– Какие дела! – воскликнул Габриель. – Подумать только, а ведь я всю жизнь верил, что ты знаешь все на свете! Кому другому, задай он мне такой вопрос, я бы ответил: «Шутить изволишь!» – но я знаю, что ты-то никогда не шутишь… Однако ты ведь знаешь, какие дела я имею в виду? Так?
   Бенто только вздохнул.
   – Что ж, давай начнем с такого дела, как отвержение еврейских обычаев и даже самой общины. А потом – непочитание шаббата. И то, что ты отвернулся от синагоги и почти ничего не пожертвовал в этом году, – вот о каких делах я говорю.
   Габриель посмотрел на Бенто, который продолжал молчать.
   – Я назову тебе еще и другие дела, Бенто. Только вчера вечером ты совершил такое дело, сказав «нет» в ответ на приглашение к субботнему ужину в доме Сары. Ты знаешь, что я собираюсь жениться на Саре, однако не желаешь соединить две семьи, празднуя с нами шаббат. Можешь ты представить, каково это для меня? Для твоей сестры, Ребекки? Какое оправдание мы можем придумать? Что сказать – наш брат предпочитает уроки латыни со своим иезуитом?!
   – Габриель, то, что я не иду, только на пользу вашему пищеварению. Ты и сам это понимаешь. Ты знаешь, что отец Сары – человек суеверный…
   – Суеверный?!
   – Я имею в виду – крайний ортодокс. Ты же видел, что одно мое присутствие заставляет его затевать богословские споры. Ты знаешь, что бы я ни сказал, от этого лишь больше раздора и больше боли тебе и Ребекке. Нет меня – и все идет тихо и мирно, здесь у меня нет никаких сомнений. Мое отсутствие равно покою для тебя и для Ребекки. И я все чаще размышляю об этом.
   Габриель покачал головой.
   – Бенто, помнишь, иногда в детстве я пугался, потому что воображал, что мир исчезает, когда я закрываю глаза? Ты направил мои мысли на путь истинный. Ты убедил меня в существовании реальности и вечных законов Природы. Однако теперь сам совершаешь ту же ошибку. Ты воображаешь, что раздор, вызванный Бенто Спинозой, исчезает, когда его самого нет рядом и он ничего не видит?
   Бенто не ответил.
   – Знаешь, как неприятно было мне вчера вечером? – продолжал Габриель. – Отец Сары начал трапезу с разговора о тебе. Он опять бушевал из-за того, что ты обошел стороной наш еврейский суд и передал свое дело для рассмотрения голландскому гражданскому суду. Никто еще на его памяти, сказал он, никогда так не оскорблял раввинский суд. Это уже почти основание для исключения из общины. Ты этого хочешь? Херема[26]? Бенто, наш отец умер, наш старший брат умер. Ты – глава семьи. И оскорбляешь нас всех обращением в голландский суд! Да еще в какой момент! Неужели ты не мог подождать по крайней мере, пока мы сыграем свадьбу?
   – Габриель, я объяснял тебе это снова и снова, но ты меня не слышал. Послушай еще раз – и попытайся все же уразуметь. И, сверх всего, пожалуйста, постарайся понять, что я принимаю свою ответственность за тебя и Ребекку всерьез. Подумай, какая передо мною стоит проблема. Наш отец, да будет он благословен, был щедрым человеком. Но совершил ошибку, когда выдал гарантийное письмо этому жадному ростовщику, Дуарте Родригесу, на долг скорбящей вдовы Энрикес. Ее муж, Педро, был просто знакомым нашего отца, не родственником и, насколько я знаю, даже не близким другом. Никто из нас в жизни не видел ни его, ни ее, и это полная тайна – почему наш отец взялся гарантировать тот долг. Ты знаешь отца – если он видел человека в нужде, он протягивал ему не просто руку помощи, а обе, не задумываясь о последствиях. Когда вдова и ее единственный ребенок умерли в прошлом году от чумы, оставив долг невыплаченным, Дуарте Родригес – этот благочестивый еврей, который сидит на биме[27] в синагоге и уже владеет половиной домов на Йоденбреестраат, – попытался переложить свою потерю на нас. Он оказывает давление на раввинский суд, чтобы тот потребовал от бедной семьи Спиноза уплатить долг людей, которых никто из нас в глаза не видел! – Бенто помолчал. – Ты знаешь это, Габриель? Да или нет?
   – Да, но…
   – Позволь мне закончить, Габриель. Важно, чтобы ты это знал. Ведь ты можешь однажды стать главой семьи. Итак, Родригес предоставил дело еврейскому суду – суду, многие члены которого ищут его милостей, поскольку он – главный жертвователь синагоги. Скажи-ка мне, Габриель, как думаешь, стали бы они его разочаровывать? Почти сразу же суд постановил, что поскольку я, старший мужчина в роду, достиг 24 лет, семейство Спиноза должно принять этот долг на себя. А размеры его столь велики, что исчерпают все ресурсы нашей семьи до конца наших дней. Они также постановили, что наследство, которое оставила нам наша мать, должно пойти в уплату долга Родригесу. Ты успеваешь за мною, Габриель?
   Дождавшись хмурого кивка от Габриеля, Спиноза продолжал:
   – Поэтому три месяца назад я обратился к голландской юстиции, потому что она благоразумнее. С одной стороны, имя Родригес не имеет над ней никакой власти. И голландский закон постановляет, что глава семьи должен достичь 25, а не 24 лет, чтобы принять ответственность за такой долг. Поскольку мне еще нет двадцати пяти, нашу семью пока можно спасти. Мы не обязаны принимать долги, повисшие на состоянии нашего отца, и можем получить те деньги, которые предназначила для нас мать. И под «нами» я имею в виду тебя и Ребекку – я намерен передать мою долю вам. У меня нет семьи, и деньги мне не нужны. И последнее, – продолжал он – ты говорил о неудачно выбранном моменте. Поскольку мой двадцать пятый день рождения выпадает на время перед твоей свадьбой, я должен действовать сейчас. А теперь скажи мне, разве ты не видишь, что я действительно поступаю ответственно по отношению к семье? Разве ты не ценишь свободу? Если я не буду действовать, мы окажемся в рабстве на всю жизнь. Ты этого хочешь?
   – Все во власти Божией – и пусть так и будет. Ты не имеешь права бросать вызов закону нашей религиозной общины. А что до рабства, то я предпочитаю его остракизму. Кроме того, отец Сары говорил не только об этом судебном иске. Хочешь услышать, что еще он сказал?
   – Думаю, это ты хочешь рассказать мне.
   – Он сказал, что «проблему Спинозы», как он ее называет, можно проследить на много лет назад, к той дерзости, которую ты изрек во время подготовки к бар-мицве[28]. Он вспоминал, что рабби Мортейра благоволил тебе превыше всех прочих своих учеников. Что он думал о тебе как о своем возможном преемнике. А потом ты назвал библейскую историю об Адаме и Еве «басней». Он сказал, что, когда рабби попрекнул тебя тем, что ты отрицаешь слово Божие, ты ответил: «Тора ошибается, ибо если Адам был первым человеком, то на ком же женился его сын Каин?» Ты и впрямь сказал это, Бенто? Это правда, что ты сказал, что Тора «ошибается»?
   – Верно, что Тора называет Адама первым человеком. И верно, что она говорит, что его сын Каин женился. И уж, наверное, мы имеем право задать очевидный вопрос: если Адам был первым человеком, тогда откуда могла взяться женщина, на которой мог жениться Каин? Этот вопрос – его называют «доадамовым» – обсуждается в изучении Библии более тысячи лет. Так что, если ты спросишь меня, басня ли это, я отвечу «да»: эта история – всего лишь метафора.
   – Ты говоришь так, потому что не понимаешь ее! Разве твоя мудрость превосходит мудрость Божию? Неужто ты не знаешь, что есть причины, по которым мы не можем ведать и должны полагаться на наших рабби в толковании и разъяснении Писания?
   – Такая позиция замечательно удобна для раввинов, Габриель. Профессиональные служители религии во все времена стремились к тому, чтобы быть единственными толкователями таинств. Очень выгодное положение.
   – Отец Сары сказал, что эта дерзость – подвергать сомнению Библию и нашу религию – оскорбительна и опасна не только для евреев, но и для христианской общины. Библия священна и для них!
   – Габриель, ты считаешь, что мы должны отвергнуть логику, отвергнуть наше право на сомнения?
   – Я не оспариваю твое личное право на логику и твое право на сомнения в раввинском законе. Я не подвергаю сомнению твое право сомневаться в святости Библии. На самом деле я не оспариваю даже твое право гневаться на Бога. Это – твое дело. Возможно, это твоя болезнь. Но ты вредишь мне и сестре отказом держать свои взгляды при себе!
   – Габриель, этому разговору об Адаме и Еве с рабби Мортейрой уже больше десяти лет! После него я не высказывал свое мнение. Но два года назад я принес клятву вести праведную жизнь, что включала и обещание больше никогда не лгать. Таким образом, если меня спрашивают о моем мнении, я излагаю его правдиво – именно поэтому я отказался ужинать с отцом Сары. Но прежде всего, Габриель, вспомни о том, что мы – отдельные души, разные люди. Другие не путают тебя со мной. Они не считают тебя ответственным за блуждания твоего старшего брата.
   Габриель встал и вышел из комнаты, качая головой и бормоча:
   – И это – мой старший брат! Лепечет, как неразумное дитя.

Глава 6
Ревель, Эстония, 1910 г

   Через три дня бледный и взволнованный Альфред попросил о личной встрече с герром Шефером.
   – У меня проблема, герр Шефер, – начал Альфред, открывая свой портфель и вынимая из него семисотстраничную автобиографию Гете, между страницами которой торчали несколько криво оторванных клочков бумаги. Он раскрыл книгу на первой закладке и ткнул пальцем в текст. – Герр Шефер, Гете упоминает Спинозу вот здесь, в этой строчке. А потом еще здесь, парой строчек ниже. Но потом идут несколько параграфов, где это имя не появляется, и я не могу уяснить, о нем это или нет. На самом деле, я бо́льшую часть этого просто не понимаю. Это очень трудно! – Он перевернул страницы и указал на другой раздел: – Вот, и здесь то же самое! Он упоминает Спинозу два или три раза, потом четыре страницы идут без всякого упоминания. Насколько я могу судить, здесь неясно, говорит он о Спинозе или о ком-то другом. Он еще пишет о каком-то человеке по имени Якоби… И так повторяется еще в четырех других местах. Я понимал «Фауста», когда мы читали его в вашем классе, и понимал «Страдания молодого Вертера», но здесь, в этой книге, я читаю страницу за страницей – и ничего не понимаю!
   – Чемберлена-то читать гораздо легче, не так ли? – сказал герр Шефер, но мгновенно пожалел о своем сарказме и поспешил добавить более мягким тоном: – Вы можете не уловить смысла всех слов Гете, Розенберг, это вполне понятно. Но вы должны сознавать, что это – не строго организованная работа, а вереница воспоминаний о его жизни. Вы когда-нибудь сами вели дневник? Или, может быть, пробовали писать о своей жизни?
   Альфред кивнул:
   – Да, пару лет назад, но я вел его всего несколько месяцев.
   – Что ж, расценивайте эту книгу как что-то вроде дневника. Гете писал его не столько для своего читателя, сколько для самого себя. Поверьте мне, когда вы станете старше и больше узнаете об идеях Гете, вы лучше поймете и оцените его слова. Позвольте-ка… – Взяв у Альфреда книгу и просмотрев заложенные страницы, герр Шефер воскликнул: – А, я вижу, в чем проблема! Вы подняли обоснованный вопрос, и мне необходимо пересмотреть ваше задание. Давайте пройдемся по этим двум главам…
   Сдвинув вместе головы, герр Шефер и Альфред надолго углубились в текст, и герр Шефер попутно помечал в блокноте номера страниц и строк.
   Отдавая Альфреду блокнот, он сказал:
   – Вот что вы должны переписать. Помните, три разборчиво написанные копии! Но тут есть одна загвоздка. Это получается всего двадцать или двадцать пять строк – задание намного более короткое, чем первоначально назначил вам директор, и я сомневаюсь, что такой объем его удовлетворит. Поэтому вы должны кое-что сделать дополнительно: выучите эту сокращенную версию наизусть и расскажите ее на нашей встрече с директором Эпштейном. Думаю, он сочтет это приемлемой заменой.
   Заметив тень сердитой гримасы на лице Альфреда, герр Шефер добавил:
   – Альфред, хотя мне не нравится эта перемена в вас – вся эта чушь о расовом превосходстве, – я по-прежнему на вашей стороне. В течение прошлых четырех лет вы были хорошим и послушным студентом – правда, как я вам не раз говорил, могли бы проявлять и большее усердие. Уничтожить собственные шансы на будущее, не получив аттестата, – для вас это было бы настоящей трагедией. – Он выждал, чтобы последняя фраза как следует запомнилась. – Мой вам совет: вложите всю душу в это задание. Директор Эпштейн захочет большего, нежели простое переписывание и пересказ. Он будет ждать от вас понимания того, что вы прочли. Так что старайтесь, старайтесь, Альфред. Лично я хочу увидеть вас успешным выпускником.
   – А можно, я все же покажу вам свой экземпляр, прежде чем писать две другие копии?
   Бездушный ответ Альфреда неприятно царапнул его самолюбие, но герр Шефер сдержался, ответив:
   – Если вы будете следовать моим инструкциям, изложенным в блокноте, в этом не будет необходимости.
   Когда Альфред развернулся, собираясь уйти, герр Шефер окликнул его:
   – Розенберг, минуту назад я протянул вам руку помощи. Я сказал, что вы были хорошим студентом и что я хочу видеть вас с аттестатом в руках. Неужели вы ничего не хотите сказать в ответ? В конце концов, я был вашим учителем четыре года!
   – Да, герр Шефер.
   – Да, герр Шефер?
   – Я не знаю, что сказать.
   – Хорошо, Альфред, можете идти.
   Герр Шефер уложил в свой портфель студенческие работы, взятые на проверку, решил выбросить Альфреда из головы и стал думать о своих двух детях, о жене и о шпацле[29] и вериворсте[30], которые она обещала к сегодняшнему ужину.
   А Альфред отбыл в полной растерянности. Как быть с заданием? Не сделал ли он все только хуже? Или, наоборот, ему дали передышку? В конце концов, наизусть-то он учит легко. Ему нравилось заучивать наизусть реплики для театральных спектаклей и речи…
* * *
   Через две недели Альфред стоял у длинного стола герра Эпштейна, вопросительно глядя на директора, который сегодня выглядел еще более внушительным и свирепым, чем обычно. Герр Шефер, по сравнению с директором, казавшимся тщедушным, с унылым лицом, жестом велел Альфреду начать пересказ. Бросив последний взгляд на свой экземпляр текста Гете, Альфред выпрямился, объявил:
   – Из автобиографии Гете, – и начал:
 
   – Мыслителем, который трудился надо мной столь решительно и оказал столь великое влияние на весь мой образ мысли, был Спиноза. Тщетно озирая весь мир в поисках средства, которое могло бы усовершенствовать странную мою природу, я наконец набрел на «Этику» этого философа. И в ней обрел успокоительное для своих страстей; в ней, казалось, открылся мне широкий и свободный взгляд на вещественный и смертный мир…
 
   – Итак, Розенберг, – прервал его директор, – что же такое Гете получил от Спинозы?
   – Э-э… его этику?
   – Нет-нет. Боже милосердный, неужели вы не поняли, что «Этика» – это название книги Спинозы! Что́, по словам Гете, он обрел в книге Спинозы? Что, как вы думаете, он подразумевает под «успокоительным своим страстям»?
   – Нечто такое, что его умиротворило?
   – Да, отчасти. Но продолжайте: эта мысль вскоре снова появится.
   Альберт некоторое время проговаривал текст про себя, чтобы найти нужное место, потом снова стал декламировать:
 
   – Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободный от связей интерес…
   – «Незаинтересованность» – а не интерес! – рыкнул директор Эпштейн, пристально следивший за каждым словом пересказа по своим заметкам. – «Незаинтересованность» означает эмоциональную непривязанность!
   Альфред дернул подбородком и продолжал:
 
   – Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободная от привязанностей незаинтересованность, сиявшая в каждой фразе. Это великолепное высказывание – «кто любит Бога, тот не может стремиться, чтобы и Бог, в свою очередь, любил его» – со всеми посылками, на коих оно покоится, и всеми вытекающими из него логическими следствиями, наполнило весь мой ум…
 
   – Это трудный фрагмент, – снова перебил директор. – Позвольте, я объясню. Гете говорит, что Спиноза научил его освобождать свой разум от влияния других. Искать собственные чувства, делать собственные умозаключения, а потом действовать в соответствии с ними. Иными словами, позволяй своей любви свободно течь, но не позволяй влиять на нее мысли о той любви, которую можешь получить взамен. Мы могли бы применить ту же самую идею к предвыборным речам. Гете не стал бы строить свою речь, основываясь на том восхищении, которое получит от других. Вы понимаете? До вас дошло?
   Альфред кивнул. Что до него на самом деле дошло – это что директор Эпштейн затаил на него злобу. Он дождался жеста директора и продолжил:
 
   – Далее, не до́лжно отрицать, что теснейшие союзы складываются из противоположностей. Всеприемлющее спокойствие Спинозы составляло резкий контраст с моей всевозмущающей деятельной энергией. Его математический метод противостоял моим поэтическим чувствам. Дисциплинированный склад его ума сделал меня его пылким учеником, его самым решительным почитателем. Разум и сердце, понимание и чувство искали друг друга с неизбежным тяготением, и следствием явился союз самых различных натур…
 
   – Знаете ли вы, что он подразумевает под «двумя различными натурами», Розенберг? – осведомился директор.
   – Я думаю, он имеет в виду ум и сердце.
   – Именно! А который из них – Гете и который – Спиноза?
   Альфред недоуменно посмотрел на него.
   – Это не просто упражнение для памяти, Розенберг! Я хочу, чтобы вы понимали выученные слова. Гете – поэт. Так кто он – ум или сердце?
   – Он – сердце. Но он также обладал великим умом.
   – Ах, да! Теперь я понимаю ваше замешательство. Но здесь он говорит, что Спиноза предлагает ему тот баланс, который позволяет Гете примирить свою страстность и кипучее воображение с необходимым спокойствием и рассудком. И именно поэтому Гете говорит, что он – «самый решительный почитатель Спинозы». Понимаете?
   – Да, господин директор.
   – Теперь продолжайте.
   Альфред замешкался, в его глазах мелькнула паника.
   – Я потерял мысль. Я не помню, на чем мы остановились…
   – Вы прекрасно справляетесь, – вставил герр Шефер, пытаясь успокоить его. – Мы понимаем, как трудно читать наизусть, когда вас так часто прерывают. Можете свериться со своими записями, чтобы найти это место.
   Альфред глубоко вздохнул, пробежал взглядом заметки и продолжал:
 
   – Некоторые выставляли его атеистом и считали достойным порицания; но, с другой стороны, они также признавали, что он был спокойным, задумчивым человеком, добрым гражданином, с сострадательной душой. Похоже, критики Спинозы забыли слова Писания: «По плодам их узнаете их» – ибо угодная людям и Богу жизнь не может произрастать из порочных принципов. Я по сей день помню, какой покой и ясность низошли на меня, когда я впервые переворачивал страницы «Этики», написанной этим выдающимся человеком. Поэтому я вновь поспешил прибегнуть к сему труду, коему я стольким обязан – и вновь меня охватил тот же дух умиротворения. Я предался чтению и размышлению и ощутил, заглянув в себя, что никогда еще не мог узреть мир так ясно.
 
   Договорив последнюю строчку, Альфред шумно выдохнул. Директор сделал ему знак сесть и заметил:
   – Ваш пересказ был удовлетворителен. У вас хорошая память. А теперь давайте проверим ваше понимание этого последнего отрывка. Скажите мне, считает ли Гете Спинозу атеистом?
   Альфред отрицательно покачал головой.
   – Я не расслышал ваш ответ.
   – Нет, господин директор, – громко произнес Альфред. – Гете не думал, что он атеист. Но другие так считали.
   – И почему же Гете с ними не согласен?
   – Наверное, из-за его этики?
   – Нет-нет. Вы что, уже позабыли, что «Этика» – это название книги Спинозы? Итак, почему Гете не согласен с критиками Спинозы?
   Альфред затрепетал, но не издал ни звука.
   – Боже мой, Розенберг, да загляните же в свои записи! – велел директор.
   Альфред просмотрел последний параграф и наконец отважился:
   – Потому что он был добр и жил жизнью угодной Богу?
   – Точно так. Иными словами, имеет значение не то, во что вы верите или говорите, что верите – а то, как вы живете. А теперь, Розенберг, последний вопрос по этому фрагменту. Скажите нам еще раз, что Гете получил от Спинозы?
   – Он говорил, что обрел дух умиротворения и покоя. Он также говорил, что узрел мир с большей ясностью. Это – две главные вещи, которые он обрел.
   – Точно! Известно, что великий Гете целый год носил в кармане экземпляр «Этики» Спинозы. Представьте – целый год! И не только Гете, но и другие великие немцы. Лессинг и Гейне говорили о ясности и умиротворении, которые нисходили на них благодаря чтению этой книги. Кто знает, возможно, и в вашей жизни настанет время, когда вам тоже понадобятся умиротворение и ясность, которые дает «Этика» Спинозы. Я не стану просить вас прочесть эту книгу теперь же. Вы слишком юны, чтобы осмыслить ее значение. Но я хочу, чтобы вы пообещали, что до своего двадцать первого дня рождения вы ее прочтете… Или, возможно, мне следовало бы сказать – прочтете ее к тому времени, когда полностью возмужаете. Даете ли вы мне свое слово – слово доброго немца?
   – Да, господин директор, даю слово!
   Чтобы отделаться от этого допроса, Альфред был бы рад пообещать, что прочтет целиком всю энциклопедию по-китайски.
   – А теперь давайте перейдем к сути этого задания. Вам вполне ясно, почему мы дали вам такое задание по чтению?
   – Э-э… нет, господин директор. Я думал, это просто потому, что я сказал, что Гете восхищает меня превыше всех остальных.
   – Безусловно, это отчасти так. Но вы же наверняка поняли, что в действительности означает мой вопрос?
   Альфред уставился на него пустым взглядом.
   – Я спрашиваю вас: что для вас означает то, что человек, которым вы восхищаетесь превыше всех прочих, выбрал в качестве человека, которым он восхищается превыше всех прочих, еврея?
   – Еврея?..
   – Неужели вы не знали, что Спиноза – еврей?
   Тишина.
   – Вы что же, ничего не выяснили о нем за истекшие две недели?
   – Господин директор, я ничего не узнавал о Спинозе. Это не входило в мое задание.
   – И поэтому вы, благодарение Богу, увильнули от излишней необходимости немного расширить свои знания? Верно, Розенберг?
   – Давайте-ка выразим это по-другому, – поспешил на помощь герр Шефер. – Подумайте о Гете. Как бы он поступил в такой ситуации? Если бы от Гете потребовали прочесть автобиографию какого-то неизвестного ему человека, что сделал бы Гете?
   – Он постарался бы побольше узнать о нем.
   – Вот именно! Это важно, если вы кем-то восхищаетесь – стремитесь его превзойти. Используйте его как своего наставника.
   – Благодарю вас, герр Шефер.
   – И все же, давайте продолжим рассмотрение моего вопроса, – гнул свое директор Эпштейн. – Как вы объясните беспредельное восхищение и благодарность Гете по отношению к какому-то еврею?
   – А Гете знал, что он еврей?
   – Господи боже мой! Разумеется, знал!
   – Но, Розенберг, – заговорил герр Шефер, в голосе которого тоже начало прорываться раздражение, – вдумайтесь в то, о чем спрашиваете. Какое это имеет значение – знал ли он, что Спиноза – еврей? С чего вы вдруг вообще задали этот вопрос? Неужели вы думаете, что человек склада Гете – вы ведь сами назвали его универсальным гением – стал бы разбираться, принимать ему великие мысли или нет, в зависимости от их источника?!
   У Альфреда был такой вид, будто его громом поразило. Никогда еще в его мозгу не бушевал подобный вихрь мыслей. Директор Эпштейн, положив ладонь на руку герра Шефера, чтобы успокоить его, не сдавался:
   – Мой главный вопрос к вам по-прежнему остается без ответа. Как вы объясните то, что универсальный немецкий гений почерпнул столь значительную помощь в идеях представителя низшей расы?
   – Вероятно, дело в том же, о чем я говорил, имея в виду доктора Апфельбаума. Может быть, в результате мутации может появиться и хороший еврей, несмотря на то, что вся их раса порочна и недоразвита…
   – Это неприемлемый ответ! – заявил директор. – Одно дело – говорить так о враче, добром человеке, что усердно трудится в избранной им профессии, и совсем другое – называть плодом мутации гения, который, вполне возможно, изменил ход истории. А ведь есть много других евреев, чья гениальность – прекрасно известный факт. Подумайте о них. Позвольте напомнить вам о тех, которых вы знаете сами – но, может быть, не догадываетесь, что они – евреи. Герр Шефер говорил мне, что в классе вы читали наизусть стихи Генриха Гейне. Он также упоминал, что вы любитель музыки, и, как я догадываюсь, вам случалось слушать произведения Густава Малера и Феликса Мендельсона. Так?
   – А что, они все – евреи, господин директор?!
   – Да, и вы не можете не знать, что Дизраэли, великий премьер-министр Англии, был евреем, не так ли?
   – Я не знал этого, господин директор…