Я вынул Коготь — в последний, как мне показалось, раз — из сшитого Доркас кожаного мешочка. Далеко внизу что-то пошевелилось. Зрелище из окна залы по-прежнему восхищало своим великолепием, но это был всего лишь вид, доступный каждому человеку, взобравшемуся на вершину могучего пика: голубая чаша Урса. Сквозь облака я видел колени горы со множеством прямоугольных домов, круглым зданием в центре и катафрактами. Последние медленно поворачивали головы от солнца к нам, наверх.
   — Они приветствуют меня, — сказал Тифон. Пьятон тоже пошевелил губами, однако не в такт Тифону. На этот раз я принял это к сведению.
   — Недавно ты стоял около другого глаза, — заметил я, — но они не стали тебя приветствовать. Они салютуют Когтю. Ответь, автарх, что станется с Новым Солнцем, когда оно наконец явится? Будешь ли ты преследовать его, как преследовал Миротворца?
   — Присягни мне и поверь, что, когда оно придет, я буду его господином, а оно — моим самым жалким рабом.
   Я нанес удар.
   Есть такой удар — нижней частью ладони в нос, — в результате которого расщепленная кость врезается в мозг. Однако действовать нужно стремительно, ибо, заметив угрозу, человек инстинктивно вскидывает руки, чтобы защитить лицо. Я был не так ловок, как Тифон, но он закрыл руками собственное лицо, я же ударил Пьятона и услышал тот легкий роковой хруст, который означает смерть. Сердце, многие тысячелетия служившее не своему хозяину, перестало биться.
   Через миг я ногой столкнул тело Тифона в пропасть.



27. НА ГОРНЫХ ТРОПАХ


   Летающая лодка не желала мне повиноваться, ибо я не знал нужного слова. (Мне не раз приходило в голову, что Пьятон, помимо прочего, пытался сообщить мне и заклинание, как передал просьбу отнять у него жизнь; и я пожалел, что не прислушался к нему раньше.) Наконец я смирился с необходимостью спуститься из правого глаза, и это был самый тяжелый спуск в моей жизни. В процессе своего затянувшегося повествования я не раз повторял, что ничего не забываю; но из этого эпизода я почти ничего не помню: я был так обессилен, что двигался словно во сне. Когда наконец я вступил в безмолвный загадочный город, раскинувшийся у ног катафрактов, стояла ночь, и я улегся у стены, чтобы укрыться от ветра.
   Красота гор поистине поразительна, это признает даже тот, кто встретился там лицом к лицу со смертью; в этом случае она, пожалуй, в особенности очевидна; а те охотники, что отправляются вверх по склонам сытыми и добротно одетыми и такими же возвращаются, вообще редко видят горы. Там весь мир кажется чашею чистой, спокойной, ледяной воды.
   В тот день я преодолел длинный спуск и выбрался на высокогорные равнины, раскинувшиеся на многие лиги, — равнины, пышно поросшие сладкой травой и цветами, которые ниже на склонах и не встретишь: маленькие, скорые в цветении, прелестные и невинные, какими розы никогда не будут.
   Почти со всех сторон равнины были окаймлены скалами. Мне неоднократно казалось, что дальше пути на север нет и мне придется повернуть; но всякий раз я находил проход — вверх или вниз — и продолжал путь. Под собой я не замечал ни одного солдата, ни пешего, ни конного, что, с одной стороны, успокаивало — ибо я все еще опасался, не гонятся ли за мной патрули архона, — а с другой, тревожило, поскольку я, очевидно, удалился от дороги, по которой шло снабжение армии.
   Я вспомнил альзабо, и мне сделалось не по себе: не исключено, что в здешних горах водилось много подобных тварей. Да и вправду ли он умер? Откуда мне знать, какими регенерирующими силами он был наделен? И хотя при свете дня я забывал о нем, изгонял его из памяти и заставлял себя больше тревожиться из-за солдат, хотя я пытался утешить себя созерцанием множества великолепных горных пиков, водопадов и дальних пейзажей, по ночам он возвращался ко мне в мыслях, и я, съежившись под плащом и одеялом, дрожал как в лихорадке и, казалось, слышал его легкую поступь и скрежет когтей.
   Если, как это часто говорят, мир сотворен по единой схеме (предшествовавшей ли сотворению мира или выявленной за миллионы лет его существования, по неумолимой логике порядка и развития, — неважно), тогда во всех вещах должны присутствовать как миниатюрное отображение высшего величия, так и увеличенный отпечаток мелких материй. Пытаясь отвлечься от воспоминаний об ужасе, пережитом при встрече с альзабо, я предался размышлениям о природе этого существа, а именно — о его способности вживлять в себя волю и память людей. Обнаружить сущностную связь с мелкими тварями труда не составило. Альзабо можно сравнить с некоторыми насекомыми, которые прикидываются травинками и прутиками, дабы сделаться незаметными для врагов. С одной стороны, никакого обмана здесь нет: существуют и настоящие травинки и прутики. С другой — под их видом скрываются насекомые. Таков и альзабо. Когда Бекан, вещая устами чудовища, пожелал воссоединиться с женой и сыном, он верил, что изъявляет собственную волю, да так оно и было. И все же его воля способствовала бы насыщению альзабо, чьи потребности и устремления скрывались за голосом Бекана.
   Неудивительно, что соотнести природу альзабо с высшей истиной оказалось значительно труднее; но в конце концов я пришел к заключению, что она подобна процессу поглощения материальным миром мыслей и поступков людей, которые, покинув этот мир, оставили в нем следы своей деятельности — назовем их, в широком смысле, произведениями искусства: здания, песни, войны, открытия; они продлевают Жизнь своим творцам и после кончины последних. Именно в этом смысле маленькая Севера подала альзабо идею подвинуть стол, чтобы добраться до люка, хотя самой Северы уже не было на свете.
   Моей советчицей была Текла, и хотя я не особенно рассчитывал на нее, когда обращался к ее памяти, а она была не слишком толковой советчицей, все же ее в свое время нередко предупреждали об опасностях, которые таят в себе горы; и она теперь, стоило забрезжить рассвету, направляла меня то вверх, то вперед, то вниз — чаще вниз, в долины, туда, где тепло.
   Голод меня больше не мучил, ибо у того, кто долго не ест, чувство голода пропадает. На смену ему пришла слабость, а вместе с ней чистота и ясность сознания. С тех пор как я вылез из правой глазницы, минуло двое суток, и вот под вечер я набрел на пастушескую хижину, по виду напоминавшую каменный улей, и обнаружил в ней котелок с кукурузной мукой.
   Всего в дюжине шагов бил горный источник, но разжечь огонь мне было нечем. Я убил весь вечер, собирая пустые птичьи гнезда с находящейся в полулиге от хижины скалы, а ночью высек огонь мечом, сварил похлебку (на такой высоте это заняло много времени) и съел ее. И как ранее в случае со снегом, теперь мне казалось, что я в жизни не ел ничего вкуснее — у похлебки был еле уловимый, но все же явственный привкус меда, словно высушенные зерна сохранили нектар живого растения; так некоторые камни хранят в сердцевине морскую соль — память Урса.
   Считая своим долгом расплатиться за угощение, я перетряхнул ташку в поисках сколь-нибудь равноценной вещи, которую я мог бы оставить пастуху. Жертвовать коричневой книгой Теклы я не хотел и успокаивал совесть, убеждая себя, что пастух наверняка не умеет читать. Сломанный точильный камень я тоже не мог уступить — то была память о зеленом человеке, да и какой прок от такого подарка здесь, где вокруг в траве полно камней? Денег у меня не было, — все до последней монетки я отдал Доркас. Наконец я остановился на алой накидке, которую нашел в грязи в каменном городе на пути в Тракс. Накидка была основательно перепачкана, тонкая ткань не обещала особого тепла, но я надеялся, что кисти и яркий цвет порадуют хозяина угощения.
   Я так и не понял, как она оказалась в том месте, где мы ее нашли; неясно также, преднамеренно ли бросил ее тот странный человек, что вызвал нас, дабы возродиться на короткое время, или же она случайно осталась лежать, когда дождь растворил его и обратил в прах, коим он пробыл так долго. Несомненно, древняя сестринская община жриц повелевает силами, которые пускает в ход чрезвычайно редко или же никогда, и было бы естественно предположить, что помимо прочего они обладают способностью оживлять мертвых. Если это так, он вполне мог призвать их, как призвал нас, а накидка осталась по случайному стечению обстоятельств.
   И все-таки, даже если мое предположение верно, все это могло произойти по воле некой высшей власти. Именно таким образом большинство мудрецов объясняют очевидный парадокс: хотя мы вольны поступать по своему выбору, совершить преступление или из человеколюбивых побуждений похитить из Эмпиреев знак священного отличия, каждый наш шаг направляет Предвечный, и всяк служит ему равно: и тот, кто повинуется, и тот, кто идет наперекор.
   Но и это не все. Из коричневой книги Теклы и из частных бесед с ней самою мне было известно мнение некоторых мудрецов, полагавших, будто настоящее кишит мириадами мельчайших существ, представляющих собой лишь краткое мгновение, — и они действительно бесконечно малы, но в глазах людей и по сравнению с ними огромны: ведь для людей их властелин столь громаден, что они его не видят. (Именно из-за необъятных размеров он становится ничтожно малым, так что, соотнося себя с ним, мы словно шагаем по континенту, а видим лишь горы, леса, болота и пески; и, хотя и чувствуем в башмаках мелкие камешки, мы никогда не осознаем, что земля, которую мы проглядели, каждый миг нашей жизни пребывает с нами, даже в дороге.)
   Есть и другие мудрецы: эти, подвергая сомнению власть, которой якобы служат упомянутые существа (назовем их амшаспандами), тем не менее признают факт их существования. Их утверждения основываются не на опыте человечества (его накопилось достаточно), к которому я присовокупляю свой собственный, ибо я видел такое существо в книге с зеркальными страницами в палатах Отца Инира, — а скорее на теории, опровергнуть которую в принципе невозможно: они говорят, что если вселенная нерукотворна (во что они предпочитают не верить по причинам не вполне философского свойства), то она должна была существовать всегда, вплоть до сего дня. А коли она существовала всегда, то само время простирается в бесконечность за пределы настоящего, и в этом безбрежном океане времени все мыслимое по необходимости является преходящим. Существа, подобные амшаспандам, мыслимы, ибо эти мудрецы и многие другие мыслили о них. Но если столь могущественные существа однажды обрели жизнь, как они могут погибнуть? Посему они живы и поныне.
   Так, из парадоксальной природы знания следует, что, хотя существование Илема, праисточника всех вещей, может быть подвергнуто сомнению, существование его служителей несомненно.
   И поскольку такие существа есть, они наверняка вторгаются в нашу жизнь (если это можно назвать вторжением) посредством «случайностей», подобных той, что принесла мне в руки алую накидку, которую я оставил в хижине. Ведь не требуется безграничного могущества, чтобы вмешаться во внутреннюю структуру муравейника, любой ребенок может разворошить его палкой. Ничего более ужасного я и помыслить себе не могу. (Ведь собственная смерть, которую принято считать столь пугающей, что она приобретает немыслимые масштабы, не особенно меня тревожит; о чем я действительно не в силах думать — возможно, благодаря моей безупречной памяти, — так это о собственной жизни.)
   Но существует и другое объяснение. Не исключено, что все стремящиеся служить Теофанию и даже все те, кто служит ему лишь на словах, какими бы разными они ни казались нам и сколько бы между собой ни враждовали, тем не менее связаны единой нитью, подобно марионеткам, мальчику и деревянному человечку, что явились мне как-то раз во сне; в какие бы схватки они ни вступали, ими управляет невидимая рука, которая дергает за тесемки и того и другого. Если это так, то встреченный нами шаман мог быть другом и союзником жриц, которые, странствуя, распространили свою культуру на те самые земли, где он, в первобытной древности, под мерную литургию барабана и кроты, приносил некогда жертвы в маленьком храме каменного города.
   Под вечер следующего дня я вышел к озеру Диутурн. Именно его, а вовсе не море я видел на горизонте, прежде чем Тифон вторгся в мое сознание и сковал его, — если вообще встреча с Тифоном и Пьятоном не была видением или сном, от которого я пробудился, разумеется, в том же месте, где и заснул. Но озеро Диутурн действительно похоже на море: оно столь огромно, что мысль бессильна охватить его, а ведь именно в мыслях рождаются отклики, вызываемые этим словом; без мысли озеро было бы всего лишь участком Урса, залитым солоноватой водой. Озеро Диутурн лежит на высоте гораздо большей, чем настоящее море, однако я потратил почти всю светлую часть дня, чтобы добраться до берега.
   Спуск запомнился мне надолго, и даже сейчас, когда мой разум хранит воспоминания о стольких людях, я лелею память о редкостных по красоте картинах, окружавших меня, ибо пока я шагал, одно время года сменяло другое. Когда я вышел из хижины, позади меня, справа и надо мной простирались бескрайние снежные и ледяные пространства, темневшие еще более холодными скалами — скалами, беспрестанно обдуваемыми ветром, так что снег, не задерживаясь на них, осыпался и таял на нежной луговой траве, по которой я ступал, — первой весенней траве. Я шел дальше, травы набирали силу, и зелень их становилась сочнее. Под ногами снова зазвенели, застрекотали насекомые (я заметил это только потому, что давно их не слышал), и новый шум напомнил мне звук настраиваемых струн в Голубой Зале перед началом первой кантилены — звук, к которому я, бывало, прислушивался, лежа у открытого окна на койке в общей спальне для учеников.
   Начали попадаться кусты, которые, несмотря на упругую силу ветвей, не могли жить на тех высотах, где росли нежные травы; при ближайшем рассмотрении они оказались и не кустами вовсе, а деревьями, которые я видел прежде. В ином климате они вырастают до исполинских размеров, здесь же, в условиях короткого лета и суровой зимы, чахнут, и стволы их Разветвляются на несколько самостоятельных прочных побегов. На одном из этих карликовых деревьев я обнаружил дрозда в гнезде — первую за время моих скитаний по горам птицу, если не считать парящих над вершинами хищников. Пройдя еще лигу, я увидал кавий; грызуны высовывали пятнистые головы с зоркими черными глазами из нор, темневших меж голых камней, и тревожным свистом предупреждали сородичей о моем приближении.
   Еще лига, и кролик опрометью выскочил у меня из-под ног и, петляя, в страхе бросился прочь. Я, конечно, не мог его догнать. До этого я шел очень быстрым шагом и теперь чувствовал, что совсем обессилел — не только от голода и болезни, но и от разреженного воздуха. Словно меня подтачивала другая хворь, о которой я не подозревал, пока не возвратился к целительным деревьям и кустам.
   Отсюда озеро уже не казалось затуманенной голубой линией, предо мной простиралась холодная безмятежная водная гладь с редкими пятнами лодочек, которые, как я позже узнал, были по большей части построены из тростника; на краю залива чуть правее выбранного мною направления виднелась опрятная деревушка.
   Подобно тому как я не чувствовал слабости, не осознавал я и одиночества, обрушившегося на меня со смертью мальчика, пока не увидел лодки и круглые соломенные крыши деревни. Это было больше, чем просто одиночество. Прежде я никогда особенно не нуждался в людском обществе, если только это не было общество друга. Поэтому я не спешил вступать в разговор с незнакомцами и вообще не любил незнакомые лица. Оставшись один, я в некотором смысле утратил себя как личность: для дрозда и для кролика я был не Северьяном, но Человеком. Многие люди находят удовольствие в абсолютном одиночестве, особенно в одиночестве посреди пустыни, потому что им нравится исполнять эту роль. Я же снова хотел обрести индивидуальность и потому искал свое отражение в зеркале других индивидуальностей, чтобы доказать себе, что я не такой, как они.



28. УЖИН У СТАРЕЙШИНЫ


   Когда я добрался до окраины селения, уже завечерело. Солнце отбрасывало на гладь озера огненно-золотую дорожку, словно в продолжение деревенской улицы, которая уходила теперь на самый край света, зовя человека в запредельные миры. Передо мной предстала деревня, маленькая и убогая, но мне, так долго скитавшемуся высоко в горах вдали от жилья, и она показалась завидным убежищем.
   Постоялого двора здесь не было, а поскольку никто из жителей, выглядывавших из окон, не изъявлял желания принять меня, я спросил, где дом старейшины, оттолкнул открывшую мне дверь толстуху и расположился со всеми удобствами. Когда наконец явился старейшина посмотреть, кто ворвался к нему незваным гостем, я уже грелся у его очага, склонившись над «Терминус Эст» с точильным камнем и масленкой в руках. Он начал с почтительного приветствия, но любопытство так разбирало его, что даже в поклоне он не мог удержаться, чтобы не поднять голову и не взглянуть на меня. Я чуть было не расхохотался, однако вынужден был сдержать себя, дабы не погубить свои планы.
   — Мы рады господину оптимату, — пропыхтел старейшина, раздувая морщинистые щеки. — Очень, очень рады. Мое скромное жилище и все наше бедное селение в твоем распоряжении.
   — Я не оптимат, — возразил я, — я Великий мастер Северьян из Ордена Взыскующих Истины и Покаяния, более известного как гильдия палачей. Ты, старейшина, будешь называть меня мастером. Путь мой был долог и многотруден, и если ты обеспечишь мне добрый ужин и сносную постель, обещаю до утра не беспокоить иными требованиями ни тебя, ни твоих людей.
   — Я предоставлю тебе свою собственную кровать, — поспешно отвечал он, — и лучший ужин, какой только удастся собрать.
   — У тебя наверняка имеется свежая рыба и водная дичь. Приготовь и то и другое. И рису в придачу. — Мне вспомнилось, как однажды, рассуждая об отношениях гильдии с остальным миром, мастер Гурло сказал мне, что самый легкий способ подчинить себе человека — это потребовать от него то, чего он не может выполнить. — Принеси меду, свежего хлеба и масла, этого, пожалуй, будет достаточно. Само собой разумеется, овощи и салат, но до них я не охотник, поэтому разрешаю удивить меня каким-нибудь новым вкусным блюдом, чтобы было что рассказать по возвращении в Обитель Абсолюта.
   Глаза старейшины округлились, а при упоминании об Обители Абсолюта, о которой сюда наверняка доходили лишь самые противоречивые слухи, они и вовсе чуть не вылезли из орбит. Он пробормотал что-то невразумительное о деревенском стаде (кажется, что на этих высотах слишком слабый скот и масла добыть не удастся), но я знаком велел ему удалиться да напоследок ухватил его за шиворот, поскольку он не сразу закрыл за собою дверь.
   Когда он ушел, я отважился снять сапоги. Никогда нельзя позволять себе расслабляться при заключенных (а старейшина и жители его деревни оказались теперь моими узниками, хоть и не содержались в заточении), однако я не сомневался, что никто не осмелится войти в комнату, пока еда не будет готова. Почистив и смазав «Терминус Эст», я несколько раз провел по нему точильным камнем, чтобы подправить края.
   Закончив с мечом, я достал из мешочка другое сокровище и осмотрел его при ярком свете очага. С тех пор как я покинул Тракс, он ни разу не прижимался к моей груди, подобно железному пальцу, — в самом деле, блуждая в горах, я порой вообще о нем забывал, а один или два раза, вспомнив, в ужасе хватался за него, думая, что потерял его. Здесь, в доме старейшины, в квадратной комнате с низким потолком, где камни выставляли из стен круглые, как у городских чиновников, животы и грели их в тепле очага, его сияние было не столь ярко, как в лачуге одноглазого мальчика, но и не столь безжизненно, как под взглядом Тифона. Теперь же он испускал мерное свечение, и я представлял, как блики исходящей от него энергии играли на моем лице. Еще никогда знак в форме полумесяца, находящийся в самом его сердце, не проступал так отчетливо; и как бы темен ни был тот знак, из него звездообразно излучался свет.
   Я спрятал камень, слегка устыдившись, что забавлялся с такой священной вещью, словно с игрушкой, достал коричневую книгу и собрался читать. Но, хотя нервное возбуждение утихло, я был так истощен, что старинные малоразборчивые буквы заплясали в неровном свете очага перед моими глазами, и вскоре я сдался: история, которую я читал, казалась мне то полнейшей бессмыслицей, то летописью моей собственной жизни, повествующей о бесконечных скитаниях, бесчинствах толпы, потоках крови. Наконец мне показалось, что на странице мелькнуло имя Агии, но, приглядевшись, я понял, что это было слово «однажды»: «Агия она прыгнула, и, извернувшись между щитками панциря…»
   Текст казался простым и понятным и вместе с тем не поддающимся осмыслению, словно отражение зеркала в водной глади. Я закрыл книгу и убрал в ташку, словно бы и вовсе ничего не читал. Агия, должно быть, и в самом деле прыгнула с соломенной крыши дома Касдо. И, конечно, ей пришлось изворачиваться, ибо казнь Агилюса она выставила убийством. Гигантская черепаха, которая, согласно мифу, поддерживает мир и, следовательно, воплощает собою галактику с ее законом всеобщего коловращения, а без него мы лишь бесцельно блуждали бы в пространстве; в древние времена она являла собою ныне Утраченный Универсальный Закон, по которому можно было проверять правильность своих действий. Ее спинной панцирь символизировал небесную сферу, а пластрон — плоскости всех миров. Щитки панциря становятся, таким образом, воинством Теологуменона, слабо мерцающим, наводящим ужас…
   Не будучи уверен, что все это я действительно прочитал, я достал книгу снова и попробовал отыскать ту страницу, но не смог. Умом я понимал, что слишком устал и проголодался, что свет от очага был неровен, потому-то и сбились мои мысли; но я ощущал знакомый страх, посещавший меня всегда, когда какое-нибудь незначительное происшествие пробуждало во мне предчувствие начинающегося безумия. Я сидел, неподвижно уставившись в огонь, и мне представлялось более вероятным, чем хотелось бы, что однажды вследствие удара по голове или же без всякой причины воображение и разум поменяются во мне местами — совсем как двое старых друзей, которые каждый день приходят в парк и садятся на одни и те же места и однажды, новизны ради, решают ими поменяться. Тогда все фантомы моего сознания предстали бы передо мною как живые, а люди и вещи реального мира явились бы неясными призраками, какими мы видим наши страхи и честолюбивые устремления. На нынешнем этапе повествования эти мысли, должно быть, кажутся провидческими; но да послужит мне извинением признание, что память Давно и часто терзает меня, ввергая в подобные размышления.
   Мои болезненные фантазии прервал робкий стук в дверь. Я натянул сапоги и крикнул:
   — Входи!
   Некто, старательно избегавший попадаться мне на глаза, хотя я и не сомневался, что это был старейшина, распахнул дверь, и вошла молодая женщина с медным подносом, заставленным едой. Она опустила поднос передо мной, и только тогда я увидел, что на ней совершенно ничего нет, кроме браслетов, которые я поначалу принял за грубо сработанные украшения. Она поклонилась, поднеся руки ко лбу, как принято у северян, и тускло сверкавшие обручи, обхватывавшие ее запястья, оказались кандалами из закаленной стали, соединенными длинной цепью.
   — Вот твой ужин, Великий мастер, — произнесла она и попятилась к выходу. Ее округлые бедра прижались к двери; одной рукой она попыталась отодвинуть щеколду, раздался слабый скрежет, но дверь не поддавалась. Очевидно, тот, кто впустил девушку внутрь, придерживал дверь снаружи.
   — Вкусно пахнет, — сказал я. — Ты сама это приготовила?
   — Не все. Рыбу и жареные пирожки.
   Я встал и, прислонив «Терминус Эст» к грубым камням стены, чтобы не испугать девушку, подошел к подносу. Там была молодая утка, поджаренная и нарезанная кусочками, уже упоминавшаяся рыба, пирожки (приготовленные, как потом выяснилось, из тростниковой муки и рубленых моллюсков), запеченный в золе картофель и салат из грибов и зеленых овощей.
   — А где же хлеб? — воскликнул я. — Где масло и мед? Они за это поплатятся.
   — Мы надеялись, Великий мастер, что пирожки тебе понравятся.
   — Насколько я понимаю, это не твоя вина. С тех пор как я возлег с Кириакой, прошло много времени, и я пытался не смотреть на молодую рабыню, но не мог. Длинные черные волосы до пояса, темная, почти медная кожа и тонкая талия, что редко встречается у женщин-автохтонок. Черты ее лица были весьма приятны и только слегка резковаты. У Агии, несмотря на светлую кожу и веснушки, скулы были гораздо шире.
   — Благодарю тебя, Великий мастер. Мне приказано остаться и прислуживать тебе у стола. Если тебе это неугодно, скажи ему, чтобы открыл дверь и выпустил меня.
   — Я скажу ему, — громко произнес я, — чтобы убирался из-под двери и не подслушивал мои разговоры. Ты ведь говоришь о своем хозяине? О старейшине этой деревни?
   — Да, о Замбдасе.
   — А тебя как зовут?
   — Пиа, Великий мастер.
   — Сколько тебе лет, Пиа?
   Она сказала, и я улыбнулся, узнав, что ей столько же лет, сколько мне.
   — А теперь ты будешь мне прислуживать. Я устроюсь у огня, где сидел, когда ты вошла, а ты подашь мне еду. Тебе не приходилось прислуживать у стола?
   — О да, Великий мастер, я каждый раз прислуживаю.
   — В таком случае ты знаешь, что делать. Что ты посоветуешь мне в качестве первого блюда? Рыбу?