- Сулицей ево! Сулицей! - Копыто оборотился на конский топот. Двое ватажников погнались за убегающим врагом, он остановил их криком: - Роман, Плехан, назад! Помогайте Касьяну! Этот - мой!
   Сильный и рослый конь Ивана быстро настигал противника. Тот, оборачиваясь, вытягивал из саадака черный, лаково поблескивающий лук. Дорога шла краем поля, прижимаясь к лесу, открытое пространство скоро кончилось, дорога с поворота унырнула в сосновый бор. Копыто рывком увел скакуна на ее другую сторону, и не напрасно - степняку пришлось довернуть лук, стрела свистнула мимо и впилась в древесный ствол. Враг уже не убегал, он стоял на широкой просеке, торопливо накладывая на тетиву новую стрелу. Копыто прянул в сосны, скатился с седла, кинул через голову ремень самострела, таясь за деревьями, стал перебегать, высматривая врага. Увидел его уже вдалеке, скачущего во весь опор. В ярости послал стрелу вслед, беглец наддал.
   - Черт с тобой! Все одно кому-нибудь из наших попадешься.
   Когда он вернулся, суматоха на дороге уже прошла. Женщины сушили глаза, Роман вооружал освобожденных мужиков.
   - Ушел, змей! - подосадовал Копыто.
   - А мы ни единого не упустили, - похвастал Касьян.
   - Ну да, звонцовские, оне таковские: впятером и одного валят. - Копыто быстро оглядывал прибывших людей.
   - Тут девять побитых…
   - Молодцы! Да убираться надо живее.
   - Што делать с подводами? - спросил бородач из освобожденных.
   - Бросить. Коней распрягайте - нужны. А с телег взять лишь корма да одежку. Сколько вас, мужиков-то?
   - Два десятка без одного.
   - И чего ж вы поддались?
   - Да што, начальник? Оно ить негаданно вышло…
   - А вы б на полатях спали побольше. Уж который день небо в дыму.
   И в самом деле - копоть от пожаров накапливалась в недвижном воздухе, небо над всей округой посерело, и после полудня можно было смотреть на мутное солнце, едва прикрывшись ладонью.
   Гвалт затих. Копыто построил свое войско на дороге. Тридцать два ратника. Пятеро пешие, вооружены оглоблями. Их оделили ножами и кистенями. Освобожденные смотрят на Ивана так, словно этот рыжий вот-вот сотворит чудо. Но чудо уже свершилось - они снова свободны и оружны, а девять их насильников лежат падалью в дорожной пыли. Поодаль сбились толпой женщины, матери не отпускают от себя детей - боятся, что снова вырвут из рук.
   - Слушайте и запоминайте, - строго заговорил Копыто. - Отставших не ждем. В дороге молчать. Меня до остановки ни о чем не просить. Сказанное исполнять живо. - Обернулся к толпе: - А кто из малых станет плакать - кину водяному. Слыхали?
   Женщины заулыбались.
   - Ну, так с богом…
 
   На другое утро темнику Кутлабуге донесли, что пропал сотник Куремса с десятком воинов и старым харабарчи. В трех верстах от тракта разбит обоз с трофеями, полон разбежался, убито девять воинов из той же сотни Куремсы, спасся только десятник.
   - Десятник спасся, а воины погибли? - удивился Кутлабуга. - Тащите его ко мне и соберите начальников, кто близко.
   Когда молодого испуганного наяна поставили перед эмиром, тот удивился еще больше:
   - Храбрец Сондуг, сын старого богатура Худая? Скажи-ка нам, удалец, как ты прославился во вчерашнем бою?
   - Я зарубил их наяна и еще двух поразил стрелами.
   - Ты хорошо считаешь, удалец Сондуг. Может быть, ты счел и тех врагов, что поразили твои воины? Сколько их?
   - Не знаю, великий эмир. Много…
   - Ты даже сосчитать не мог, вот как! Я скажу тебе, почему их сосчитать нельзя: ни одного нет. Ни одного врага - там, где легло девять наших кырымчан. Весь десяток, кроме удальца Сондуга, прославленного в песнях. Почему это так, ты не знаешь?
   - Наверное, русы своих утащили, - прошептал десятник.
   - Лучше бы они тебя утащили, несчастный! Но, видно, догнать не могли. А еще лучше, если бы ты остался в своей юрте - варить шурпу для старого Худая, жевать ему мясо и вытряхивать войлоки. Горе мне - я уважил старого богатура, сделал сына его десятником, не испытав в боях! Какой демон ослепил мои глаза: я не разглядел женщину под одеждой мужчины!
   - Я храбро сражался, эмир, но русов было много, мои воины пали. Что сделает один против пяти десятков?
   - Их было пять десятков? Ой-е-е! Кто же напал на тебя: воины или мужики с топорами?
   - Я не знаю, эмир. Они бросились, как звери, и ревели, как звери. Наши кони взбесились, но мы сражались…
   Кутлабуга слушал внимательно, однако жестокий блеск в его глазах не смягчался.
   - Чем же они дрались?
   - Копьями, топорами, были у них и мечи.
   Темник задумался. Потом тихо спросил:
   - Ты помнишь, что говорил Повелитель Сильных о непобедимости наших воинов? Нашу непобедимость питает железный порядок, смертная порука начальников за подчиненных, простых всадников - друг за друга. Наш воин не покажет врагу спины без приказа, потому что смерть тогда грозит всему десятку, и десяток сам уничтожит труса раньше, чем это сделает враг. А за десяток своими жизнями отвечает сотня, за сотню - тысяча. Десять врагов, говорил Повелитель Сильных, конечно, одолеют одного нашего воина, но десяток наших воинов, благодаря железному порядку, способен противостоять сотне врага, а сотня ордынцев во всех случаях разгромит вражескую тысячу. Если урусутов было даже пять десятков, ты обязан был их одолеть.
   - Я знаю эти слова великого кагана, эмир. Они сказаны давно - тогда Потрясатель Вселенной покорял слабые народы. Он не видел наших врагов.
   Темник усмехнулся:
   - Если ты задумал написать новую "Ясу", то не должен был показывать спину врагу. Мы ведь живем еще по старым заветам солнцеликого, и теперь у тебя не осталось времени. Молись, Сондуг.
   Десятник неловко опустился на колени в своей кожаной броне, поднял руки к бескровному лицу, где едва пробился мужской пушок над верхней губой. Кончился срок жизни Сондуга, записанный в особой книге аллаха, и лишь молитва еще длила жизнь. Но безбожный темник не любил долгих молитв, он подал знак нукеру, стоящему за спиной юноши, тот опустил копье и вонзил в обнаженный затылок.
   Не любит гордых аллах. Родившийся в прокопченной юрте, на вонючем потнике, возмечтал покрасоваться в славе и огненных соболях с княжеского плеча! Гордец, гордец, ты бы мог стать великим певцом в родной степи и прославить свой народ, но ты возмечтал о собственной славе - и вот наказание за гордыню…
   А красавицу Зулею все равно кто-нибудь завернет в свою овчинную шубу, если даже и половина воинов не вернется из похода. Ведь аллах разрешает четыре жены и сколько угодно наложниц. Лишь старый Худай будет горько плакать в своей прокопченной юрте от голода, холода и унижения.
   В течение двух дней крымчаки потеряли несколько своих отрядов, не меньшие потери нес и тумен Кази-бея. Кутлабуга понял: в лесах против пришельцев сражаются не княжеские воины, а разбойники из местных мужиков. Степняки начали бояться, поползли нехорошие слухи, и как ни бесился темник, пришлось распорядиться, чтобы воины ходили отрядами не меньше полусотни. Главному харабарчи тумена он приказал выслеживать разбойников, а главарей приводить к нему. На третий день вечером к темнику притащили какого-то хромого черного мужика в порванном зипуне, уверяя, что он - атаман. Добиться чего-либо от пленника оказалось невозможно; он хихикал, показывая темнику рожки и кукиш, представлялся полоумным. Его стали бить плетью, он истошно завопил: "Антихрест пришел - лупи ево!" - впился в горло нукера клешневатыми пальцами с такой силой, что разжать их удалось, когда его проткнули копьем. У нукера была сломана горловая кость, он хрипел и захлебывался кровью.
   В тог же день вечером доставили приказ хана: стягивать рассыпанные отряды к дороге на Москву. Орда рвалась к покинутой князем столице, и следовало поторопиться, чтобы другие не перехватили самый жирный кусок. Хан позволил крымскому тумену сутки отдыха, но Кутлабуга решил не мешкать. Он даже не захотел той ночью осчастливить лучшую из юных полонянок, доставленных в его шатер. Слава демонам войны - зерна хватает и кони не истощились, а воины могут спать и в седлах - они должны оставаться голодными, тощими волками, чтобы неутомимо преследовать добычу. В полночь, горбясь в седле, он представлял княжеские подвалы, каменные приделы храмов и богатые ризницы, уставленные окованными ларями и железными сундуками. Глаза его загорались алчным огнем - как будто при свете дорожных факелов он уже видел переливистый блеск золота и серебра, а шорох деревьев был шорохом жемчужин, сапфиров, лалов и смарагдов, ссыпаемых из ларей в кожаные мешки. От восторга, по-заячьи, вскрикнул начальник его личной сотни, но куда он пополз, судорожно цепляясь за конскую гриву?.. Знакомый свист, шлепок в мягкое, новый вскрик - и темник очнулся. Из мрака черными лапами к нему тянулись деревья, словно пытались схватить. Крутились нукеры вокруг начальника, огненными дугами полетели на обочину факелы, высветили черные конусы елочек. Ослепшие кони несли в темноту полуслепых всадников, каждое мгновение темник мог свернуть себе шею, налетев на рогатый сук. Скользкой холодной змейкой в душу вползал страх. Когда кони перешли на шаг, Кутлабуга вдруг вспомнил, как торчала стрела в спине сотника, и догадался, что стреляли с деревьев. Он потерял второго сотника, ни разу не увидев врага в лицо.
   - Десятник!.. Принимай мою сотню и передай приказ: пусть на всех перекрестках до Москвы вешают на деревьях по одному мужику из полона.
   Одобрит ли его хан? - ведь пленники - это серебро. Что ж, Кутлабуга напомнит ему: Повелитель Сильных за одного убитого ордынца уничтожал целые государства, поддерживая во всем мире грозное величие Орды: в самых далеких странах тогда боялись даже дыхнуть на ханского человека. Кутлабуга прямо скажет Тохтамышу: народ, который позволяет безнаказанно убивать своих, превращается в тряпку, о которую каждый может вытереть ноги.

VI

   За спиной топтались и покашливали бояре, но Димитрий не оборачивался, стоял у окна, думал. Из терема, вознесенного над высоким холмом, виделось потемневшее, в белых гривах волн Плещееве озеро, Димитрию чудился его глухой ропот и шипящий плеск. В прозрачное стекло с чечевицами пузырьков били редкие крупные капли, лохматые тучки, набегая с озерной равнины, цеплялись за крепостной холм. В терем князя загнал только дождь, к тому же стало известно о каких-то вражеских отрядах под самым Владимиром, и решили собрать думу. Если Орда идет разными путями, широко охватывая Москву, ее тумены могут внезапно явиться под Переславлем. Под рукой Димитрия было уже до шести тысяч дружинников и ополченцев, но все же это еще не сила против Орды. Донской хорошо помнил, чем кончилось полтораста лет назад побоище на Сити, где темник Бурундай застал войско великого князя Юрия Всеволодовича во время сбора. Боброк настойчиво советовал уходить в Кострому - лишь там можно спокойно собрать и устроить рати, - но и без того каждая верста от Москвы на север легла на сердце Димитрия кровавым рубцом. Лишь на пути отступления он оценил размер беды, надвинувшейся на Русь. Во всем винил себя. Враг оказался не только сильнее - враг оказался хитрее - да что там! - искуснее князя Донского. Два года после Куликовской сечи хан готовил новое нападение, и как же он, великий князь московский, всегда ставивший военную разведку наравне с обучением войска, проглядел коварную работу нового хана? Вместо того чтобы денно и нощно трудиться, как черный раб, теребить соседей и своих бояр, устраивать ополчение по всем городам, гонять разведку в степь до самого Крыма и устья Волги, почил во славе.
   Еще бы - победитель Мамая, герой, сподобленный прозываться Донским, - что ему какой-то приблудный хан, еще вчера кормившийся со стола эмира Бухары! Будь она проклята, человеческая гордыня! Ведь краснел, слушая хвалебные хоры и колокольные звоны, глаза опускал, как девица, а душонка-то ликовала, голова шла кругом, и глаза слепли. Как им не ослепнуть, когда во всеуслышание именуют тебя "оком слепых, ногою хромых, трубою спящих в опасности"! Но себя не обманешь. Не от гордыни ли после памятного съезда ни с одним великим князем не повидался - и к себе не позвал, и сам не навестил?
   Может быть, стоило послушать и тех, кто советовал не дразнить Орду, поторговаться о выходах, кинуть хану кусок?
   Нет, пойти на это было сверх сил. Недруги стали бы тыкать в него пальцами: хорош победитель! Народ возмутился бы и проклинал - ради чего пролито море русской крови?
   А может, и тут замешалась гордыня? Может, надо было пройти через насмешки и улюлюканье, через унижение, непонимание и народную злобу - ради того же народа выиграть время и накопить новые силы? Может быть…
   Плох правитель, заботящийся о прижизненной славе.
   Неужто в Кострому? В душе его сгущалось ненастье, едва представлял себе эту сотню с лишним верст по лесным осенним дорогам, через множество рек и речушек. А ведь их надо будет пройти не только туда, но и обратно, и не с легкой дружиной - с большой ратью, отягощенной обозами.
   Не то! Еще на пути главных ордынских сил стоит Белокаменная - там опытные бояре во главе с Морозовым, больше двух тысяч ополченцев на стенах, там митрополит всея Руси. Надо собирать войско здесь, ближе к стягам Серпуховского.
   Оборотился, окинул взглядом бояр. Дмитрий Ольгердович, Боброк-Волынский, Тимофей и Василий Вельяминовы, Федор Свибл, Иван Уда. Из-за плеча старшего Ольгердовича посматривает молодой князь Остей, внук Ольгерда, приехавший на службу к московскому государю. Не было Кошки, Тетюшкова, Зерно - правили посольство.
   - Нет, бояре! - сказал резко. - Татарские разъезды под Владимиром - это еще не Орда под Дереславлем. К нам тянутся люди, нельзя торопиться. Этак можно и в двинских пустынях засесть.
   - Государь, там гонец из Москвы, - негромко сказал старший Вельяминов.
   - От Морозова? Пусть войдет.
   Пошатываясь, в палату шагнул невысокий воин, приблизился к государю, опустился на колено. Зеленый полукафтан на плечах его потемнел, на белом скобленом полу остались сырые следы. Димитрий ожидал грамоту, но гонец, склонив голову, молчал.
   - Што ты онемел, отроче? - нетерпеливо спросил Димитрий. - Здоров ли боярин Морозов? Все ли ладно в Москве?
   Воин выпрямился, моргнул красными глазами, рябоватое лицо его казалось серым.
   - Слава богу, великий государь, Москва стоит, как прежде. А я не от Морозова, потому как нет в Белокаменной Ивана Семеныча.
   - Где ж он подевался? - удивился Димитрий.
   - Сказывали - занедужил брюхом да и спокинул стольную. А за ним, почитай, все лучшие люди съехали - и бояре, и гости. Черные люди в Москве сами хозяевают.
   Жалко скрипнули половицы под грузным шагом великого князя, он подошел вплотную к гонцу, дышал тяжело и жарко, как потревоженный медведь.
   - Што говоришь, разбойник? Да уж не пьян ли ты?
   - Не вино - дорога укачала меня, государь. Из сторожки, через Москву, до Переславля долог путь. От самой Оки, почитай, не спамши. А послали меня Олекса Дмитрич да вече московское.
   Димитрий воззрился на гонца как на полоумного, кто-то из бояр жалобно гукнул, будто его схватили за горло.
   - В Москву мы, государь, по пути свернули, а там - смута. Выборные ударили в набат, вече кликнули. Много чего там кричали, а порешили миром: боронить Москву, стоять на стенах до последнего. Тех же, кои бегут со града, побивать каменьем.
   Димитрий глухо рыкнул, красные пятна выступили на скулах. У Боброка на лбу залегла глубокая складка, старый Свибл, крестясь, зашептал:
   - Спаси нас, господи, и помилуй.
   - Там же на вече выбрали начальных людей из слобожан, в детинец ополчение поставили.
   - Господи, што там теперь за содом! - не удержался костромской воевода Иван Родионович Квашня, вызванный в Переславль.
   Гонец дернул головой, прямо глянул в лицо Димитрия:
   - Ты, государь, не будь в сумлений: Адам - строгий начальник, ворам не попустит. Да Олекса Дмитрич при нем воинским наместником.
   - Кто такой Адам?
   - Суконной сотни гость - его главным воеводой крикнули. А с ним - Рублев-бронник, Клещ-кузнец, Устин-гончар да иные выборные.
   Димитрий подошел к окну, постоял в молчании, тихо спросил:
   - Што с великой княгиней? Митрополит где?
   - Слава богу, Красный сказывал - здорова государыня, к тебе сбирается. Небось отъехала. А владыка на своем дворе сидел, да, слышно, тож возы укладывал.
   - Его не побьют каменьями, как думаешь?
   Воин растерянно оглянулся:
   - Не ведаю, государь.
   - Так с чем же тебя прислали? Пошто нет грамоты? Аль выборные воеводы писать не учены?
   - Великую просьбу тебе, государь, велели передать Адам и Олекса Дмитрич: штобы прислал ты воеводу, искусного в деле ратном. Уважь, государь, не медли - Орда перешла Оку, сам видал. Наши уж Заречье спалили. А народ московский животов не пощадит за град стольный, за тебя, государь.
   - И на том благодарствую. - Лицо князя исказила улыбка. - Выспишься - снова позову, подробно расскажешь. Ступай.
   Глаза князя, разгораясь черным огнем, обратились на бояр.
   - Чего замолкли, думные головы? Вас послушать хочу. Ну-ка?
   - Государь, - заговорил Боброк. - Отпусти меня воеводой.
   - Тебя? Ты разве уже не воевода? Али боишься - Адам-суконник славу переймет? Ничего, боярин, твоей славы не избыть, и тебе рати в поле водить пристало, а стены я другому доверил. Слышишь, Волынец, - другому!
   Димитрий задохнулся, рванул ворот, крыльями метнулись длинные рукава охабня, посыпалось, звеня, серебро пуговиц.
   - Воры! Амбарные крысы! Едва дымом запахло - ушмыгнули в норы. Скажите мне, бояре, вы, лучшие люди княжества, отчего такое получается: кому сытнее всех живется - от того первого жди пакости государству? Который уж раз спрашиваю: для чего дадены вам уделы, вотчины и поместья?
   - Государь! - Голос Василия Вельяминова дрожал. - Не примаю твоих укоров. Пошто лаешься зря, невинных бесчестишь?
   Димитрий шагнул к молодому боярину, сжал громадные кулаки:
   - Смотри мне в глаза, Васька! Неужто нутро твое не сожгло стыдом, пока слушал гонца? Бояре Москву бросили, бояре Москву предали, и первый - воевода Морозов. Ты слыхал, до чего Москва дожила? - до веча! Суконник Адам, кузнец Клещ, бронник Рублев - вот на ком ныне стоит Москва, вот кем Русь держится! - Димитрий отступил от Вельяминова, словно бы с удивлением оглядел думцев. - Да нужны ли мы нынче Москве? Надо ли посылать туда кого, ежели там свои воеводы нашлись вместо сбежавших? Пошлешь, а он, гляди, дорогой животом ослабнет да и удерет. - Вдруг сорвал горностаевую шапку, шмякнул об пол. - Пропади она пропадом такая власть! Над людьми княжить готов, над ворами - никогда!
   Он пошел к двери, распластав полы малинового охабня, бояре отступали с дороги. Громко хлопнула дверь.
   - Господи Исусе, што теперича будет? - простонал Квашня. - А ты, Васька, как смел государю перечить? Разбранил - эко дело! - брань на вороту не виснет. На то он и государь, штобы построжиться - кто нас, бояр, жучить-то будет?
   - Дмитрий Михалыч, поди хоть ты за ним, успокой, он тебя любит, - попросил Свибл.
   - Не надо за ним ходить, - ответил Боброк-Волынский. - Правый гнев - што гроза, гремит недолго. Давайте подумаем, кого в Москву воеводой пошлем.
   - Ну, братец, сука вилючая! - ругнулся в углу молодой Михаил Морозов. - Навеки род наш опозорил. Сам поеду, отыщу и заставлю в Москву воротиться, хотя бы простым ратником.
   - Доброе дело, Миша, - кивнул Тимофей Вельяминов. - А я бы согласился повоеводствовать.
   - Большой полк на тебе, Тимофей, - строго сказал Боброк.
   - Коли доверит мне государь, готов ехать сейчас же, - вызвался старший Ольгердович.
   - И тебе нельзя, Дмитрий. Ты в поле не раз испытан. Может случиться битва грозная, как на Непрядве, а опытных воевод у нас мало. Москва - не вся Русь.
   - Может, Свибла?
   - Эх, государи мои, стар уж я ратничать, - вздохнул седовласый боярин. - Два года назад вовсю мечом управлялся, а ныне, боюсь, со стены ветром сдует. В Москве народ языкастый - просмеют. Вот чего я думаю: там теперь нужен человек именитый, хотя бы и молодой. Адама я знаю - хват. Порядок он со своими выборными устроит как надо. Воевода сидельцам необходим - вроде хоругви княжеской. Конешно, в воинском деле соображать должен.
   - Золотое твое слово, Федор Андреич, - откликнулся Боброк. - И далеко за таким ходить не надо. Чем Остей не воевода? Внук Ольгерда, под Смоленском и Псковом отличался, тевтонов бил, сам в осаде полоцкой сиживал. Язык наш не хуже свово знает, крещен опять же православным обычаем, как и великий дед его*. (* Официальным языком в Литве того времени был русский язык. Великий литовский князь Ольгерд принял крещение перед смертью.)
   Бояре с любопытством посматривали на Остея; молодой литвин стоял среди раздавшегося собрания натянутый, как тетива, рука вцепилась в отворот зеленого жупана, смуглое лицо пылало смущением.
   - Ты-то чего скажешь, дядюшка?
   Дмитрий Ольгердович дернул себя за сивый ус, покряхтел:
   - Не молод ли?
   - И-и, государь мой! - Свибл зевнул, перекрестил рот. - Молодость - не укор. Донской в девять лет водил рати.
   - При нем тогда вон какие соколы были - ты сам, Федор Андреич, да Вельяминов покойный, да Кобыла, да Боброк, да Минин, да Монастырев, да иные прочие.
   - Думаешь, на стенах Адам с выборными будут хуже нас?
   - Сам чего скажешь, Остей? - спросил старший Вельяминов.
   - Когда мне Донской поверит - умру за Москву! - ответил молодой князь срывающимся голосом.
   - Умереть не хитро, Остей, город отстоять надо…
   Уходила на восток гроза, очищалось небо, в белесой пене еще бушевало Плещеево озеро.
 
   На другой день после веча толпы посадских и беженцев хлынули в Кремль. В шуме и толкотне старшины сбивались с ног, разводя людей. Посадские, зареченские, загорские хотели поселиться вместе и поближе к своим сотням, поставленным на стены. Это было важно и для крепости осады. К полудню начал водворяться порядок. Для покидающих Москву отвели Никольские ворота. Здесь, близ стены, стояли пустые житницы купца Брюханова. Хитрюга-лабазник, едва донеслись тревожные вести из Казани, снарядил обозы в далекий Торжок, будто бы на большие осенние торжища, и когда в Москве ударил первый набат, в доме его и клетях - шаром покати. Лишь наемный вольный работник, Как тогда говорили - казак, Гришка Бычара богатырским храпом сотрясал по ночам стены пустого амбара. Оставшись без дела, он пристал к воротникам, а в брюхановские амбары складывали добро, отнятое у бегущих из города. Что поценнее, бросали в лари, поставленные прямо в воротах, и специальный дьяк из чернецов каждую вещь записывал в особую книгу - будь то серебряный пояс, жемчужное ожерелье, золотой гребень или сермяжный зипун. Ни просьбы, ни слезы, ни брань, ни угрозы нажаловаться государю не помогали - воротники оставляли беглецам лишь тягло да самое необходимое в пути.
   Поезд великой княгини покидал Кремль после полудня. Боярин Красный повел его к Фроловским воротам, очищая дорогу грозным криком и напускной суровостью стражи. За княжеским поездом двигался санный возок Киприана, охраняемый его личной дружиной, тянулись повозки с митрополичьей казной, библиотекой и утварью. Все обозники - в монашеском одеянии. Народ сразу приметил сани владыки, становился на колени вдоль улицы. Киприан, откинув кожаный полог, стоял суровый, огнеглазый, с золотым крестом в руке, благословлял людей на обе стороны. Москвитяне не знали, что владыка покидает стольную. Дрошел слух, будто Сергий Радонежский направился в столицу пешком, и народ тотчас вывел свою догадку: митрополит, мол, самолично отправился встречать святого.
   С княгиней находилась лишь кормилица, она держала голубой сверток с новорожденным, старшие дети ехали отдельно. Евдокия была еще слабой, она молча плакала, крестясь на храмы в окошке возка, робко всматривалась сквозь слезы в человеческие толпы. Гул множества голосов пугал ее - словно блуждала в незнакомом, тревожно шумящем лесу. Привычные глазу терема и соборы отчуждались, теряли домашнюю приближенность - в Кремле не стало прежних хозяев, здесь царила новая жизнь и новая власть, олицетворенная в сермяжных толпах, которые прежде кипели где-то за толстыми каменными стенами, за рядами рослых, красивых дружинников, проникая к ней лишь просителями, богомольными странниками да монахами. Теперь эти толпы захлестнули мир, наполнив его грубым говором, тяжелым духом армячины, дегтя, овчинных шуб. Она растерялась, чувствуя себя в новом Кремле лишней и беззащитной, оттого-то знакомое лицо в толпе подняло ее с подушек.
   - Останови! Останови! - Она приняла ребенка у кормилицы, и та передала приказание ездовому.
   - Видишь боярыню в синей кике с ребенком? Приведи ее!..
   Седоусый дружинник наклонился с седла к окошку:
   - Чего прикажешь, матушка-государыня? Может, нездоровится тебе?
   - Спаси бог, ничего не надо.
   В толпе услышали разговор, и женщины хлынули к возку, стараясь коснуться его руками. Евдокию считали в Москве святой затворницей и заступницей сирых; многие в душе не одобряли князя, оставившего ее, больную, с маленькими детьми в городе, которому угрожали бедствия осады.
   - Благослови, страдалица!
   - Покажи нам хоть личико свое!..
   Пугливо улыбаясь, с невысохшими глазами Евдокия приблизилась к окошку бледным лицом. Дружинники пытались оттеснить народ.