Дела у Волка пошли как нельзя лучше. Помимо того что он обладал способностью к гипнозу и сотворению всевозможных мелких чудес разной степени поганости (наподобие отыскания самолично притыренных с бельевой веревки порток доверчивых провинциальных граждан), а также сексуальными возможностями выше средних, он был еще и природным оратором и вообще коноводом, стадо шло за ним, как на веревке, мемекая от религиозного экстаза. План полковника претворялся в жизнь такими темпами, что Лесных только за голову хватался, чтобы невзначай не сдуло фуражку. Это было какое-то всеобщее помешательство. К Волкову шли, ехали, а иногда даже летели всевозможные хромые, увечные, убогие и просто изверившиеся. Полковнику навсегда запомнился случай, когда из Владивостока прилетела молодая дама, страдавшая бесплодием. Она провела в Крапивино месяц и улетела обратно счастливая: тест на беременность дал положительный результат. То, что супруг ее все это время просидел в столице Приморского края, даму, похоже, ничуть не смущало.
   Кроме того, церковь Вселенской Любви была именно тем, что всю жизнь искали сотни тысяч вконец озлобившихся в борьбе за выживание людей. Христианство объявило гнев одним из семи смертных грехов, закрыв тем самым все пути к вечному блаженству огромной армии стерв и стервецов, представлявших собой, как ни крути, если не наиболее созидательную, то, во всяком случае, наиболее заметную в своих внешних проявлениях часть человечества.
   Процесс оболванивания шел даже быстрее, чем ожидали Лесных и его ставленник, создавалось впечатление, что народ только и ждал самозванца, который возьмет его за нос и поведет вокруг нужника к светлому будущему. Все были довольны: народ, полковник Лесных, даже герр Шнитке был доволен.
   Слухи о чудотворце из Крапивино проникли даже в западную печать, а уж сам чудотворец вообще себя не помнил от счастья и даже немножечко загордился. Бабы по-прежнему батальонами падали перед ним навзничь, мужики как-то незаметно перестали против этого возражать, а некоторые даже сами приводили своих жен полечиться от бесплодия или холодности, а то и просто так, чтобы отстала и не пилила, когда человек приходит домой на бровях и не способен не то что поиметь супругу, но даже и оказать сопротивление тому, кто пожелал бы поиметь его. Деньги текли рекой, нужда в финансовой поддержке герра Шнитке отпала начисто, хотя никто, конечно же, не потрудился поставить щедрого герра в известность об этом обстоятельстве, так что оба концессионера просто купались в денежном водопаде. Уже вот-вот должен был наступить момент для введения в действие второй части грандиозного плана: несколько замаскированных под несчастные случаи террористических актов должны были обезглавить областную администрацию и спровоцировать внеочередные выборы, которые с запрограммированной неизбежностью закончились бы победой Игоря Леонидовича Лесных, но тут вмешался пьяный истопник, каким-то образом снюхавшийся с писакой. Волков прореагировал, пожалуй, чересчур резко, – и все было в единый миг поставлено под угрозу.
   Теперь, когда угроза почти миновала, он мог с чистым сердцем признать, что она была. Да, он поторопился и, может быть, даже возомнил себя неуязвимым. Да, он совершил ошибку и чуть не погубил себя и вообще все на свете, но кто не рискует, тот не выигрывает. Теперь, когда ошибка была исправлена, можно было и пофилософствовать на разные темы. Возьмем, к примеру, такой вопрос: а что было бы, проглоти он ту статейку молча? Возможно, как утверждал полковник, все забылось бы через две недели… Ну а что, если нет? Этот Шилов нипочем не успокоился бы, Рукавишников продолжал бы нюхать по углам…
   Нет, такой расклад его не устраивал. Волк привык решать все вопросы быстро, раз и навсегда. Если журналисту Шилову было невмочь спокойно жить и работать в городе-герое Москве, то пусть-ка полежит мертвый под угольной кучей, покормит червей – хоть кому-то будет от него польза… И если тому попу не сиделось спокойно в своей отреставрированной церкви в компании пронафталиненных старух, пусть развлечется с дохлой свиньей на свалке. Большего этот старый алконавт в засаленной рясе просто не заслужил.
   …Сигарета давным-давно догорела и погасла.
   Кайф постепенно выветрился. Волк обнаружил, что сидит голышом в кресле с обслюнявленным окурком в зубах и с закрытыми глазами. Он выплюнул окурок на ковер, вытер губы тыльной стороной ладони и встал. «Что-то мне снилось, – подумал он рассеянно. – Что-то интересное и запутанное, совсем как наяву.»
   В ванной все еще с плеском лилась вода и раздавались короткие взвизги и звучные шлепки по мокрому телу. Он представил, как они там брызгаются втроем и почувствовал, что ему просто необходимо принять душ сию же минуту. Должен же кто-то, в конце концов, потереть ему спинку…
   Он распахнул дверь ванной комнаты – в его доме не принято было запираться, по крайней мере от него, – и шагнул во влажное тепло. Под руку сразу попало скользкое намыленное тело, он поймал его и рывком притянул к себе. Упругая податливая плоть, пропитанные теплой водой волосы, твердые горошины сосков, узкие бедра и мягкие губы – Светка-Светланка, прелесть моя, повернись к лесу передом, а ко мне задом.., вот так, моя прелесть.., не больно? Конечно, не больно, тебе ли привыкать…
   Нет, не надо стесняться, продолжайте, если нравится. Когда закончите, займетесь мной, а я пока просто посмотрю…
   Когда он, одетый в мохнатый банный халат, с аккуратно зачесанными назад мокрыми волосами, чисто выбритый и почти пришедший в себя, уселся наконец за стол, была уже почти половина второго.
   Завтрак был обильным, после продолжительного сна и хорошего секса он мог в один присест умять быка. Женщины ели отдельно. Он не любил разговоров во время еды и, кроме того, не хотел, чтобы кто-то видел, что, как и в каких количествах он пьет, потому что к этому зрелищу следовало сначала привыкнуть, и он это знал.
   В дверь коротко, по-хозяйски стукнули, и не успел он вопросительно задрать причудливо изломанные, словно перебитые, брови, как дверь распахнулась, и в комнату вошел старый знакомый. Волков поморщился: визиты этого человека всегда означали либо неприятность, либо срочную необходимость немедленно, сию минуту, начинать что-то делать: придумывать проповедь на заданную тему, или куда-нибудь ехать, или опять перевозить с места на место оружие – так или иначе, это всегда был ненужный, по мнению Волка, напряг, и потому он искренне не любил майора Колышева, так, как ребенок не любит строгую воспитательницу в детском саду. Кроме того, Колышев сильно раздражал его тем, что от природы был чрезвычайно устойчив к гипнотическому воздействию. Иногда Волкову казалось, что Лесных приставил к нему Колышева именно по этой причине. Сам Колышев этого, похоже, не знал, он был дурак дураком и боялся Волкова до икоты, хотя и пытался это скрывать. Впрочем, Волков тоже боялся Колышева. Глядя на то, как холодно поблескивают линзы его очков из-под своеобычной, не снимавшейся даже в помещении кепки, поневоле подмечая время от времени прорывавшуюся в его движениях свободную, немного ленивую грацию крупного хищника, украдкой рассматривая его сильно выдающийся вперед подбородок и большие, истинно мужские, белые и крепкие ладони с длинными сильными пальцами, Волков ощущал волнами исходившую от майора угрозу. Если однажды Лесных решит, что пора пускать Волка в расход, он пришлет Колышева – в этом Волков не сомневался. Эта холодная задница не поддается гипнозу и ненавидит его, ненавидит и боится, и еще сильнее ненавидит из-за этого страха, поэтому выстрелит, не колеблясь ни секунды, благо с пушкой не расстается.
   Колышев уверенно, как в свою собственную, вошел в комнату и, не здороваясь, подсел к столу. По-хозяйски навалил себе на тарелку салата, подцепил на вилку отбивную, наполнил рюмку до краев, так, что даже на стол потекло, но глаза за линзами бегали, как два маленьких лживых зверька, выдавая майора с головой. Майор боялся и правильно делал: с гипнозом или без, но хозяином здесь был Волк, и Колышев прекрасно понимал разницу между умопостроениями полковника Лесных и грубой тканью действительности.
   Быстрым и точным движением выплеснув водку в широко открытый рот, майор похрустел квашеной капустой, отведал салата и, разделывая отбивную, невнятно проговорил с набитым ртом:
   – Хорошая у тебя жратва. Доходы укрываешь?
   – Не без этого, – откидываясь на спинку стула и ковыряясь в зубах извлеченной из серебряного футлярчика зубочисткой, ответил Волков.
   – Так поделился бы, что ли, – сказал майор.
   Волков вытащил из вазочки салфетку и ленивым жестом перебросил ее Колышеву.
   – На, – сказал он. – Оторви, сколько тебе надо. Колышев повертел салфетку в руках, развернул и аккуратно оторвал уголок.
   – Вот, – сказал он, демонстрируя оторванный уголок Волкову. – Столько мне хватит. Пока.
   – Замазано, – сказал Волков. – Ты за этим приехал?
   – Нет, – ответил Колышев, подливая себе водки, – в общем-то, не за этим. Меня шеф прислал.
   – Лесных?
   – Размечтался… Шеф у меня, между прочим, Малахов.
   – О! – воскликнул Волков. – И что же нужно господину полковнику?
   – Господину, гм, полковнику нужен обвиняемый по делу о взрыве на Тверской, – мстительно ответил Колышев. – И я отсюда без обвиняемого не уеду.
   – Ну да, – брюзгливо отозвался Волков. – А трахать я кого буду, тебя, что ли?
   – Уволь, – покачал головой майор. – И вообще, я не знал, что ты голубой.
   – Сам ты голубой, – оскорбился Волков. – Обвиняемый твой – такая баба, что тебе и не снилось.
   Хочешь, познакомлю?
   – Потом как-нибудь, – отказался Колышев, но глаза его за стеклами очков слегка замаслились: командировка оборачивалась неожиданно приятной стороной, раньше Волков таких предложений не делал. Видимо, статус человека, ведущего расследование, все же чего-то стоил. – Давай-ка сначала поговорим о деле.
   – О деле так о деле, – покладисто согласился Волков, закуривая сигарету с марихуаной.
   И они стали говорить о деле.

Глава 9

   Глеб проснулся на закате.
   Вечернее солнце медно-красным потоком вливалось прямо в пыльное подслеповатое окошко его каморки, придавая ее убогой обстановке какой-то благородный, совершенно нездешний вид. Даже роившаяся в косых солнечных лучах пыль казалась сейчас похожей на мелкий золотой песок, мелкий настолько, что он даже не падал, продолжая танцевать в потоках красноватого света.
   Слепой на глаз прикинул время. Должно быть, было что-то около восьми. Протянув руку, он взял с тумбочки сигареты и закурил, наблюдая за причудливыми извивами дыма в солнечном луче. Это было очень красиво, но Глеб ощущал в этой красоте какую-то не правильность, даже недозволенность, и дело было не только и не столько в грозившем каждому курильщику раке легких, сколько в чем-то другом, гораздо более насущном, что долгое время являлось частью его натуры. Он расслабился и стал нарочно думать о другом – о том, когда же наконец ему выдадут зарплату, о симпатичной библиотекарше из читального зала, и воспоминание, послушно клюнув на эту незатейливую удочку, пришло само.
   У него было такое правило – никогда не курить во время выполнения задания, что бы ни подразумевалось под словом «задание». Некоторое время он пытался при помощи различных уловок заставить свою капризную память выдать хоть что-нибудь еще, но та уперлась и не желала делиться информацией.
   – Ну и черт с тобой, – сказал ей Глеб, стряхивая пепел с кончика сигареты прямо на девственно чистый пол, который самолично выдраил до блеска перед тем, как улечься спать.
   Спал он теперь днем, потому что по ночам в сонном поселке происходили интересные вещи. Его теперешнее состояние настороженного внимания ко всему на свете и ежесекундной готовности к быстрым и решительным действиям не было для него новым: это обычное рабочее состояние агента по кличке Слепой во время выполнения очередного задания. Инстинктивно он ощущал привычность и странную, необъяснимую правильность такого состояния и почти прекратил попытки насильственно вторгнуться во временно закрытые для посещения области своего мозга: память возвращалась, теперь это было очевидно, и Слепой больше не старался ускорить этот процесс.
   Он провел уже три ночи в неусыпном бдении. Имелись в виду, конечно же, ночи, свободные от дежурств. Слепому было очень интересно узнать, на что еще способен его закадычный друг-приятель Аркадий. Почему-то ему казалось, что дело не кончится похоронами московского журналиста в недрах угольной кучи. Впрочем, пока все было тихо: Аркадий исправно заступал на дежурства и так же исправно сдавал их Слепому. По ночам он, в отличие от своего сменщика, спокойно спал и, наверное, видел какие-нибудь сны, хотя внешне это никак не проявлялось, – Глеб проверял, заглядывая в окошко котельной.
   Зазывать Слепого на собрание он тоже перестал, и это было одной из причин, по которой Глеб продолжал нести свои казавшиеся абсолютно бесцельными ночные вахты. Аркадий был по-прежнему ровно дружелюбен, весел и разговорчив, но в той тщательности, с которой он теперь обходил нескончаемые раньше разговоры о делах секты, Слепому чудилась скрытая угроза: что-то переменилось в их отношениях, и переменилось радикально. В какой-то момент Глеб решил, что обгоревший клочок журналистской карточки был подброшен в поддувало специально, для проверки, но это предположение уже не лезло ни в какие ворота.
   С другой стороны, он был на сто процентов уверен, что ничем себя не выдал, и от этого перемены в поведении Аркадия выглядели еще более зловещими. Похоже, сменщик стал чем-то сильно мешать бородачу.
   Глеб решил, что сегодняшняя ночь будет последней, проведенной им в бессонном бдении. В конце концов, сколько можно валять дурака, выслеживая Аркадия, который, принимая во внимание недавно совершенное им убийство, по простейшей логике вещей должен был стараться быть тише воды, ниже травы? Кроме того, вокруг больницы был целый поселок – почти гектар густо застроенной жилыми домами и различными общественными зданиями земли, на территории которого могли твориться и, скорее всего, творились интереснейшие вещи, особенно по ночам, в то время как Слепой сиднем сидел в кустах сирени, слушая доносившийся из котельной мощный храп своего сменщика.
   Решение прекратить слежку за бородачом далось Глебу нелегко. Интуитивно он чувствовал, что больничная котельная является или вот-вот должна сделаться одним из важнейших узлов, в котором, как в центре паучьей сети, сойдутся тонкие нити причин и следствий происходящих в поселке не вполне ординарных событий.
   Докурив сигарету до конца, он встал и приготовил на электрической плитке нехитрый холостяцкий ужин. Собственно, «приготовил» – это было не совсем то слово, поскольку денег у него не водилось вообще, и кормился он пока при больничной кухне, так что приготовление пищи состояло в основном из разогревания на старой алюминиевой сковороде остатков обеда. «Живу как при коммунизме, – иронически подумал он, брякнув сковородой о стол и взяв в руку щербатую алюминиевую вилку с закрученным в штопор черенком. – Ни жратвы, ни денег».
   Пока он гонял по дну сковородки скользкие от растительного масла макаронины, солнце сползло за крышу морга, медленно, но неотвратимо, как яичный желток по стене, и в комнате сразу сделалось темно, грязно и убого, словно из нее вынули душу. Теперь обиталище Слепого походило на труп пожилой проститутки – так ему, во всяком случае, казалось.
   Он отодвинул на край стола опустевшую сковородку и залпом, как лекарство, выпил стакан мутноватого чая, цветом и запахом напоминавшего отвар березовых веток, снова с тоской вспомнив о том, что на свете бывает такая чудесная вещь, как кофе, незаменимая во время ночных бдений. Откуда-то долетали приглушенные расстоянием звуки музыки – тишина здесь все-таки была феноменальная, и любой звук разносился на совершенно фантастическое расстояние. «Моцарт», – подумал Глеб и привычно удивился: откуда, черт возьми, он это знает? В этих звуках была какая-то привычная боль, словно он проездом заглянул в город своего детства и стоял на тротуаре, разглядывая свой дом, такой же, как раньше, и вместе с тем не такой, обветшалый, словно усохший, сделавшийся меньше и теснее… Звуки оборвались, словно отрезанные ножом (кто-то выключил радио), и на смену им пришло безголосое завывание какой-то поп-звезды. «Поп» – от слова «попа», – раздраженно подумал Глеб. – В смысле, задница." Он снова закурил… До наступления полной темноты оставалось еще часа полтора-два, которые ему предстояло скоротать в одиночестве и скуке, и он решил, что не мешало бы принять душ. Покуривая, он вышел из своей каморки, обогнул угол терапевтического отделения и через служебный вход вошел в здание.
   В коридоре ему встретилась старшая сестра из хирургии – грозная Андреевна, которую больные боялись до судорог и непроизвольного мочеиспускания. О том, как Андреевна делала перевязки, ходили легенды, по сравнению с которыми фильмы ужасов выглядели чем-то наподобие мультиков про Чебурашку. Разумеется, все это чистой воды фольклор, Глеб бывал у нее на перевязках неоднократно. Это было, конечно, немного больнее, чем у остальных сестер: Андреевна, как и многие другие хирурги и стоматологи, страдала скрытой формой садизма, но ничего сверхъестественного Слепой в ее действиях не усмотрел. Тем не менее при взгляде на это немного лошадиное лицо и сухопарую фигуру, казавшуюся еще длиннее из-за неестественно высоких каблуков-шпилек, Глеб испытал привычную дрожь, словно был мальчишкой, забравшимся в чужой сад, которого вот-вот схватят за ухо. Андреевна, противу ожидания, приветливо кивнула Глебу, сверкнув неожиданно белозубой и какой-то очень открытой улыбкой, и он как-то вдруг, словно прозрев, заметил, что лет ей никак не больше сорока, что у нее длинные и довольно стройные, с сильными округлыми икрами ноги, небольшая, но прекрасно оформленная грудь, высоко и вызывающе подтянутая бюстгальтером, прямая спина и узкая не по годам талия. Немного портили впечатление висловатый зад и слишком длинное, казавшееся изможденным лицо, но в целом женщина была вполне привлекательная, и Глеб подумал, как много может изменить одна-единственная улыбка.
   Он улыбнулся в ответ, и они разошлись, обменявшись ничего не значащими фразами. Душевая была пуста, только в угловой кабинке плескался под вялыми струйками тщедушный бледный мужичонка, похожий на тощего ощипанного цыпленка из кулинарии, – какой-то страдалец из терапии или кардиологии, внезапно взалкавший чистоты.
   Глеб пустил горячую воду и, покряхтывая от наслаждения, подставил тело под обжигающий дождик. Мочалки у него не было, но все равно это здорово. Трижды намылившись и смыв с себя грязь и пот, он почувствовал себя заново родившимся. Удовольствие несколько омрачалось тем, что у него не было не только мочалки, но и чистой одежды, и Глеб подумал, что погодит с уходом в бомжи, он слишком любил чистоту, чтобы ужиться с паразитами.
   Наконец казавшийся неимоверно длинным и растянутым, как «Санта-Барбара», вечер кончился, догорев где-то в той стороне, где, потирая руки, подсчитывал будущие прибыли герр Шнитке. К сожалению, он не был знаком с Глебом Сиверовым, и потому ситуация казалась ему полностью взятой под контроль.
   Впрочем, не ему одному. Запад стал темным, и в небо выползла ущербная луна. Близился час воров и влюбленных, а также колдунов, вампиров и прочей нечисти, в существование которой Слепой не верил.
   Он снова валялся на своем топчане, покуривая сигарету и выключив свет. Идти в дозор было еще рано. Поселок отходил ко сну медленно и неохотно, где-то опять играла музыка, по улице то и дело проезжали автомобили и проходили шумные компании подвыпивших подростков. Их пробудившиеся от зимней спячки мотоциклы и мопеды приветствовали наступившую весну пулеметными очередями выхлопов, и сидевшие на задних сиденьях девицы истошно визжали, когда стальные кони, на бешеной скорости обогнув угол больничной ограды, как в омут, ныряли в лощину, круто спускавшуюся к Крапивке, на берегу которой уже загорелись первые костры приближающегося лета. Был субботний вечер, в клубе только что закончились танцы, и народное гулянье обещало затянуться допоздна.
   Глеб лежал, глядя в потолок, по которому то и дело пробегали летящие пятна света мотоциклетных фар, курил и терпеливо ждал, пока округа угомонится. Он обнаружил, что отлично умеет ждать, еще во время своего первого ночного бдения. Время было умелым врагом, крепким и стойким, но Слепому, оказывается, была известна масса способов, с помощью которых этого врага можно убить, сохраняя при этом полную неподвижность и сосредоточенность на происходящем вокруг. Теперь ко всем этим способам прибавился еще один: Глеб развлекался, строя предположения относительно своего прошлого. То, что он постепенно узнавал о себе, носило налет интригующей таинственности,., или это все-таки была ложная память? Ему, например, казалось, что он может с закрытыми глазами разобрать и снова собрать любое стрелковое оружие, но он не был уверен в том, что это соответствует действительности.
   В своей второй жизни он ни разу не видел оружия, более сложного, чем кухонный нож, и проверить себя ему было просто не на чем.
   Постепенно доносившиеся снаружи звуки стали слабеть и затихать. Первым замолчал магнитофон, два часа подряд с тупым упорством гонявший на автореверсе кассету Анжелики Варум. Вслед за ним перестала бренчать расстроенная гитара, на которой какой-то доморощенный менестрель наигрывал простые до одури мотивы, подпевая хрипловатым юношеским голосом. Эти песни были бы даже интересны, будь у певца слух.
   Потом мимо больницы по одному и пачками протрещали возвращавшиеся от реки мотоциклы, удалое гиканье моторизованных кентавров и притворный девичий визг, слабея, исчезли вдали, и наступила тишина. Глеб продолжал лежать неподвижно, как камень. Было еще рано, угомонились наверняка не все.
   В самом деле, минут через двадцать с улицы донеслись неуверенные шаркающие шаги, и совершенно пьяный голос, икая и глотая звуки, пропел, казалось, под самым окном: «Забытую песню несет ветерок, задумчиво в травах звеня…» «Господи, – подумал Глеб, – когда же это было? Начало восьмидесятых, кажется… Надо же, жива песенка…»
   Перед его внутренним взором вдруг встала странная, словно с другой планеты, картина: раскаленные скалы, белесое, пышущее нестерпимым жаром небо, пыльная каменистая дорога и на ней неровная, растянутая колонна навьюченных, одетых в выгоревшее добела хабэ и белые от пыли кирзачи, измученных, усталых и потных людей… Жара, пыль, грязь, смерть, пересохшая глотка, горячий автомат, горячая вода в алюминиевой фляге, совсем мало воды, пить нельзя, можно только смотреть и слушать, как она булькает внутри, чьи-то сухие, потрескавшиеся губы выплевывают в этот белый жар хриплое: «Запевай!», и долговязый парень, который несет на плече ручной пулемет, держа его, как палку, за ствол, так же хрипло заводит, отбивая ритм прицепленной к поясу каской по бляхе ремня, вот это самое: «Забытую песню несет ветерок…». Очень уж это было в ту пору популярно.
   И недобитая рота подхватывает, нестройно и хрипло, а потом из-за полуразрушенного дувала, из придорожной «зеленки», из-за камней и деревьев и, кажется, чуть ли не из-под земли, начинают истерично строчить автоматы, и становится не до песен…
   «Это еще что такое, – подумал он с интересом. – Афган? Чечня? Карабах? Где это меня носило? Или это просто кадры из какого-нибудь фильма? Кажется, в начале перестройки любили снимать кино про Афган. Нашли, чем хвастаться…»
   Он выждал еще полчаса. Теперь в поселке царила мертвая тишина, слышно было только, как возится за углом морга Аркадий, с громким шорохом и лязгом вгоняя лопату в угольную кучу и со стуком высыпая уголь в тачку. Потом пронзительно завизжали колеса тачки, Аркадий проворчал что-то неразборчивое и явно недовольное, стукнула дверь котельной, и наступила тишина. Глеб сбросил ноги на пол и сел на топчане, левой рукой нашаривая на стене висевшую на гвозде телогрейку.
   В этот момент где-то неподалеку раздался приглушенный рокот автомобильного двигателя. Лязгнули створки открываемых ворот, двигатель бархатно рыкнул, и Слепой понял, что машина въехала на территорию больницы.
   Машина проехала мимо, мазнув по стенам и потолку светом фар, свернула за угол морга, и двигатель заглох. Тихо хлопнула дверца, и Глеб услышал приглушенные голоса. Говорили почти шепотом, и слов было не разобрать.
   «Ай да Пушкин, – подумал Глеб, быстро натягивая сапоги и бесшумно открывая дверь, – ай да сукин сын!» Получалось, что он не зря лежал, моргая в потолок, возле котельной что-то происходило. Возможно, это просто Аркадий продавал налево казенный уголь, но Глеб в этом очень сомневался. Его сменщик не пил и отличался примерным поведением.., если, конечно, не считать того, что на днях он закопал рядом с котельной втиснутый в коробку из-под телевизора «Рубин» труп.
   Слепой тенью выскользнул на улицу и бесшумно пересек дорожку, нырнув в кусты сирени. Осторожно пробравшись вдоль стены морга, он увидел стоявшие возле котельной белые «Жигули» шестой модели с открытым настежь багажником, из которого Аркадий и еще какой-то незнакомый Слепому коренастый мужик, кряхтя от натуги, выволакивали неподъемный на вид, сколоченный из узких, выкрашенных в хаки досок длинный деревянный ящик с ручками на торцевых сторонах и набитыми на крышку и днище поперечными брусками. Вид у ящика был до боли знакомый, и Глеб удивленно приподнял брови: в таких ящиках перевозили оружие и боеприпасы, и ему совершенно нечего было делать в больничной котельной.