Ведь обо всем этом говорили вчера на совещании тренеров. Я присутствовал там как капитан команды. И я сам открыл свою форму, назвал величину своей силы. Я протянул руку товарищу для общей борьбы. Это соглашение не исключало борьбы между нами за золотую медаль. Но для этой борьбы – держать третьи подходы. Силен – возьмешь ими победу. А вот первые два подхода – только для команды. Никакой игры против друг друга. И вот теперь ради "золота" любой ценой все забыто, давят только меня…
   Но борьба есть борьба. Следовало принимать ее в таком виде, в каком преподносили соперники. И все же я счел недопустимым нарушить слово и изменить веса "первых двух подходов в жиме, рывке и толчке". Я выдержал их согласно договоренности.
   Зато в своих последних попытках, третьих, я не видел от ярости ни соперников, ни штанги. Нет, я видел все, но через какую-то синеватую прозрачность ярости. Все необыкновенно четко, гравюрная рисованность: смысл всех слов, предметов, действий совершенно открыт.
   Холодная, но беспощадная ярость. Беспощадная – к себе.
   Воробьев писал в своих воспоминаниях, что я будто бы бывал страшен в эти минуты.
   Что же, возможно. Со стороны виднее.
   Но в такие мгновения для меня теряли (и теряют) значение страх самой сверкающей боли и все инстинкты жизни. Все съеживается, обесценивается, теряет смысл перед валом ярости.
   Меня нет – есть только этот вал чувств..
   . Эх, прошляпил я себя, прошляпил эту самую беспроигрышную силу в себе – опору на этот вал чувств. Прошляпил в Токио, через год, на Олимпийских играх. Прошляпил, пустой был будто бы состоявшейся победой, поздно было вздыбливаться, не за что… в банкротах оказался…
   "Быть искренним я обещаю, но быть безучастным – не могу".
   Постепенно я осознал и другое: откуда и для чего похвальба Жаботинского. Два дня я был в Стокгольме, всего два дня до выступления – и два дня он наседал шуточками, намеками, издевками. Ну, теперь-то это понятно! Это был явный расчет лишить меня равновесия, допечь… Ведь стушевался я тогда, на пьедестале почета в зале "Шахтер". Были слезы… Ох уж эти слезы! Во всю жизнь не плакал, разве только когда Наташу хоронил…
   Д. И. Иванов, писавший о тяжелой атлетике для "Советского спорта", через день или два после этого происшествия на Спартакиаде предложил "прокомментировать материал о слезах" с фотографиями. Он уже все обмозговал для газеты. Каков материален!
   Успехи Жаботинского в рывке не обескураживали. Я работал непроизводительно, стилем "ножницы". Освою, посажу себя в "низкий сед" – и за мной качественно новые результаты. Жаботинский, по нашему с Богда-саровым мнению, не способен к длинному набору результатов из-за рыхлости, невыносливости. Его основное преимущество в непомерном собственном весе и "рывковой" гибкости, наработанной едва ли не десятилетней шлифовкой упражнения. В чистой силе, силе по каждому из вспомогательных упражнений, он настолько мне уступал, что принимать всерьез его мы отказывались, особенно мой тренер. Конечно, это наш просчет. Надлежало учитывать свойства наеденного веса в соединении с силой. Мы не учли. Нам было ясно одно: соперник уступает по всем показателям силы. А у него были достоинства, и редкие: огромный собственный вес не снизил скоростную реакцию. Здесь и крылась опасность. Этот вес и увеличение его могли дать "довесок" к результату и в рывке, и в толчке. Недаром же атлеты тяжелого веса так прилежно наедают вес. Помноженный на скорость, этот вес и выводит наверх тяжести. И все же мы не были столь безоговорочно беспечны. Нет, я предвидел подъем в результатах у соперников, но учитывал и неизбежность подъема своего, при котором уже все не будет иметь значения. И в общем, не ошибался…
   Я знал себя, знал дороги силы, которые прошел. Сила в мои мышцы лилась непрерывно. И я еще по-настоящему не пускал в борьбу собственный вес. Стоит этот вес довести килограммов до ста пятидесяти, и результаты сами, без особой тренировки, подскочут на 10-15 кг в каждом упражнении. Это уже такой выход силы! Из современников не по плечу никому.
   И я не сомневался: освою новый стиль в рывке, будет моим, непременно…
   …Разве я работал в Стокгольме? Игра! Настоящая игра! Недели без тренировок вернули силу, помножили силу, наделили нервной свежестью. Впервые я закончил соревнование, не сменив даже рубашки-полурукавки: ни капли пота. Хорошая, боевая испарина.
   И эти 212,5 кг – давно я уже на них зол: не дались в Будапеште, после – в Лужниках и Вене. Достаточно притерся. Я не толкнул их, а "заправил", как выражаются атлеты.
   Чувствовал себя уверенно. Впереди столько силы! Я и не брал от нее как следует. Только разбазаривал и разбазаривал в экспериментах и литературных занятиях, учении, ошибках и срывах.
   Но я дал себе слово: после Олимпийских игр уйду непременно. Итак, следующий год – мой последний год в большом спорте. Успеть черпануть силу! Выйти на предельную близость к заветному результату!
   Знал ли я, что золотая богиня победы – медаль первого на чемпионате мира – в последний раз на моей груди? Пьедестал почета – я уже привык к его самой верхней ступеньке…
   И мне нечего рассчитывать на мир и покой вокруг себя. Мое понимание силы это исключает.
   Надо полагать, это мой удел – переламывать ход судьбы, взламывать направленность судьбы, не подчиняться предназначенному, не ложиться в яму судьбы…
   Во всяком случае, в это я постепенно стал верить.
   И это стало моей высшей судьбой – это, а не постное выгадывание месяцев и лет у жизни.
   Нет, не ложиться в яму судьбы.

Глава 194.

 
   В Стокгольме я не открыл людям всю силу, которая была в мышцах. Я вдруг прикоснулся к ней и увидел все обилие ее! Нужна жизнь, нужно очень беречь жизнь, быть очень скупым на все, кроме "железа",– и, однако, не достанет дней вычерпать ее.
   Мышцы не знают ограничений в развитии – это из их природы. Их возможности таковы, что они способны заморить организм тренировками, сохраняя способность к росту. Надо лишь уметь заставлять их отзываться на работу. И приспособительная реакция их и есть накопление силы…
   Мне недоставало гибкости в тренировке. Я был фанатичным исполнителем заданного. Я делал уступки в незначительном, но всегда отказывался изменять работу на целых участках – участках в месяцы, а жизнь неоднократно требовала это. Я служил идее силы, как идолу. В этом – искажение творческого принципа и причины неизбежных падений.
   При всем том в большом спорте именно надо служить идее, не поддаваться капризам случаев, обидам, несправедливости, наскокам злых или непосвященных.
   В основе должна быть огромная, безоглядная вера в то, что ты делаешь. Если работает сомнение, хоть на немного, хоть на чуточку,– ничего не добьешься.
   И без преодоления себя ничего не добьешься. Побеждают лишь те, кто умеет отречься от любви к себе, перешагнуть через себя. И нельзя ни о чем жалеть – все время стремиться вперед. Всякая оглядка назад, всякие жаления о прошлом и т. п.– это уже признание слабости, возможности остановки, неспособности вести борьбу с прежней яростью, потеря себя…
   Для меня сила имеет душу. Меня покоряет способность силы к возрождению и самосозиданию. Я презираю силу как только свойство горы мяса и удручающей узости интересов.
   Все так, мне нечего рассчитывать на мир и покой вокруг себя. Мое понимание силы это целиком исключает.
   "…Лучше бороться всю жизнь, чем питаться овсом, который в хороших конюшнях из милости уделяют состарившимся лошадям…"
   Монах Горькая Тыква писал:
   "Было сказано: "Человек совершенный – без правил". Это означает не то, что он не имеет правила, а лишь то, что его правило – в отсутствии правил. В этом и состоит высшее Правило. Все, что обладает постоянными правилами, должно непременно обладать изменяющимися свойствами. Если есть правило, надо, чтобы в нем была заложена способность к изменениям;
   желание любой ценой походить на такого-то мастера сводится к тому, чтобы питаться остатками его супа, для меня это слишком мало;
   что касается глупости и вульгарности, то в них есть общие черты: снимите шоры глупости, и вы обретете разум; не допускайте следов вульгарности, и вы найдете чистоту…"
   Искусство – это прежде всего дух, развитие духа и его взаимодействие с миром.
   В свою очередь, большой спорт есть выражение поисковой энергии человека. Пусть форма этого выражения и груба.
   И еще: важно не то, сколько и что вы прочли, а что уяснили и приняли сердцем из прочитанного…
   Вообще, настоящее чтение – это суд над собой; его не все выдерживают – это чтение и этот суд…
   Способность воспринимать прекрасное, а значит – жизнь, непрерывно совершенствуется. Человек – не застывшая форма, если он открыт знаниям и слову. Для такого человека жизнь имеет склонность к постоянному углублению своего смысла и сложности (с одновременным упрощением этих представлений). Чем ограниченней человек, тем менее ценна жизнь в его глазах, более жи-вотна, коротка смыслами и, в общем, неинтересна: вместо оркестра с богатством звуков и оттенков – несколько нудноватых жестяных звуков. Прекрасное для своего восприятия требует настоящей работы над собой. Без ощущения прекрасного жизнь в значительной мере остается запертой для человека, отражаясь в его сознании уже исключительно как убогая и примитивная. И, как видим, это не простое упражнение своих чувств и разума. Это имеет самое непосредственное отношение к поведению человека, такому итоговому понятию жизни, как судьба. Смерть для всех поставлена в конце жизни – это верно. Но вот цвет дней жизни… Этот цвет у всех разный. И тяготы испытаний, и вообще жизненная борьба – все-все тоже горит другими цветами…
   "За гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей…"

Глава 195.

 
   В ту ночь после чемпионата собрались я, Шемански, Курынов… Исповедовались мы не перед бутылками, хотя было приятно от сознания того, что мы свободны от обязательств перед силой и можем вот выпить, не поспать, не пойти на завтрак и вообще делать кучу вещей, запрещенных выхаживанием силы. Мы с Сашей глотнули и за то, чтобы увидеть еще много городов, чтобы странствия сильных открыли нам другие страны.
   Тосты за города Норб не понял. Но вот о женщинах заговорил с пылом. Я понял. "Что ты чемпион,– говорил он,– еще ничего не значит. Важно быть любимым женщиной, уметь любить. Еще лучше, если тебя в жизни любило много женщин и ты ни перед одной не ударил лицом в грязь…"
   В переводчиках был тренер американцев Липски. Он захмелел очень быстро, заявив вдруг, что плевал на Хоффмана (Липски применил русские слова очень тяжелого калибра) и вообще он, Липски, ни от кого не зависит…
   Знал ли Норб слова Хемингуэя из "Прощай, оружие!": "Когда люди столько мужества приносят в мир, мир должен убить их, чтобы сломить, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора…"
   Я тогда бредил Хемингуэем. Его смерть явилась для меня ударом. Что-то важное исчезло навсегда. Я написал Хоффману, и он прислал "Лайф", посвященный памяти Хемингуэя. А сюда, в Стокгольм, Хоффман привез его полное собрание сочинений, мне в подарок.
   "Эриксдальсхаллен" – я не запомнил его. В памяти остались какие-то пестрые куски: раздевалка, коридор, сцена, толпа за кулисами…
   Зато в памяти осталось лицо Куценко. Я разозлился на него из-за потяжки Жаботинского за мной вопреки договоренности и старался быть посуше и побезразличней. И мой тренер – у него уже начала сдавать нога. Он морщился, когда оставался со мной наедине, и потирал бедро. А потом, в работе,– цепкая собранность Богдасарова. У меня было такое впечатление, что я был для него снарядом. Он заряжал меня, направлял и выстреливал.
   После соревнований не хмелеешь – нервы на сумасшедшем взводе. А с меня к тому же будто съехала тяжеленная плита. На ней все стояли. А теперь ее нет – и дышать очень легко. Да, если можно говорить о гладкой победе, это была она.
   В полдень мы улетели в Москву.
   Всего неполных три дня меня не было в Москве.
   Очень удобные, как раз по мне, эти первые дни по возвращении.
   Так славно засыпать без гвоздя тревоги в голове. Приятная пустота, дело отодвинуто, утолена жадность дела. И долг – его нет. Обычно он всегда с тобой, а тут его нет.
   "…С помощью времени смывать горести и следы крови…"

Глава 196.

 
   Чувство любви к родному несовместимо с презрением или снисходительностью к остальному миру, страхом за свое национальное перед достоинством и силой национального развития других народов. Любовь к отечеству есть и любовь ко всему человеческому, бережению всех культур.
   Большой спорт не скупился на предметные уроки. Я научился (надеюсь) и узнавать, выделять из мишуры слов, потока чувств истинность патриотизма – любви к родному. Эта любовь всегда там, где справедливость. Это ее безошибочный признак. Там, где требуют уступок от справедливости, патриотизм перекрашивается в национализм. А национализм был и есть спутник насилия, расправы над теми, кто веками вырабатывал, отстаивал, пробивался к принципам гуманизма – человечности. Об этом я вспоминал не только когда видел распаленные национальным самодовольством толпы, но и когда читал многоречивые истории спорта. Сколько же национальной похвальбы, приглашений к маршировке!..
   Я зачитывался историей Ирландии (в который раз с юношеских лет!). Я знал все, что было напечатано на русском языке об Эммете, 0'Коннеле, Митчеле, Лалоре, Даффи, Парнелле, Девитте и, конечно, Бругга! Железный Бругга!.. Я зачитывался работами историков о "Молодой Ирландии", фениях, "непобедимых", Земельной лиге, шинфейнерах… Восстания против угнетателей и кровь, кровь… Я никогда не забывал слов Мирабо: "Человеку, чтобы разорвать цепи, дозволены все средства без исключения".

Глава 197.

 
   Меня поражал маэстро Шемански. Есть удары, после которых сложно оправиться. И в самом деле, я каждый год круто взвинчивал результаты. Разница в силе между нами представлялась безнадежной. А Норб и не помышлял о смирении: год, другой – и сматывал разницу. Но на этот раз игра для него была кончена. Я понял это в Стокгольме. И ее обрывал не истощенный дух атлета (об этом и речи не могло быть), но возраст.
   Сколько былых чемпионов превратилось в тучных свидетелей своего прошлого, а их сверстник все перетирал и перетирал новые килограммы, тонны "железа"! Норб не подбирал победы, а обкладывал подступы к ним новой силой.
   Даже после Стокгольма Шемански еще надеялся на успех. Ведь всего год назад он чуть не сломал меня. Моя болезнь не в счет. В этой гонке силы нет никому дела до захлебывающихся усталостью. Права первая, высшая сила!
   В отношении Шемански к спорту присутствовало нечто такое, что нельзя было не уважать. Приняв "железо" в жизнь, он уже не признавал себя в другой роли, кроме как бойца. Он не цеплялся за места подле первых, а сражался, доказывая свою силу.
   Каким бы ни было соперничество, Норб не позволял себе ничего, что могло унизить соперника – ни печатно, ни поведением. А ведь его жизнь – поединки "на ребре", когда до последнего мгновения победа не определена. Как легко сорваться на грубость, найти повод для любых слов!
   Есть атлеты, в которых заносчивость и хвастовство силой, своей единственностью находят выход не только в соответствующих словах, но и в "обоснованностях" поведения, за которым примитивность, духовная убогость, жадность – и ничего другого. Но эта вульгарность, хамство, право кулака вдруг обретают под пером знатоков (есть такие) даже некие права и доблесть.

Глава 198.

 
   Я основательно "раскачал" жим и запустил толчок, довольствуясь природной силой. Доля тренировки толчка по сравнению с долей жима была ничтожной. В то же время соперники все чаще прибегали к швунгу – не жиму, а подобию толчкового посыла с груди. Запас силы, отпущенный мне в самом главном упражнении – толчке, я не разрабатывал достойным образом. Что 212,5 кг для моих мышц? Ведь мои толчковые тяги чудовищно превышали эти килограммы. Я выкатывал в тягах к тремстам килограммам, обычно же тренировался на двухстах пятидесяти. И приседал с двумястами пятьюдесятью килограммами на плечах по многу раз, но нередко баловался и на двухстах семидесяти пяти. Я не кокетничаю – именно баловался. Если бы погнать силу ног на всю мышцу, на всю способность ее к тренировке – результат в приседаниях, несомненно, подвинулся бы к четыремстам килограммам. Казалось, ноги могли нести любой вес. Недаром их многослойных мышц так побаивались массажисты. Только приведение в порядок мышц бедра занимало у них полтора часа.
   Нет, я работал в тягах и приседаниях, но что это за работа рядом с громадой тренировки жима?..
   Я предал главное упражнение, в котором природа наградила меня особыми данными, значительно превышающими возможности всех моих товарищей по весовой категории, предал ради силы рук, то есть результата в жиме, того самого жима, который выродился в трюкачество и уже не способен был обеспечить надежной победы в борьбе. Ведь с рекордов в толчке и началась моя жизнь в большом спорте. Толчковое упражнение, и никакое другое, проложило мне дорогу к вершинам спорта. А я его предал, не тренировал…
   Как вернуть рекорд в рывке, я знал. Однако этот рекорд намешал страсти, которые черной зыбью пошли вокруг моих тренировок и выступлений. Обозначилось новое соперничество. В отличие от Шемански Жаботинский был молод, моложе меня на несколько лет.
   Анализ спортивных возможностей Жаботинского давал преимущества мне. Очевидны были его рыхлость, относительная слабость рук и ног, и самое главное – узость общефизической базы, этой опоры силы. Именно в этой базе (и только в ней) – возможности для развертывания настоящих тренировок. Без этих тренировок нет и не может быть силы, как бы ни был талантлив спортсмен. Весь же талант Жаботинского подпирал его огромный собственный вес.
   Без этого внушительного собственного веса талант силы Жаботинского был в большой ущербности передо мной. Ничего не мог он добиться при весе 120, 130, 140 кг. И лишь перевалив за 140 кг, стал угрожать мне. И он, Жаботинский, отлично понимал, что дает ему силу, понимал и с особой тщательностью следил за весом, непрерывно наедая его. Он перевалил в весе через 130, 140, 150 кг и вплотную приблизился к 160 кг, которые впоследствии тоже "одолеет" и остановится лишь вплотную к 170 кг.
   Рост Жаботинского (194 см) в какой-то мере скрадывал огромность этого веса.
   Жаботинский нуждался в развитии общефизической базы – здесь он был особенно уязвим. Я уверен: при работе над этой базой он приобрел бы несравненно большую силу, чем ту, которой прославился.
   В "черной зыби" был и другой смысл: я начинал надоедать публике. Перемены, новые имена, столкновения, провалы и ошибки – это всегда дорого публике. Пять лет моих побед, неизменное превосходство в силе приелись. В понятие "кумира публики" и это входит.
   В общем, обстановка вокруг будущих выступлений начала электризоваться сразу же после возвращения из Стокгольма.
   В те же дни инсульт поразил Якова Григорьевича Куценко – четырнадцатикратного чемпиона СССР в тяжелом весе, какое-то время обладателя высшего достижения в толчке. С ним команда потеряла опытного старшего тренера.
   Яков Григорьевич не позволил болезни сломить себя. Практически лишенный речи, полноценного движения, он написал интересные воспоминания о спорте своих лет…
   К Новому году место старшего тренера сборной занял Воробьев. Это усложнило положение. Я не мог больше рассчитывать на справедливое отношение. Почти все годы Воробьев делал все, чтобы Богдасаров не был в сборной, то есть чтобы я выступал на самых ответственных соревнованиях без тренера. Любой чемпионат мира или Европы начинался для меня с хождений по кабинетам, где я доказывал, что Сурен Петрович нужен для выступления, без него ответственное выступление просто невозможно. Это было и унизительно, и обидно, но так было всякий раз. Да и мой опыт выступления в Риме убеждал, чем может обернуться любая несобранность или оплошность. Теперь я уже должен буду находиться в постоянном напряжении…
   Мне много приходилось слышать разного .рода суждений о долге, интересах дела, партийности, Родине. Мне часто приходилось видеть беспощадные столкновения по принципиальным вопросам. Много приходилось читать в газетах и журналах о тех же высоких материях. Присутствовал я и на собраниях, где подавляли всем миром одного честного человека или группу таких же людей и все во имя тех же высоких устремлений.
   Я не отрицаю наличие высоких нравственных побуждений. Я преклоняюсь перед людьми, которые ради них жертвуют благополучием, а нередко и жизнью. И таких людей я знал.
   Однако чаще всего за тем, что обозначается как гражданский долг, идеалы и т. п. и что приводит к настоящей сече, скрывается совершенно иное, прямо противоположное.
   Корысть и зависть – вот тайная пружина действий многих людей, вот отравленный родник высоких слов и подлых поступков.
   Корысть и зависть делают людей слепыми. Отсюда – и злоба, и жадность, и жестокость, и ложь, и предательство, и все-все дурное. Кричим об идеалах, интересах дела – и давим… справедливость, правду, чистоту…
   И еще: нельзя оставлять на растерзание человека-борца, пусть даже иногда он сражается за справедливость по отношению к нему самому, но ведь за справедливость! Читать, как на него клевещут в газетах, видеть, как демагогией подавляют на собраниях, видеть, как унижают, травят и, в конечном итоге, уничтожают (человек не выдерживает напора зла, несправедливости и погибает) – и молчать, не действовать, даже не осуждать? К сожалению, это явление стало обыденным. Нам не хватает даже простого трезвого соображения: не постой за волосок – головы не станет; завтра – уже твоей головы, твоей и, возможно, других… И еще. Титулы, звания, должности вовсе не означают человека обязательно высокой пробы, в том числе и культуры. Истинно крупный человек – это ценность сама по себе. Отними у другого должность и звания – от него пустое место останется, ничего не значит, нуль…
   А истинная крупность, истинное дарование – что с ним ни делай, он все тот же. И ему ни к чему побрякушки, прописи чинов, должность…
   И еще. Не всегда так, но часто: чтобы корысть и зло преуспевали, им нужны чины и должности. Они дают им силу, оберегают их и все время ставят справедливость в подчиненное положение…
   Да, чины, должности, звания… упорное стремление к ним…

Глава 199.

 
   Мне казалось, не цель определяет мое время в спорте, а привычка к славе, знакомствах и обеспеченность жизни, неуверенность перед другим будущим. И это чувство подступало все чаще и чаще. Я, как большой барабан, гудел на одной ноте, все во мне было на одной ноте.
   Неужто не решусь отказаться от спорта, неужто смел лишь в мечтах, неужто стану цепляться за сытость славы, довольство от прошлого славы?..
   Я ощущал недостаток здорового воздуха. Воздух великой гонки отличен от обычного. Я слишком долго насыщался им. Я уже мечтал о чистом воздухе… об освобожденное™ дней… независимости дней…
   Принявший мир, как звонкий дар,
   Как злата горсть, я стал богат…
   Разве такие слова сложить земному человеку? От них слепнешь…

Глава 200.

 
   Итак, в 1963 году я выступил в четырех соревнованиях (из них – двух международных, если турне по Австрии принять за одно выступление). Установил пять мировых рекордов: два в жиме, один в толчке и два в сумме троеборья (один из них собран и тут же побит мной, так называемый "проходной" рекорд). Я в пятый раз стал чемпионом мира и Европы (если победу в Риме приравнять к победе на чемпионате мира, ведь сущность та же: проба сил. Правда, на Олимпийских играх борьба куда ожесточеннее).
   Титул "самый сильный человек в мире" неизменно сохранялся за мной. Никто не владел им в эти годы, кроме меня. Мои рекорды были самые тяжелые. Я перемолол самых упорных соперников – американцев. Один за другим откатились Эшмэн, Брэдфорд, Зирк, Губнер, Генри, Шемански – вся гвардия Хоффмана.
   И Пол Эндерсон уже не проявлял никакого желания помериться силой.
   И рекордами я уже выходил на подступы заветных шестисот килограммов. Я был благополучен для всех. Барабан моей славы гудел во всю мочь.
   А в бессонницы – они уже не отпускали меня с достопамятного душевыворачивающего потрясения "экстрем-ных" лихорадок – я молил судьбу: пусть все сбудется, я ведь не щажу себя, пусть все будет по справедливости, пусть не посылает новых испытаний, я уже обожрался ими, и лаской людей в том числе, весь в ушибах от этих ласк…
   И тут же я взрывался яростью.
   Я никогда ни у кого не просил милости – ни в чем. Я проложу дорогу к любой своей мечте – и ни у кого не буду спрашивать разрешения. Я проложу дорогу… или полягу, но никогда ни о чем не стану молить!
   Слышишь, судьба! Не стану молить! Ты вправе убить меня, но я у тебя не в холуях и просителях…
   Возвращалась лихорадка. Простыни становились горячими, я раскидывался. Огромные часы распластанно-медленно проползали через меня, пробуя мою волю. Иногда отчаяние застревало в груди, но я знал: я сильнее, оно отступит. И оно отступало. Все дело было в том, что я был сильнее. Как бы ни душили отчаяние, тяжкие прозрения будущего, я все равно был сильнее.