Глава 73.

 
   Как же я почитал силу! Как мечтал быть сильным!
 
   – Тебе под силу 220 и 230 килограммов! "Заправишь" обязательно!
   Я тренировался всего несколько месяцев. Я полагал: Евгений Николаевич Шаповалов "заводит" меня. Однако он повторял это все время, пока тренировался у него в спортивной секции академии. Для посторонних это звучало бредом. Всесоюзный рекорд в толчке тогда был легче 180 кг! Если 230 кг кто-либо и поднимет, нас уже в ту пору не будет – так полагали атлеты. А Шаповалов свое мнение не скрывал. На меня смотрели как на явно ненормального. Ведь я не отказывался от его цифр. Я гордился ими. Гордился и… страшился!
   Шаповалов не играл в веру – верил. И я поверил в назначение быть сильным. Я и без того был помешан на тренировках. Но когда в тебя верят! …Я пил тренировки, хмелел тренировками, черствел к неудачам. На лекциях в академии против желания чертил цифры тренировочных килограммов! Вот бы освоить! Я наслаждался приливом новой силы. Упоительная обозначенность новых мышц! Я искал слабые мышцы, воспитывая силу – быть сильным во всех измерениях.
   Без Шаповалова я никогда не занялся бы тяжелой атлетикой, и моя жизнь, безусловно, сложилась бы совершенно иначе. Вспыльчивый, крутой, он самозабвенно любил тяжелую атлетику, а еще больше – сильные и ладные мускулы. И сам был сложен на загляденье. Недаром столько лет он подрабатывал натурщиком в Московском художественном институте имени Сурикова, а потом из-за нужд большой семьи вынужден был пойти в грузчики.
   Вторую половину жизни он увлекался скульптурой и для человека без специального образования лепил совсем недурно. Он мечтал о собственной мастерской и выставках…
   Я мял себя исступленно: вот новые мышцы, вот новый объем прежних мышц, вот незнакомая упругость мышц… Я другой, с каждым днем другой! Я злился. Время чересчур лениво. Ведь там, впереди, моя сила и победы…
   Мои результаты росли так стремительно, что Шаповалов не верил мне. Он полагал, будто я тренируюсь дополнительно, тайком. Поймав меня за руку, улыбаясь, он выпытывал: "Ну, малыш, признайся, где еще подкачиваешься?!" Он звал меня малышом. А я нигде не подкачивался. Я сам удивлялся своим мышцам – их редкой отзывчивости. Я захватывал все новые и новые "пределы" упражнений.
   На соревнованиях, когда я еще сам недостаточно уверенно управлял .собой, поведение тренера служило опорой. В глазах, жестах, голосе читал его чувства: есть ли надежда на победу, возьму ли вес? Я еще не умел бороться, когда в тебе сомневаются.
   В первые годы тренировок эта вера возвращала меня на помост после травм и учебных перерывов на месяцы.
   А травмы безбожно метили меня в те годы. Осенью 1954-го на первенстве Москвы я пробую в рывке норму второго разряда. Я очень силен, много сильнее тех тяжестей, что собираюсь поднять. Однако в "технике" я беспомощен. Очень легко вырываю заданный вес, но он закручивает меня вокруг оси. Я креплюсь, хочу удержать штангу, а она буквально вывинчивает плечо из сустава. Только когда боль прожигает меня до последнего нерва, бросаю вес. Два месяца я не мог одеваться без чьей-либо помощи. И еще полгода спустя плечо било болью при полном включении сустава. Я стал тренироваться через три недели, когда начала спадать опухоль. Вгонял штангу в положение фиксации, когда сустав замкнут полностью, и в глазах у меня темнело от боли. Через год, пробуя вес в рывке, меньший на пять килограммов нормы мастера спорта, я получаю неприятную травму в паху. Недель пять ковылял с палкой. А затем последовали травмы в колене – досадные и опасные. Долго я не мог сообразить, в чем же дело. Ответ пришел сам собой. Связки не окрепли, были еще по-детски слабы, а в мышцах уже созревала большая мужская сила. Пришлось изменить технику толчкового движения для смягчения динамического удара в "седе" при захвате веса на грудь, но эту работу мы уже проделали с новым тренером – Суреном Петровичем Богдасаровым.
   Обычно же к травмам ведут три причины: утомление, внезапное охлаждение или неуверенность в себе. Неуверенность нарушает движение, приводит к непривычным и опасным положениям суставы…
   Я настолько проникся мечтой в будущность своей силы, что убежденность Шаповалова тоже уже не имела значения. Я тренировался истово, словно знал все наперед! Меня пытались отрезвить, отговаривали, доказывали нелепость надежд, острили. Травмы возводили в неопровержимость доводов. Но ведь движение всегда сопрягается с риском и ошибками.
   Евгений Николаевич Шаповалов был фанатично предан тяжелой атлетике. И до самой смертельной болезни вставал в пять утра, чтобы потренироваться с тяжестями. Он умер 31 декабря 1979 года, далеко не достигнув старости. Как рассказывал об атлетах прошлого! И не только рассказывал – сам выступал на чемпионатах Москвы, когда ему было далеко за сорок.
   Я любил его слушать. На мелькомбинате, где он долгие годы работал грузчиком, его почему-то прозвали Серебряным Тренером. Был он поджар, черен и длиннонос – ведь наполовину грек.
   Вскоре после окончания академии я начал писать. Ковылял по словам. Ученичество тем более было жестоким, что я верю лишь в самостоятельность познания. Я считаю, что только то научит, что становится очевидным. Это начисто отвергало опыт других и страшно замедляло подчинение слова. Не верил и по сию пору не верю в полезность того, до чего сам не дорос. Бесполезно все, что не является органическим следствием развития. В таком взгляде – и слабость познания, и сила.
   Жестокость же отказов и суждений никак не учили – подтачивали веру. Разбираю папку – стопки писем. Рецензии на рассказы, очерки, повести. Надо уметь найти такие обессиливающие слова. Дух нелицеприятной критики…
   Величайшая сладость и ошибка – делать мечту зависимой от мнения близких и авторитетов. Источник веры должен быть в тебе. Природа борьбы предполагает эту веру. Пока человек верит, победить его нельзя. Именно поэтому– мне по душе слова Уитмена: "И ты оттолкнешь те руки, что попытаются тебя удержать". И его же: "Питательно только зерно; кто же станет сдирать шелуху для тебя и меня?"
   Несчастьем литературного ученичества являлся и недостаток времени, а рукописи требовали "вылеживания". Для меня рукопись обретает законченность после года "вылеживания" (это наименьший срок) и соответствующей правки. Я же был подчинен ритму спорта. Он определял время ученичества, наделяя достатком, снимающим житейские заботы. Я спешил – это время в спорте ограниченно. Рукописи приносил в редакции сырыми. Свое несовершенство они сохраняли и в публикациях. Этот принцип "вылеживания", к сожалению, вообще туго выдерживать.

Глава 74.

 
   Титул самого сильного человека…
 
   Применительно ко мне его пустили в оборот с 1959 года. На чемпионате Вооруженных Сил в Ленинграде 22 апреля я впервые установил мировые рекорды: погасил рекорд Медведева в рывке и рекорд Эндерсона в тол-чковом упражнении.
   При установлении этих рекордов я весил 113 кг-на 52 кг легче Эндерсона.
   В Варшаве 4 октября того же года я впервые победил на чемпионате мира, утяжелив на полтора килограмма свой же мировой рекорд в рывке.
   Однако окончательно титул "самый сильный человек в мире" закрепился за мной после победы на XVII Олимпийских играх в Риме. Там я свалил самый грозный из рекордов мощного Эндерсона – неофициальный рекорд в сумме троеборья (533 кг). Я набрал 537,5 кг. С той поры титул "самый сильный в мире" закрепился за мной. Даже уступив в Токио звание олимпийского чемпиона, я отчасти сохранил титул сильнейшего. Мой рекорд в сумме троеборья продержался до 18 июня 1967 года.
   Ошибочно полагать, будто рекорды прежде давались проще. Плата за них, в общем, одна. Потому и называются они неизменно – рекорды. Рекордная тяжесть всегда весит как истинно предельная. Для данного момента она и есть предельна. И так же обрывает руки, изымает силу мышц и чувств. Знаменитому Гакку рекорд обходился не меньшим напряжением, чем нашим современникам.
   Средства постижения рекорда соответствуют его уровню. Отсюда и те же сверхпредельные напряжения. На большее нет сил. Большее за чертой возможностей…
   У меня отвращение к националистической спеси. При чем тут патриотизм? Ведь нет и не может быть нации избранной. А из зала порой веяло звериным. Вглядывался: вроде каждый там, в кресле, ничем не выделяется – дамы, девицы, молодые люди, почтенные господа. Отчего эта ненависть, вопли, знамена? Были залы, которые я сам ненавидел. Работал в яростной собранности. Во зло "патриотам". Что разумели они под пятью сцепленными кольцами? Презираю победы, которые для унижений. Видел, как тонка и непрочна культура, как в один миг смывается под напором шовинизма, как уступает инстинктам, как эти инстинкты сплачивают, как могут быть бездушны, жестоки и несправедливы залы, как могут быть слепы тысячи…
   В 1959 и 1960 годах я вынес могучий натиск американских атлетов. Дэйв Эшмэн (в США его звали –Американский Лось) в толчковом упражнении, Норберт Шемански в рывке, Джеймс Брэдфорд в сумме троеборья имели возможность добиться успеха. И каждый шел ради этого на все. Только крутым прибавлением результата в каждом из упражнений я мог обезопасить себя.
   Брэдфорд не был дряблым при всей физической громадности. Отличался четким жимом. Прежде чем взять штангу, что-то басил. Перед предельным весом украдкой крестился. В те годы я желал ему срыва, настраивал себя неприязнью к нему. Следовало собирать все чувства для поединка, даже злость. Меня прокаливало неприятие соперника. Кстати, несколько лет спустя в Токио на Олимпийских играх штанга наказала меня еще и за пренебрежение этим законом. Для меня важно не принимать соперника, быть в ярости к нему, а я поверил, будто противник сдался. Штанга стала лишь весом, простым набором "железа", а уже одно это выхолащивает силу. Нельзя бороться просто с килограммами – я всегда видел за ними соперника. И атаковал штангу, как живое существо. После поединка это чувство неприятия иссыхало.
   Теперь, когда я вижу в старой хронике Брэдфорда, я желаю ему удач. Этот негр-атлет выжимал штангу без ухищрений, ровно и без остановок-единственно силой рук. "Напевный жим"– называл я про себя жим Брэдфорда. В плечах атлет был раза в полтора шире меня. Руки, плечи, грудь – литые; грудь – она казалась постаментом для штанги. Зимой 1961 года Брэдфорд побывал у меня в гостях. Держался настороженно, после подобрел, нянчил мою дочку, и его бас рокотал уютно. Джим, по-моему, опасался переводчиков и вообще любого третьего…
   Что Шемански? И действительно ли Большой Вашингтонец унялся? И как там Эндерсон?..
   Что ждет меня? Кто? Какая сила? Где?..
   Однако зиму 1960/61 года я колебался. Может, остановиться, не напрягаться дальше? Может, обойдусь? Выйду к другому делу и без этих проб силы? Я медлил: может быть, выучусь в литературе и без средств от спорта… "Я полюбил тебя, куда теперь шагнуть?"
   Это надежда на чудо…
   В итоге необычайный простой в тренировках. Я не тренировался с сентября по январь. В конце февраля, после поездки в Минск (я там ухитрился провести показательные тренировки), вернулся в спортивный зал. Даже четырехнедельный перерыв требует месяцы для достижения прежней тренировочной формы, а тогда мне удалось оживить силу недель за пять. Мои мышцы, точнее – организм, отличала редкая способность к восстановлению буквально от любых нагрузок. Эта способность, по сути дела, и вывела в чемпионы.
   Соединить в себе все рекорды! Ничего, что это не удалось Эндерсону! Рывок наказал его за тучность и завязанность огромной силы. Я видел, как на тренировке в зале "Динамо" Эндерсон вырвал 150 кг-вес по тем временам сумасшедший! Руки скучновато вели штангу, сила подменяла скорость. Гриф не выкатил на прямые руки, завис и медленно провалился, стукнув Эндерсона по темени. Он досадливо покраснел, натужился и дожал штангу…
   Итак, завладеть рекордами! Отнять у соперников надежду на победу. Утяжелить тренировки. Навязывать свой темп. Я молод, я моложе – выдержу! Опережать время.
   То, что пройдено первым, уже доступно всем, ибо познано, открыто, доказано. Когда думаю о современной тренировке и о той, которая будет, вспоминаю миф об аргонавтах: Ясон вспахал поле огнедышащими быками и засеял зубами драконов. Вся тренировка – вот такая огненная пахота. И засевать ее дерзостью, откровениями познания, страстью к победе…

Глава 75.

 
   В состав сборной команды страны я вошел несколько неожиданно для себя. В 1957 году я учился на четвертом курсе академии – лишь считанные месяцы носил лейтенантские погоны. На лично-командном первенстве Московского гарнизона 9 марта я установил свой первый рекорд – всесоюзный рекорд в толчковом упражнении. Случилось это в спортивном зале академии. А 18 марта во Дворце тяжелой атлетики спортивного общества "Строитель", что на Цветном бульваре, я уже вполне рассчитанно утяжелил рекорд. Бог ты мой, что за счастье! Неожиданное, невозможное счастье! Я был потрясен – именно так! Рекорд утверждал во мне то, что я любил и чему поклонялся,– силу! Словно в вальсе меня кружило от счастья целые недели. Я улыбался всем людям. Чудесно, славно в этом мире! Я люблю людей! Люблю все дни и никогда не устану любить!..
   Спустя несколько месяцев на чемпионате Вооруженных Сил во Львове я занял первое место с всесоюзным рекордом в рывке. Я победил неоднократного рекордсмена СССР Евгения Новикова. Он уже был в годах, ведь еще в войну служил моряком-подводником. С Новиковым мне доводилось не раз выступать и вообще много быть вместе. Однажды он поразил меня. В ту пору не существовало патентованных разогревающих паст, а выступали мы в апреле, зал уже не отапливался. Да, помнится, это было во Львове. Перед каждой разминкой к жиму, рывку, толчку Евгений Васильевич нещадно нахлестывал себя здоровенным пуком крапивы. На спину жутковато было смотреть – вспухшая, кожа вроде бы даже приподнялась, в бело-красных волдырях…
   "…Юрия Власова считали специалистом в толчке. Однако он показал свои способности и в рывке. На втором подходе он уверенно вырвал 145 кг. Штангу взвесили. Она оказалась на 150 г легче. Таким образом, был зафиксирован новый рекорд Советского Союза – 144,5 кг. Рекорд, принадлежавший Медведеву, превышен на 1,5 Кг. В толчке Новиков взял 175 кг, а Власов с этого веса начал соревнование. Затем он подошел к весу 187,5 кг. Удивительно четко штанга была взята на грудь, а затем послана на прямые руки. Но удержать вес атлету не удалось…" (Советский спорт, 1957, 1 мая). Этот рекорд и первый титул чемпиона Вооруженных Сил я завоевал 28 апреля в спортивном зале Прикарпатского военного округа. Мой собственный вес был 111 кг.
   Через месяц во Львове Новиков неожиданно отнимает звание чемпиона СССР у Медведева. В сумме троеборья Новиков утяжеляет рекорд СССР на 7,5 кг – 492,5 кг. Ему удается и толчок-187,5 кг-новый рекорд СССР. В этой борьбе Медведев сбивает и мой рекорд в рывке, новый – 145 кг. Сумма троеборья Медведева – 487,5 кг.
   Я учился и принять участие в чемпионате СССР не смог, даже если бы оказался здоров. Во Львове я схлопотал одну из тех скверных травм, которые дают знать о себе весь спортивный век. Я надсадил позвоночник. Страх перед повторением травмы все время присутствовал в посылах штанги с груди. Он страховал неправильным движением на предельных весах, понуждая освобождаться от веса. Он зашифровался в движения. Я полагал, будто подавил его, а он сидел во мне. Власть и страх той боли прошли через все рекорды и преодоления. И в Токио, когда я ослабил волевой контроль, когда посчитал соперника сломленным, а рекорд на штанге – всего лишь рекордом, та далекая боль, уже перекрытая в других травмах другими болями, вроде бы изжитая победами, привела к сбою. И главным образом эта травма привела меня к тяжкой операции в 1983 году.
   Я неуверенно толкал вес с груди именно из-за этой травмы. Не всегда решался подставить себя под вес, не решался заклинить себя под рекордной тяжестью – и посыл выходил корявый.
   Однако в состав сборной я вошел формально, так как учился в академии и в сборах участия не принимал. Лишь перед чемпионатом мира 1959 года я впервые поработал три недели с командой в Балашихе.
   Из сборной я вышел в апреле 1967 года после установления своего последнего мирового рекорда. Вышел опять-таки формально. Уже с ноября 1964 года я правильно не тренировался и вообще похоронил мысль о выступлениях после отказа предоставить мне год перерыва в тренировках. Перерыв! Я тренировался бы в облегченном режиме, главное – не выступать, восстанавливаться нервно. Однако на мое место инструктора по спорту в Центральном клубе армии обозначился кандидат. Его считали перспективней, он победил на Олимпийских играх. Теперь в моей силе клуб не нуждался. Я чувствовал себя измученным после многих лет гонки по рекордам и чемпионатам. Верю: перерыв обернулся бы возможностью новых тренировок и результатов. Но – отказ. Чиновники – эти "вечно занятые трутни"– решили мою судьбу на свой лад.
   Противоречие: мечтал бросить спорт, а потом вцепился в тренировки. Я стремился добрать результаты, уже вложенные в мышцы, но без отдыха этот последний натиск срывался.
   Уйти же, не выдав результаты, давно добытые в тренировках, казалось несправедливым. После своего мирового рекорда (15 апреля 1967 года) я понял: без отдыха нечего и думать о последнем броске, но время для отдыха пропущено, не смогу больше совмещать тренировки с писательством.
   Тогда рекорд в жиме впервые за многие годы побывал в чужих руках-у Виктора Андреева. 15 апреля я и вернул рекорд. Как-то мы прикинули с Суреном Петровичем, сколько тонн тяжестей приблизительно "перелопатили" на тренировках (с 1954 по 1967 год). Цифра сложилась подходящая: свыше 20 тысяч тонн! И ведь собрана не на обычных весах, а преимущественно намного выше средних, да еще в экспериментах, на ошибках.
   И все годы гнал без отдыха: успеть с ученичеством в литературе!
   Расточительность. Чтобы выбрать из сотен тысяч спортсменов лучшего, расходуются изрядные средства, но как расточительно относятся к дарованию, порой поистине редчайшему!
   Без расчета на будущее пускают человека из соревнования в соревнование, из тренировок в тренировки! А бывает, нет ему замены доброе десятилетие.
   Помню слова председателя Комитета по физической культуре и спорту Николая Николаевича Романова тренерам нашей сборной: "Его не трепать, не дергать!– Он кивнул на меня.– Пусть готовится по плану. Его задача – Олимпийские игры в Риме!"
   Эх, не слышал я после таких слов! Зато слово "давай" твердили все. И не всегда вслух высказываемый не то совет, не то предостережение: "Знай место". Я держался независимо, не позволял бездоказательно и без оснований дергать себя и товарищей и органически терпеть не мог бездельников.
   Для некоторых руководителей весь спорт – в набранных очках. От этих очков зависит продвижение. Прочее их как-то не увлекает. Курьезом вспоминаю историю с обязательствами. В клуб "спустили" указание: от каждого спортсмена и тренера затребовали бумагу с обещанием ударным трудом добиться за год такого-то количества всесоюзных и мировых рекордов (и цифры самих рекордов надлежало проставить) и выиграть такие-то соревнования.
   Я от этого вздора отмахнулся. Наседают. Приглашают на беседы. Объясняю: "Как можно безоговорочно обещать? А сорвусь? А коль тренировки не сложатся? Ведь не механический процесс, не станочный! Подступ к рекордам весь из неизвестного. Да и от травм не заговорен".
   С неделю, пожалуй, выдерживал осаду умельцев "ставить огромные точки над крошечными "и"". Но осаду не выдержал. И перевел я лист на пламенные заверения ознаменовать очередную годовщину такими-то рекордами и победами на таких-то соревнованиях. Будто прежде нежил себя на тренировках! Будто не служили они единственной задаче – прорыву вперед. Будто не вел счет каждому дню и не жадничал на каждый час отдыха. Схоластически истолкованная затея, противная самой природе спорта, смысл которого и есть соревнование – соревнование высшего типа: только для победы, отбор самых стойких в борьбе, тренировка ради первого результата, ради доказательств преимуществ нашего строя.
   Я не скрывал отношения к такого типа руководителям, какими бы лозунгами они ни прикрывались. Меня ярлычили. Щедро. Не прощали, ждали: ведь не всегда буду сильный. Сейчас, когда пишу, верится с трудом, а ведь так: губят дело мертвые души. Зато как наловчились толковать о долге, вставать первыми и аплодировать, как этой внешностью скрывают пустоту и никчемность! Как умеют себя отождествлять с обществом!
   В свое время меня привлекли слова А. К. Вронского из его автобиографической книги: "…Личность, общество. Я знал, что личность, лишенная крепких органических связей с коллективом, обречена на духовную и физическую смерть, но коллектив, подавляющий разнообразие и богатство, тоже вырождается".
   Эти слова помогали мне порой верно понять события, держаться определенной точки зрения.
   Вронский – один из крупнейших советских критиков, старейший член партии (0 Вронском см.: Шешуков С. И. Неистовые ревнители (из истории литературной борьбы 20-х годов). М., Московский рабочий 1970).
   Думаю, среди множества причин, опрокинувших Маяковского в смерть, была и эта – месть тупой породы присыпкиных. Она мстила ему ежеминутно, отравляла дыхание. Не прощала обещания:
   Надеюсь, верую: вовеки не придет
   Ко мне позорное благоразумие…

Глава 76.

 
   В марте на очередной Приз Москвы приехали Хоффман, Джонсон, Коно, Бергер, Брэдфорд.
   Брэдфорд отработал неважно, да и не стремился что-либо доказывать. Он хотел напоследок посмотреть Москву. Проезд в одну сторону оплачивали мы, в другую – Хоффман. Как не прокатиться, тем более сила на исходе!
   На прощальном банкете в честь участников турнира зал "Метрополя" был переполнен.
   – Атлетов не видно,– сказал я. Их действительно была горстка, совсем потерянная в толпе руководителей.
   – Как всегда,– рокотно-низко отозвался Брэдфорд.– Один поднимает, а десять пируют. Хорошо бы у порога положить штангу, скажем, в сто килограммов. Поднял – значит, ты атлет, ты гость, входи…

Глава 77.

 
   Когда вспоминаю тренировки – и те, мальчишеские, в суворовском училище, и те, злые, в зимы между чемпионатами мира (почти полтора десятка лет),-для меня бесспорно подчиненное значение честолюбия для цели.
   Только любовь (преданность искренняя и горячая) могла провести и проведет других через препятствия. Из всех чувств любовь – самое надежное в испытаниях. Особенно если испытание – время. Время длиною едва ли не в целую жизнь или в лучшие ее годы.
   И еще я убедился: не менее любви созидательно чувство благодарности, тепла, отзыва. За доброе слово, за встречный порыв души готов на все. Медали, награды, газетные похвалы, титулы – ничто перед единственным словом добра. Оно вырывалось ко мне из всех прочих. Я тогда не замечал все прочие: мнились казенной одеждой, пустым обозначением чувств. В искренности, доверии сердца, добром взгляде-своя сила! В ней вдохновение, безразличие к испытаниям, готовность к новым испытаниям! Эти чувства представляются мне светом. Встреча с ними подобна осветлению. Доброе чувство другого человека сразу обнажает и делает ясным все фальшивое и чужое во мне и на мне. И я уверен: нравственный стержень человека – способность любить, сила любви. Что до честолюбия, оно лишь посылка к действию, вспышка.
   Убеждение само по себе, убеждение без чувства любви – это хромые ноги и падения. Жестокость падений для тебя и других. Тщеславие склонно обращаться к ошибочным ходам, решениям, лишенным души. Голое убеждение – основа карьеризма, в нем преобладает фальшь. Человек, способный к любви, способен и видеть мир, не схемы, корысть, а мир, даже если жизнь порой горька…
   Наклоняюсь с пьедестала почета, почти приседаю, но не потому, что мне неловко пожимать протянутую руку старика. Стараюсь удержать в памяти каждое слово.
   Неужели это возможно: Лондон, мировой рекорд, "Скала-театр" и мне вручает медаль Георг Гаккеншмидт? Не свожу глаз с него и когда он поздравляет второго и третьего призеров соревнований в тяжелом весе финна Эйно Мякинена и американца Ричарда Зирка.
   Поздно вечером, когда наконец остаюсь один в номере гостиницы "Ройял", я разглядываю фотографию молодого Гаккеншмидта. На ней энергичная, отнюдь не старческая скоропись: "Юрий Влассову от Г. Г. Гаккеншмидт. Лондон. 29-го Юля 1961". И этот коренастый, по-эстонски белый, даже цветом кожи, старик действительно Георг Гаккеншмидт!
   Грамматические ошибки в дарственной надписи… Он уже успел позабыть русский-с 1911 года живет за границей.
   Его имя связывается в моем сознании с именами Морро-Дмитриева, Крылова, Луриха, Моор-Знаменского (Дмитриев, Знаменский – русские. Приставки Морро и Моор – всего лишь дань дурной моде. Некоторые литераторы путают и принимают их за одно лицо), Александровича, Копьева, Кнутарева, Заикина, Краузе… И, вспоминая одного из них, я невольно вспоминаю остальных. И там, в памяти, фотография: зима, все в пальто, кряжистый человек, расставив ноги, держит на руках двоих мужчин – один из них, что с бородкой клинышком и сонным взглядом, Александр Иванович Куприн, а тот, у кого они на руках,– Иван Заикин.
   И другая фотография: Заикин с ласковой небрежностью обнял Куприна, чуть притянув к себе. Заикин вдвое шире, на круглом лице с усами стрелкой – крепкая мужицкая уверенность, сознание своей силы и хватки. У Куприна утомленный, пристальный взгляд из-под тяжелых, набрякших век. Заикин говорил: "Каждому свое: сильному – кротость, юному – любовь, а старцу – глубокий сон…"