Альфред ошарашен. Герр Эпштейн барабанит пальцами по столу, потом вопрошает:
   – А ваша фамилия, Розенберг? Ваша фамилия – тоже еврейская?
   – Я уверен, что нет!
   – А вот я в этом не так уверен. Позвольте мне сообщить вам некоторые факты насчет фамилий. В эпоху Просвещения в Германии… – Директор Эпштейн умолкает, а потом рявкает: – Розенберг, знаете ли вы, когда было Просвещение и что это такое?
   Бросив взгляд на герра Шефера, с мольбой в голосе, Альфред робко, полувопросительно отвечает:
   – В XVIII веке и… и это была эпоха… эпоха разума и науки?
   – Да, именно так. Хорошо. Не все наставления герра Шефера были потрачены на вас зря…. В конце этого столетия в Германии были приняты меры по превращению евреев в немецких граждан, и они были принуждены выбрать себе немецкие фамилии – и заплатить за них. Если они отказывались платить, то могли получить фамилии-насмешки, такие как Шмуцфингер[7] или Дреклекер[8]. Большинство евреев соглашались заплатить за более приятную или элегантную фамилию, к примеру – цветочную, вроде Розенблюма[9], или ассоциировавшуюся с природой, наподобие Гринбаума[10]. Еще популярнее были названия благородных за́мков. Например, название замка Эпштейн имело благородные коннотации, поскольку он принадлежал знатнейшему семейству Великой Римской империи, и эту фамилию часто выбирали евреи, жившие в окрестностях замка в XVIII столетии. Некоторые евреи платили меньшие суммы за традиционные еврейские фамилии, вроде Леви или Коген. Ваша фамилия, Розенберг, тоже очень древняя. Но уже более ста лет она живет новой жизнью. Она стала распространенной еврейской фамилией в нашем отечестве – и, уверяю вас, если вы предпримете поездку в Германию, то увидите косые взгляды и ухмылки и услышите толки о еврейских предках в вашей родословной. Скажите мне, Розенберг, как вы станете на них отвечать, если такое произойдет?
   – Я последую вашему примеру, господин директор, и расскажу о своей родословной!
   – Я-то лично проводил исследование генеалогии моей семьи за несколько столетий. А вы?
   Альфред отрицательно качает головой.
   – Вы знаете, как проводят такие исследования?
   Снова отрицательный жест.
   – В таком случае одной из ваших обязательных исследовательских работ перед выпуском будет выяснение генеалогических деталей, а затем – проведение изысканий по вашей собственной родословной.
   – Одной из моих работ, господин директор?
   – Да, потребуется выполнить два обязательных задания, чтобы снять любые мои сомнения относительно вашей готовности к получению аттестата, равно как и вашей пригодности к поступлению в Политехнический институт. После нашей сегодняшней беседы, мы – герр Шефер и я – примем решение относительно второго познавательного задания.
   – Да, господин директор.
   До Альфреда начинает доходить, насколько рискованно его положение.
   – Скажите мне, Розенберг, – интересуется директор, – знали ли вы, что на митинге вчера вечером присутствовали евреи?
   Альфред чуть заметно наклоняет голову. Эпштейн продолжает:
   – А принимали ли вы во внимание их чувства и реакцию на ваши слова о том, что евреи недостойны учиться в этом училище?
   – Я полагаю, что мой первейший долг – думать об отечестве и защищать чистоту нашей великой арийской расы, созидательной силы всей цивилизации.
   – Розенберг, выборы закончились – избавьте меня от речей! Отвечайте на мой вопрос. Я спрашивал о чувствах евреев, бывших среди вашей аудитории.
   – Я считаю, что, если мы не будем настороже, еврейская раса повергнет нас. Они слабы. Они – паразиты. Вечный враг! Антираса, противостоящая арийским ценностям и культуре!
   Удивленные горячностью Альфреда, директор Эпштейн и герр Шефер обмениваются обеспокоенными взглядами. Директор решает копнуть поглубже.
   – Кажется, вы желаете увильнуть от моего вопроса. Хорошо, я зайду с другой стороны. Значит, евреи – слабая, паразитическая, неполноценная жалкая раса?
   Альфред согласно кивает.
   – Так скажите же мне, Розенберг, каким образом может столь слабая раса быть угрозой нашей всемогущей арийской расе?
   Пока Альфред пытается сформулировать ответ, Эпштейн продолжает допытываться:
   – Скажите мне, Розенберг, вы изучали Дарвина в классе герра Шефера?
   – Да, – отвечает Альфред, – в курсе истории у герра Шефера, а также у герра Вернера, в курсе биологии.
   – И что вы помните из Дарвина?
   – Я знаю об эволюции видов и о выживании наиболее приспособленных.
   – Ах, да, наиболее приспособленные! И вы, конечно же, старательно читали Ветхий Завет на уроках закона Божия?
   – Да, в курсе герра Мюллера.
   – Тогда, Розенберг, давайте задумаемся о том факте, что почти все народы и культуры, описанные в Библии – а их были десятки, – вымерли. Так?
   – Так, господин директор.
   – Можете ли вы поименовать некоторые из этих народов?
   У Альфреда пересыхает в горле.
   – Финикийцы, моавитяне… еще идумеи… – Альфред бросает взгляд на герра Шефера, который одобрительно кивает головой в такт.
   – Превосходно. Итак, все они вымерли и исчезли. Кроме евреев. Евреи выжили. Разве не сказал бы Дарвин, что евреи – самые приспособленные из всех? Вы следите за моей мыслью?
   Ответ Альфреда быстр, как молния:
   – Но не благодаря собственной силе! Они были паразитами и не давали арийской расе стать еще более приспособленной. Они выживают только за счет того, что сосут из нас силы, золото и блага.
   – Ай-яй-яй, значит, они нечестно играют! – подхватывает директор Эпштейн. – То есть вы полагаете, что в великом плане природы правит честность. Иными словами, благородное животное в своей борьбе за выживание не должно использовать защитную окраску или охотничье подкрадывание? Странно! Что-то я ничего такого о честности в, дарвиновских, работах не припоминаю!
   Альфред, озадаченный, сидит молча.
   – Что ж, не будем об этом, – говорит директор. – Давайте рассмотрим другой момент. Вы, Розенберг, наверняка согласитесь, что еврейская раса производила на свет великих людей. Подумайте о Господе нашем Иисусе, который был урожденным евреем.
   И вновь Альфред не медлит с ответом:
   – Я читал, что Иисус был рожден в Галилее, а не в Иудее, где жили евреи. И пусть некоторые галилеяне со временем пришли к исповеданию иудаизма, у них не было ни единой капли крови сынов израильских.
   – Что?! – Директор Эпштейн воздевает руки и, повернувшись к Шеферу, вопрошает: – Откуда берутся такие представления, герр Шефер? Будь на его месте взрослый, я спросил бы, что он накануне пил! Этому вы учите их в курсе истории?
   Герр Шефер отрицательно качает головой и поворачивается к Альфреду:
   – Где вы набрались этих идей? Вы говорите, что читали о них – но не в моем же классе! Что вы такое читаете, Розенберг?
   – Благородную книгу, господин Шефер. «Основы девятнадцатого века»[11].
   Герр Шефер хлопает себя по лбу и оседает в кресле.
   – Это еще что такое? – осведомляется директор Эпштейн.
   – Книга Хьюстона Стюарта Чемберлена, – отвечает герр Шефер. – Он англичанин, зять покойного Вагнера[12]. Пишет воображаемую историю, то есть историю, которую сочиняет на ходу, – он оборачивается к Альфреду. – Откуда вы взяли книгу Чемберлена?
   – Я начал читать ее в доме моего дяди, а потом пошел в книжную лавку через улицу, чтобы купить эту книгу. У них ее не было, но они заказали для меня экземпляр. Я читал ее весь прошлый месяц.
   – Какой энтузиазм! Я мог бы лишь пожелать, чтобы вы с таким же рвением относились к своим учебным текстам, – съязвил герр Шефер, широким жестом обводя уставленную полками с переплетенными в кожу книгами стену директорского кабинета. – Да что там, хоть бы и к одному учебнику!
   – Герр Шефер, – окликнул его директор, – вы знакомы с работой этого… Чемберлена?
   – Настолько, насколько стоит быть знакомым с любым псевдоисториком. Он – популяризатор Артура Гобино, французского расиста, чьи писания об изначальном превосходстве арийских рас повлияли на Вагнера. Оба, и Гобино, и Чемберлен, выдвигают экстравагантные утверждения о ведущей роли арийцев в великих цивилизациях, древнегреческой и римской…
   – Они были великими! – внезапно перебивает Альфред. – Пока не смешались с неполноценными расами – с мерзкими евреями, с неграми, с азиатами. И тогда наступал закат каждой из этих цивилизаций.
   И директор, и герр Шефер ошеломлены тем, что студент осмелился прервать их разговор. Директор с упреком глядит на герра Шефера, будто это он провинился.
   Герр Шефер переводит стрелки на своего ученика:
   – Вот бы он проявлял столько горячности в классе! – и поворачивается к Альфреду: – Сколько раз я говорил это вам, Розенберг? Вас, кажется, совсем не интересует ваше образование. Ведь сколько я пытался побудить вас к участию в наших чтениях! А сегодня – пожалуйста, так и пышете жаром из-за какой-то книжки! Как прикажете это понимать?
   – Возможно, я просто никогда прежде не читал таких книг – книг, которые говорят правду о благородстве нашей расы, о том, что ученые ошибочно смотрели на историю как на прогресс человечества. А истина в том, что именно наша раса создала цивилизацию во всех великих империях! Не только в Греции и Риме, но также в Египте, Персии и даже в Индии. Каждая из этих империй рушилась только тогда, когда нашу расу загрязняли соседние неполноценные расы.
   Альфред переводит взгляд на директора и говорит со всей возможной почтительностью:
   – Если позволите, господин директор, это был ответ на ваш первый вопрос. Вот поэтому меня не беспокоят уязвленные чувства пары-тройки студентов-евреев – или славян, которые тоже неполноценны, но не так организованны, как евреи.
   Директор Эпштейн и герр Шефер снова обмениваются взглядами, теперь уже по-настоящему встревоженные серьезностью возникшей проблемы. Перед ними больше не озорной мальчишка, не запальчивый подросток.
   Директор говорит:
   – Розенберг, пожалуйста, подождите снаружи. Нам нужно посовещаться наедине.

Глава 3
Амстердам, 1656 г

   Йоденбреестраат[13] в сумерках перед шаббатом была запружена евреями. У каждого в руках был молитвенник и маленький бархатный мешочек с молитвенной накидкой. Все амстердамские сефарды[14] направлялись к синагоге – все, кроме одного. Заперев дверь своей лавки, Бенто постоял на пороге, долгим взглядом окинул поток собратьев-евреев, сделал глубокий вдох и нырнул в толпу, направляясь в противоположную сторону. Он избегал встречных взглядов и шептал сам себе утешения, чтобы унять уколы совести: «Никто ничего не замечает, всем все равно. Имеет значение чистая совесть, а не репутация. Я делал это уже много раз». Но мчащееся вскачь сердце было неуязвимо для жалкой шпажки логики. Тогда он попытался отгородиться от внешнего мира, погрузиться внутрь и отвлечь себя наблюдением за этой любопытной дуэлью между логикой и эмоциями – дуэлью, в которой логика всегда терпела поражение.
   Когда толпа поредела, он зашагал свободнее и свернул налево, на улочку, бегущую вдоль канала Конигсграхтвест[15] по направлению к дому и учебному заведению Франциска ван ден Эндена, экстраординарного профессора[16] латыни и классической литературы.
   Хотя встреча с Якобом и Франку была событием примечательным, несколькими месяцами ранее в лавке Спинозы состоялась еще более памятная встреча – когда в нее впервые зашел Франциск ван ден Энден. По дороге Бенто развлекал себя, вспоминая ту встречу. Детали ее запечатлелись в его памяти с абсолютной ясностью.
 
   На улице почти стемнело. Канун шаббата. Упитанный, строго одетый мужчина средних лет с повадкой, выдающей в нем человека светского, входит в его лавку и принимается осматривать товары. Бенто слишком поглощен очередной записью в своем дневнике, чтобы обратить внимание на посетителя. Наконец ван ден Энден вежливо покашливает, чтобы обозначить свое присутствие, а потом решительно, но добродушно, говорит:
 
   – Молодой человек, вы ведь не слишком заняты, чтобы позаботиться о покупателе, не так ли?
 
   Роняя на полуслове перо, Бенто вскакивает с места.
 
   – Слишком занят? Едва ли, менеер[17]. Вы – первый посетитель за весь день. Прошу, простите мою невнимательность. Чем могу служить?
 
   – Мне бы хотелось литр вина и, пожалуй, килограмм вон того сушеного изюма из нижней корзины – но это смотря сколько он стоит.
 
   Пока Бенто кладет на одну чашу весов свинцовую гирьку, а на другую насыпает истертым деревянным совком изюм, уравновешивая чаши, Ван ден Энден добавляет:
 
   – Но я оторвал вас от письма. Какое это приятное и необычное – нет, более чем необычное: единственное в своем роде – событие: зайти в лавку и наткнуться на молодого служащего, который столь поглощен своим ученым занятием, что даже не замечает присутствия покупателей! Будучи учителем, я обыкновенно сталкиваюсь с противоположным опытом. Мои студенты, когда я застаю их врасплох, не пишут и не размышляют, хотя им-то как раз следовало бы это делать.
 
   – Торговля идет скверно, – поясняет Бенто. – Вот я и сижу здесь час за часом, и мне нечем заняться, кроме как думать и писать.
 
   Посетитель указывает на дневник Спинозы, по-прежнему открытый на той странице, где осталось неоконченное предложение.
 
   – Позвольте, я попробую угадать, что вы пишете. Дела идут скверно… несомненно, вас беспокоит судьба ваших товаров… Вы заносите в свой журнал расходы и доходы, подбиваете баланс и перечисляете возможные решения проблем. Верно?
 
   Бенто, побагровев, торопливо переворачивает дневник вверх обложкой.
 
   – Не стоит прятаться от меня, юноша. Я понаторел в мастерстве сыщика и умею хранить секреты. И меня тоже порой посещают запретные мысли. Более того, по профессии я – учитель риторики и, вне всякого сомнения, мог бы усовершенствовать ваши навыки в письме.
 
   Спиноза протягивает ему дневник и спрашивает с оттенком иронии:
 
   – Насколько хорош ваш португальский, менеер?
 
   – Португальский! Вот тут-то вы меня и поймали, юноша. Голландский – да. Французский, английский, немецкий – да. Да – латынь и греческий. Я даже немного знаком с испанским и поверхностно – с ивритом и арамейским. Но португальский – это не про меня. Вы превосходно говорите по-голландски. Почему бы вам не писать на нем? Вы же наверняка местный уроженец?
 
   – Да. Мой отец эмигрировал из Португалии еще ребенком. И хотя я пользуюсь голландским в своих коммерческих сделках, в письме на этом языке я не силен. Иногда еще пишу на испанском. И в совершенстве знаю иврит.
 
   – Всегда мечтал прочесть Священное Писание на его родном языке! К несчастью, у иезуитов я смог получить весьма скудную подготовку в иврите… Но вы еще не ответили на мой вопрос по поводу того, что́ вы пишете.
 
   – Ваше умозаключение о подведении баланса и улучшении продаж основано, как я понимаю, на моем замечании о том, что торговля идет со скрипом? Логичный дедуктивный вывод – но в данном случае совершенно неверный. Мои мысли редко задерживаются на делах, и я никогда не пишу о них.
 
   – О, так, значит, я ошибся! Но прежде чем мы вернемся к теме ваших писаний, прошу, позвольте мне одно маленькое отступление, педагогический комментарий – привычка, что поделать. Ваше употребление слова «дедуктивный» неверно. Процесс логического построения на основе конкретных наблюдений, дабы вывести из них рациональное умозаключение; иными словами, построение теории на разрозненных фактах – это индукция. А дедукция начинается с теории a priori[18] и выстраивает логическую цепочку вниз, к ряду умозаключений.
 
   Мысленно отметив задумчивый, а возможно – и благодарный кивок Спинозы, ван ден Энден продолжает:
 
   – Если это не деловые заметки, юноша, то что же такое вы пишете?
 
   – Просто то, что вижу из окна своей лавки.
 
   Ван ден Энден поворачивается, проследив за взглядом Бенто, устремленным на людную улицу.
 
   – Глядите: все пребывают в движении. Суетятся, бегают взад-вперед целый день, всю жизнь. Ради какой цели? Ради богатства? Славы? Радостей плоти? Безусловно, все эти цели представляют собою тупики.
 
   – Почему же?
 
   Бенто уже сказал все, что хотел сказать, но вопрос покупателя придает ему храбрости, и он продолжает:
 
   – Такие цели обладают способностью к самовоспроизводству. Всякий раз, как цель достигнута, она лишь множит дополнительные потребности. А значит – еще больше суеты, больше стремлений, и так ad infinitum[19]. Путь к непреходящему счастью должен лежать где-то в иной области. Вот о чем я думаю и пишу.
 
   Бенто густо краснеет. Никогда прежде он ни с кем не делился такими мыслями.
 
   Черты посетителя выражают живейшую заинтересованность. Он откладывает в сторону свою сумку с покупками и вглядывается в лицо Бенто…
 
   Вот это был момент – всем моментам момент! Бенто любил это воспоминание, этот изумленный взгляд, это новое, иное любопытство и уважение, отразившиеся на лице незнакомца. И какого незнакомца! Посланца огромного внешнего, нееврейского мира. Человека значительного. Оказалось, от этого воспоминания не так-то просто отделаться. Бенто воображал эту сцену по второму, а бывало – и по третьему, и по четвертому разу. И как только она всплывала перед его глазами, на них наворачивались слезы. Профессор, изысканный, светский человек проявил к нему интерес, воспринял его всерьез, возможно, подумал: «Вот выдающийся юноша!»
   Бенто с усилием оторвался от своего «звездного часа» и продолжал вспоминать их первую встречу.
 
   Посетитель не отстает:
 
   – Вы говорите, что непреходящее счастье заключается в чем-то другом. Расскажите мне об этом «другом».
 
   – Я знаю только, что оно заключается не в бренных вещах. Оно кроется не вовне, а внутри. Это душа определяет, что внушает человеку страх, что ничего не стоит, что желанно, что ценно – и следовательно, душу, и только душу следует изменять.
 
   – Как ваше имя, юноша?
 
   – Бенто Спиноза. На иврите меня зовут Барухом.
 
   – А по-латыни ваше имя – Бенедикт… Прекрасное, благословенное имя! Я – Франциск ван ден Энден. Руковожу Академией классического образования. Спиноза, говорите вы… хмм, от латинского spina и spinosus, что соответственно означает «шип» или «полный терниев».
 
   – D’espinhosa по-португальски, – говорит Бенто, кивая, – «из места, заросшего терновником».
 
   – Да, вопросы, коими вы задаетесь, вполне могут воткнуть пару шипов в неудобное место ортодоксальным наставникам-доктринерам! – губы ван ден Эндена изгибаются в озорной усмешке. – Признайтесь-ка мне, юноша, случалось вам быть колючкой в седалище своих учителей?
 
   Бенто ухмыляется в ответ:
 
   – Да, как-то раз было. Но теперь я освободил учителей от своего присутствия. Вся моя колючесть достается дневнику. Такие вопросы, как мои, не приветствуются в обществе, пропитанном суевериями.
 
   – Да, суеверия и логика никогда близко не приятельствовали. Но, возможно, я мог бы представить вас вашим единомышленникам. Вот, например, человек, с которым вам следовало бы свести знакомство, – ван ден Энден запускает руку в свою сумку, вынимает из нее видавший виды том и передает его Бенто. – Имя этого человека – Аристотель, и эта книга содержит его исследования по вопросам как раз такого рода, как ваши. Он также рассматривает душу и стремление к совершенствованию разума как высшее и уникальное человеческое занятие. «Никомахова этика» Аристотеля непременно должна стать одним из ваших последующих уроков.
 
   Бенто подносит книгу к лицу и вдыхает ее запах, прежде чем открыть.
 
   – Я знаю об этом ученом муже и был бы рад познакомиться с ним. Но, увы, мы не смогли бы побеседовать. Я совершенно не знаю греческого.
 
   – В таком случае и греческий должен стать частью вашего образования. Конечно, уже после того, как вы овладеете латынью. Какая жалость, что ваши ученые раввины так мало знают классиков! Их кругозор настолько узок, что они часто забывают, что и неевреи тоже заняты поиском мудрости.
 
   Бенто отвечает мгновенно – как всегда, когда нападают на его соплеменников, делаясь истинным евреем:
 
   – Это неправда! И рабби Менаше, и рабби Мортейра читали Аристотеля в латинском переводе. А Маймонид считал Аристотеля величайшим из философов!
 
   Ван ден Энден расправляет плечи.
 
   – Отлично сказано, юноша, отлично! Считайте, что благодаря этому своему ответу вы прошли мое вступительное испытание. Такая верность по отношению к прежним учителям побуждает меня теперь же сделать вам формальное предложение обучаться в моей академии. Пришло время не только узнать об Аристотеле, но и познакомиться с ним самим. Я могу помочь вам познать его – наряду с целым миром его товарищей, таких как Сократ, Платон и многие другие.
 
   – Ах, но ведь обучение в вашей академии платное? Как я уже сказал, дела у нас идут скверно.
 
   – Мы достигнем обоюдовыгодного соглашения. К примеру, поглядим, какой из вас получится учитель иврита. И я, и моя дочь желаем усовершенствовать наш иврит. А может быть, мы обнаружим и другие формы взаимного обмена. Пока же… предлагаю вам добавить килограмм миндаля к моему вину и изюму – и теперь уже не сушеному: давайте-ка попробуем во-он те толстенькие изюминки с верхней полки.
* * *
   Воспоминания о том, как началась его новая жизнь, были настолько притягательны, что замечтавшийся Бенто на несколько кварталов промахнулся мимо своего места назначения. Вздрогнув, пришел в себя, быстро сориентировался и вернулся по собственным следам к дому ван ден Эндена – узкому четырехэтажному зданию, выходящему на Сингел. Поднимаясь на верхний этаж, где проходили занятия, Бенто, как всегда, останавливался на каждой площадке и заглядывал в жилые помещения. Затейливо выложенный плиткой пол на первой площадке, окаймленный рядом бело-голубых изразцов с дельфтскими ветряными мельницами, был ему знаком и не вызвал особого интереса.
   На втором этаже ароматы кислой капусты и острого карри напомнили ему, что он опять забыл пообедать – как, впрочем, и поужинать.
   Минуя третий, он не стал задерживать взгляд на поблескивающей струнами арфе и гобеленах музыкальной комнаты, но, как всегда, залюбовался множеством живописных полотен, которыми были увешаны все стены. Несколько минут Бенто стоял, разглядывая небольшую картину, изображавшую лодку, причаленную к берегу. Особенно понравилась ему перспектива, которую обеспечивали большие фигуры на берегу и две поменьше – в лодке, одна из которых стояла у руля, а другая, еще меньше, сидела на веслах, и он сделал мысленную заметку снять с этого холста копию углем тем же вечером, позже.
   На четвертом этаже его приветствовали ван ден Энден и шестеро других учащихся академии, один из которых еще изучал латынь, а остальные перешли к греческому. Ван ден Энден начал вечер, как всегда, латинской диктовкой, которую студенты должны были перевести либо на голландский, либо на греческий. Надеясь заразить своих учеников любовью к овладению новыми языками, ван ден Энден давал им специально подобранные отрывки из текстов, которые могли и заинтересовать их, и позабавить. В течение последних трех недель в этой роли выступал Овидий, а сегодня ван ден Энден прочел отрывок из легенды о Нарциссе.
   В отличие от остальных студентов, Спиноза не проявлял особого интереса к волшебным сказкам или фантастическим метаморфозам. Вскоре стало очевидно, что в развлечениях новый ученик не нуждается. Притом он испытывал настоящую страсть к учению и демонстрировал такие способности к языкам, от которых дух захватывало. Хотя ван ден Энден сразу же понял, что Бенто – выдающийся талант, он не уставал поражаться тому, как его ученик схватывал и запечатлял в памяти любую концепцию, любое общее правило и каждое грамматическое исключение еще до того, как объяснения успевали слететь с уст учителя.
   Ежедневное занятие латинской зубрежкой проходило под надзором дочери ван ден Эндена – Клары Марии, долговязой, худощавой девушки с привлекательной улыбкой и искривленным позвоночником. Когда Бенто начал заниматься в академии, ей было всего 13 лет. Клара была вундеркиндом в языках и без всякого стеснения демонстрировала свои таланты, свободно переходя с одного языка на другой, пока они с отцом обсуждали сегодняшнее задание каждого студента. Поначалу Клара Мария вызвала у Бенто настоящее потрясение. Одним из иудейских догматов, который он никогда не подвергал сомнению, была неполноценность женщин – с точки зрения их прав и интеллекта. Да, Клара Мария ошеломила Бенто, но он считал ее исключением, причудой природы и так до конца жизни и не изменил своего мнения о том, что женщины в целом – интеллектуально низшие существа.