заглядывала на 17 с половиной лет вперед, ни больше ни меньше. Матвей вычислил, что ему будет тогда 58 лет, а на дворе – апрель. Он верил, что доживет. И без страха смотрел на экран, где должно было появиться его пятидесятивосьмилетнее лицо.
   Машина бурчала, клеммы грелись. Лицо на экране немного дрожало, плыло. Вот сейчас оно должно совсем расплыться, и на его месте возникнет будущее. Матвей учитывал и то, что он, возможно, не доживет до этого возраста – тогда на экране появится черное пятно. Что ж – пусть, ведь это все равно будет означать победу, и лучше короткая осмысленная жизнь, чем протяжные пустые годы. Ну – давай!
   Он просидел пятнадцать минут, а лицо на экране все так же дрожало и ничуть не менялось. И вот щелкнула, вылетая, залипшая кнопка «Пуск», клеммы сразу стали остывать. Так и было задумано – автоматика четко отключилась, сеанс окончен. Но главного не произошло!
   Пустой, без мыслей и чувств, он повторил все сначала. И все, без изменений, повторилось. Матвей вдруг усомнился в расчете кода, бросился к микрокалькулятору, судорожно проверил… Все было правильно.
   Ни техника, ни математика не подводили его. Спокойно и властно вмешались незримые силы.
   Без грома и молний.
   «Без грома и молний», – повторил он потерянно.
   И впал в тоску. Онемел. И не мог ответить на Милино отчаянное: «Ну что же с тобой?!»
   …А потом нашло оцепенение. С утра как сел за столом в большой комнате, так и сидел. Тянул одну «беломорину» за другой, забывал о них, они гасли, он закуривал снова. День был солнечный, октябрьский, синий с золотым, красивый до изнеможения глаз, а он не смотрел за окно. Скребся в дверь Карат, а он не слышал. Смеркалось, а он не замечал.
   Вернулась со службы Мила. Заглянула в комнату, ничего не сказала. А потом пришла, села на диван, поджав ноги. Сняла со стенки ветхую тети Грунину гитару…
   Понедельник, понедельник, понедельник дорогой, Ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…
   И он вдруг заново увидел ее – с распущенными по плечам пушистыми волосами, услышал тоненький ее голос и то, как звенело и переливалось в нем птичье «ль»… И понял, что здесь спасение, или хотя бы возможность спасения, или хотя бы надежда на спасение, но даже если только тень надежды, то спасибо милосердной судьбе за эту тень.
   Стоя перед диваном на коленях, уткнувшись бородой в Милины нежные руки, он рассказал ей все – до конца. Рассказал сбивчиво и, как казалось ему, неясно, путано, но она все поняла.
   – Мы начнем сначала. Потерпи, милый, – сказала шепотом на ухо, и он вдруг услышал не ее голос, а тот странный голос матери-березы из сна, остерегавший Матюшу. – Покажи мне Машину, – попросила Мила обычным голосом, и он повел ее на чердак.
   Машина стояла холодная, равнодушная, и Матвей вдруг понял, что некогда шедший от нее ток любви иссяк. Стояла мертвая железка.
   А Мила вдруг загорелась:
   – Матвей, а дай мне попробовать!
   Он пожал плечами.
   – Какой толк?
   – Ну пусть никакого, дай!
   – Пожалуйста.
   Мила села, и он закрепил клеммы. На микрокалькуляторе посчитал код для Милы.
   – Матвей, значит, семнадцать с половиной лет? Это… мне будет сорок один! Как тебе сейчас! Ой, совсем старуха! – засмеялась Мила.
   Он набрал код, нажал «Пуск», машина загудела, и на экране проявились черты лица Милы, дрожащие и чуть расплывчатые.
   – Ой, смотри, смотри! – обрадовалась она.
   – Да что смотреть, – отмахнулся Матвей. – Это ведь ты теперешняя. Ящик с такой картинкой тебе любой слесарь смастерит…
   – А жжется, – сказала Мила довольно и прикоснулась к клеммам. – Значит, работает.
   – Как же, работает она, – проворчал Матвей, почему-то разом успокоившись и не держа зла на Машину. В конце концов, она-то чем виновата? Железка – и все.
   Вдруг гудение стихло и перешло как бы в шорох. Одновременно черты лица Милы на экране поплыли, смешались, на его месте забегали, изгибаясь и мигая, прерывистые линии, черточки, экран стал темнеть, на нем вспыхивали яркие точки, потом он посветлел по краям, а темнота начала сжиматься к центру…
   Матвей до боли вцепился в ручку кресла: он понял, что сейчас на экране возникнет темное пятно. Еще недавно он был готов увидеть его с торжеством, как доказательство победы, но сейчас! И сквозь ужас беспомощности одно лишь вспомнил с облегчением: он не объяснил Миле значение черного пятна! Не успел объяснить! И понял, что обманет: посетует на то, что Машина так и не заработала. А она заработала!
   – Гляди, гляди, Матвей! – радостно крикнула Мила.
   Неожиданно пятно стало как бы светлеть изнутри, и вот на экране образовалось темное кольцо, оно стремительно утончалось, вот – исчезло, экран непонятным образом будто бы обрел глубину, и из нее стали медленно проступать неразборчивые, размытые черты лица. И вдруг – словно с экрана разом убрали пелену, очистили его от тумана – возникло лицо. Четко, гораздо четче, чем прежнее. Женщина с экрана смотрела прямо в глаза Миле, Матвею. Он узнал ее. Рука Матвея лежала на плече сегодняшней, живой Милы, а глаза видели ту, другую…
   – Кто это?! Матвей, кто?! – закричала она.
   Обрюзгшее, в морщинах и тяжелых складках, с жидкими, растрепанными космами волос, бессмысленным взглядом заплывших глаз… Один глаз дергался в тике, и каждый раз одновременно, как будто в страшной ухмылке, кривилась вывороченная губа… Но это была она, Мила…
   – Нет, нет! Это не я! Матвей, это не я, не я!
   Страшная женщина на экране будто всматривалась в Милу и Матвея, будто старалась разглядеть их, а что-то мешало ей, и вдруг, словно разглядела наконец, беззвучно, идиотски засмеялась, вывалив толстый язык. Тряслись складки лица, жидкие волосы, мешки под безумными глазами…
   Живая Мила вжалась в кресло и чужим голосом хрипела:
   – Нет!.. нет… нет.
   Щелкнула кнопка «Пуск», экран погас. Матвей вышел из оцепенения, лихорадочно сорвал с Милы клеммы, она обмякла, не могла встать, он подхватил ее на руки, снес вниз, в комнату, положил на диван. Закрыв глаза, она мерно качала головой и только одно слово с хрипом выталкивала из себя:
   – Нет… нет… нет.
   Всю ночь он провел рядом с ней, держа ее руку в своей. Гладил, напевал материнскую колыбельную, которая вдруг вспомнилась сама собой. В сердце своем обращался с мольбой ко всему, что было в его жизни доброго – к матери, к отцу, к высокому небу, к молчаливым леса и полям. Молил их спасти любимую, охранить ее, пронести сквозь беду невредимо…
   Сном забылся под утро, а проснулся от яркого солнца и гавканья Карата. Милы рядом не было. Посмотрел на часы – одиннадцать! Обежал дом – не было Милы.
   И тогда он сообразил: зная о ней все, изучив, как свою, ее душу и каждый изгиб тела, он не знал простого – ее фамилии, адреса, телефона…
   Проклиная хромоту, бежал к храму Успения Богородицы. Застал старушку прихожанку, дневавшую там и ночевавшую. Она рассказала, что Мила была совсем недавно, часа два назад. И долго молилась у иконы Богоматери, стояла на коленях. Старушка порадовалась: раньше-то Милочка вовсе не молилась, а тут – так истово… А потом ушла. Вроде к станции. Матвей нашел отца Никанора, и тот развел руками: знаю, конечно, знаю рабу Божью Людмилу и люблю ее за чистую душу, ну а больше мне знать ни к чему, на что нам адреса-фамилии? Может быть, и не врал…