– О каком мире вы говорите? О буржуазном?
   – О всяком. Вы напрасно улыбаетесь. Возьмём простейший пример: человек совершает преступление, убийство. Если совершает его, скажем, душевнобольной, масштаб возможностей которого средой не ограничен, – для него совершение убийства не влечёт за собой никаких изменений в месте, занимаемом им в мире. Его водворяют обратно в дом для умалишённых, в глазах общества он по-прежнему душевнобольной, он остаётся в своей коже. Допустим, то же преступление совершил так называемый нормальный человек, но человек определённой профессии: офицер. Он убил солдата, который обозвал его неприличными словами. И в данном случае преступление не повлечёт за собой никаких последствий. Общество в масштабе, отмеренном офицеру, предусмотрело для него право убивать оскорбивших его подчинённых. Допустим теперь, что точно такое же преступление совершает другой нормальный человек, но уже иной профессии – скажем, совершаю его я. Кто-то изругал меня, и я в ответ на это размозжил ему череп. В границы возможностей, отмеренных мне обществом, не входит право убивать людей. Перешагнув эти границы, я моментально потерял занимаемое мною до сих пор устойчивое место в мире и с грохотом полетел вниз по всем ступенькам общественной лестницы.
   – Вы говорите не о всяком, а именно о буржуазном обществе. У нас эти далеко не так. Ваш пример с офицером только подтверждает эту разницу.
   – Дело не в примере. Пример можно заменить другим. Дело в своего рода молчаливой конвенции между личностью и обществом. Я думаю, это весьма элементарная истина, которой могут сопротивляться ярые индивидуалисты, но в которой нет надобности убеждать коммуниста. Это молчаливое соглашение вовсе не так уж тягостно для личности, как бы это казалось на первый взгляд. Ведь то, что мы называем личностью, само в себе для нас непознаваемо. Мы создаём себе условное представление о самих себе, а так как сызмала нас учат смотреть на всё, в том числе и на себя, глазами окружающей среды, то в конце концов её глаза становятся нашими, и мы принимаем отмеренный нам масштаб, принимаем свою кожу как нечто органическое, как свою подлинную индивидуальность. На этой конвенции основана сама возможность существования всякого общества…
   – Дорогой коллега, – ворвался неожиданно в речь Кларка насмешливый голос Мурри, – извините, что вас перебиваю, но вы нарушаете сейчас другую общепринятую конвенцию – между посетителями и столовой, и стесняете обслуживающий персонал. Все уже поели, а наша тарелка стоит не тронута. У вас возьмут прибор, и вы останетесь без ужина.
   Кларк замолчат и принялся есть.
   – Признаться, я не совсем поняла вашу мысль, – оторвала его от этого занятия Полозова.
   – Я хотел сказать только одно: в том, что здесь делается, есть много противоречий. Вы создаёте здесь новое общество, основанное на упразднении частной собственности. Прекрасно. Вам кажется, что вы в состоянии расширить масштаб возможностей каждой единицы до бесконечности. Не так ли? Извечный конфликт между личностью и обществом вы, враги индивидуализма и проповедники интересов коллектива, решаете в пользу личности и во вред обществу. Это парадоксально, но это так. Это противоречие встречается у вас на каждом шагу.
   – В чём же вы видите это противоречие?
   – Возьмите то, о чём мы начали говорить: ваша государственная система позволяет гражданам в половине их жизненного пути менять место, занимаемое ими в обществе. Я уже сказал, что тормозит развитие вашей промышленности. Человек, меняя кожу, перепрыгивая с одной социальной ступеньки на другую, естественно выбит на некоторое, довольно продолжительное время из колеи. Он должен свыкнуться с новыми требованиями, которые предъявляет ему новое окружение, свыкнуться со своими новыми возможностями, должен обрасти новой кожей. Количество затраченной на это энергии ни в какой степени не компенсируется той пользой, которую переключившиеся могут принести обществу. Коэффициент трения здесь настолько велик, что он неизмеримо снижает их прежнюю производительность… Я вижу, вы со мной не согласны?
   – По правде, я тоже с вами не согласен, – вмешался неожиданно Мурри.
   Кларк обернулся удивлённый:
   – И ты, Брут?… Что ж, разрешите мне остаться при своём мнении.
   – Представьте себе полное отрицание общества: в нашем понимании: это и будет коммунистическое общество.
   Кларк не мог уловить, шутит ли Мурри, или говорит всерьёз.
   Полозова с любопытством присматривалась к неожиданному союзнику.
   – Браво, мистер Мурри! Вы попали в точку. В этом корень всех недоразумений. То, что мистер Кларк говорит об ограниченных масштабах личности в буржуазном обществе, вполне верно, с той поправкой, что речь идёт не об обществе вообще, а именно о буржуазном. В буржуазном обществе действительно нет и не может быть подлинной индивидуальности, она атрофирована, она подменена той условной кожей, в которую затягивает каждого гражданина капиталистическое государство. Выпрыгнуть из этой кожи и заменить её другой удаётся лишь очень и очень немногим. Для подавляющего большинства это сопряжено с немедленной жестокой местью оскорблённого государства.
   – А разве от того, что у вас это доступно большему количеству граждан, суть вопросов меняется? Вы тоже не в состоянии выпрыгнуть из рамок своего государства, – скептически улыбнулся Кларк.
   – Мы – поколение, уничтожившее капиталистическое общество, чтобы войти в социалистическое, – пока что меняем кожу. Это массовый и болезненный процесс. Изменились отношения между людьми, между людьми и вещами, между людьми и государством. Расширились масштабы каждой отдельной личности, старая кожа капиталистических отношений лопнула. Мы меняем её на более просторную, в которой нам легче дышать. Это только первый шаг к тому коммунистическому обществу, где человек сбросит с себя наконец, как шелуху, всякую кожу условностей, обретая впервые во всём её объёме свою атрофированную индивидуальность.
   – Это утопия. Для этого нужно бы изменить сначала самую природу людей.
   – А разве мы её не меняем? – всё больше воодушевлилась Полозова, щёки её горели. – Разве не в этом именно состоит величайшее значение нашей революции? Вы правильно отметили, что новые обязательства и новые перспективы требуют от человека радикальной перестройки; он должен привыкнуть осознать и ощущать себя самого под углом новых требований и возможностей. Это длительный и трудный процесс. Старая кожа настолько приросла, что подчас приходится отрывать её вместе с мясом. Многие из тех, которые в семнадцатом, в двадцатом, двадцать третьем году фланировали в новой коже, на зависть легко и просто, – именно сегодня, чем глубже наша страна входит в социализм, начинают болеть и отставать. Это не усталость, это гниют неоторванные лохмотья старой кожи, вызывая заражение всего организма. Если вы под этим углом будете смотреть на здешних людей, – а и вы, и мистер Мурри, кажется, любите и умеете наблюдать, – многое непонятное на первый взгляд станет вам понятно при одном условии: живя в нашей стране, нельзя быть посторонним наблюдателем. Если вы захотите сохранить мнимую объективность человека с другого полушария, вы не поймёте здесь ровно ничего…
   Столовая постепенно пустела. За столом, кроме Кларка, Полозовой и Мурри, остались Уртабаев и Синицын.
   К столу подошёл с тарелкой в руке Ерёмин.
   – Можно тут за вашим столом присесть?
   – Садись, садись, – указал место рядом с собой Синицын. – Новости расскажешь. Говорят злые люди, что ты сегодня телеграмму в Наркомзем послал, будто больше двадцати тысяч га дать к весне не собираешься?
   Полозова и Уртабаев удивлённо посмотрели на Ерёмина.
   – И послал. Кто отвечает, я или ты?
   – За телеграмму, конечно, ты отвечаешь. И перед центром ответишь и перед бюро парткома сегодня ответишь. У нас в десять часов экстренное собрание. Пожалуйста, потрудитесь объяснить нам, что и почему. Как-никак, а бюро парткома об этом знать небезынтересно.
   – Кому надо, объясню. Ты меня не пугай, я не из пугливых.
   – Вчера на совещании всех инженеров крыл, – вставил Уртабаев, – а сегодня четверяковское решение принял. Зря только волновался. Я тебе ещё вчера вечером предсказывал.
   – Ты, Уртабаев, лучше помалкивай. Строительство в тупик загнали, рабочих разбазарили, машины переломали, а отвечать за вас кто будет? Я.
   – За телеграмму, я тебе уже сказал, ты ответишь, – вмешался Синицын. – А за строительство – не ты один. Как-никак, есть у нас треугольник, – кривой, правда, раскоряченный, но есть.
   – Большая от вас помощь, как кот наплакал! Еду сегодня в Сталинабад. Там буду отчитываться.
   – В Сталинабад поедешь завтра. Не торопись. Боюсь, что после твоей телеграммы назад больше не вернёшься. Если думаешь попасть туда раньше, чем решение бюро, то ошибаешься. Можно позвонить ещё на телеграф, может быть, телеграмма не ушла. В крайнем случае можно задержать её по проводу в Сталинабаде.
   – Я подписывал телеграмму, и только я могу её аннулировать.
   – А кто же? Конечно ты. Ты и позвонишь.
   – Я на ветер телеграммы не посылаю. Раз послал, значит знаю, что делаю. Отчитываться буду перед Цека в Сталинабаде. А уеду сегодня, через полчаса. Если хочешь, можешь задержать меня силой.
   – Насчёт задержки силой – я не милиция. А вот о твоём антипартийном поведении поговорим. Посмотрим, что с тобой делать…
   – Эге, легче на поворотах!
   – Особенно на поворотах назад, товарищ Ерёмин. Строительства всего не повернёшь, а сам, чего доброго, выскочить можешь.
   – А вам чего хочется? Дотянуть до конца, всё шито-крыто, а там с треском просыпаться: вместо восьмидесяти дали двадцать. Так, что ли? Моя обязанность сигнализировать заранее срыв плана и невозможность выполнения, а не сидеть и молчать, – авось вывезет.
   – Авось не вывезет, а вот правильная организация работ вывезти ещё может.
   – А что для этой правильной организации вы сами-то сделали? Может, скажешь? Большая у тебя партийная прослойка среди рабочих? А ну, расскажи!
   – Если бы ты почаще заглядывал на заседания парткома, не пришлось бы тебе об этом расспрашивать в столовой.
   – Я по работе вижу, а не по заседаниям.
   – Плохо видишь. Надо вперёд смотреть. Твоя беда, что уткнулся носом в наличие прорывов и горизонта не видишь.
   – Я не поэт – порхать по горизонтам, а начальник строительства. Вижу, что у меня в наличии, и рассчитываю, что могу с этим сделать.
   – Того, что можно сделать, как раз не видишь. Так вот тебе для сведения: второй месяц, с момента моего назначения сюда, добиваюсь мобилизации партийцев и комсомольцев на наше строительство. Вчера Цека принял решение. Через недельку, дней через десять получим двести партийцев и триста комсомольцев. Партийцев семьдесят процентов, комсомольцев сто процентов из националов. Аннулируешь свою телеграмму?
   – На строительстве машины нужны, а не комсомольцы. Подумаешь, богатство! Триста комсомольцев-националов! Видели мы твоих комсомольцев. Через неделю обратно все разбегутся по домам.
   – А ты организуй им условия работы так, чтобы не разбежались. Поменьше телеграфируй, а побольше налаживай.
   – Что мне, землю заступом копать? На спине вывозить, что ли? И так всё на своей спине везу. Транспорта не дали, вместо двухсот пятидесяти машин только пятьдесят. Да и из тех половина поломана. Клетраков вместо ста пятидесяти – ни одного. Экскаваторов вместо двадцати шести – три. Что это? Шутка? Это стопроцентная механизация называется? С этим канал на сорок километров в галечнике выроешь? Садись на моё место и рой.
   – Посадят, сяду. Пока тебя не сняли, будешь рыть ты.
   – Ты, Ерёмин, четверяковские аргументы наизусть заучил, – заметил Уртабаев.
   Ерёмин отодвинул тарелку с супом, по столу расплескалась жижа.
   – Катитесь вы все к… божьей матери. Что я вам тут, подсудимый, что ли?
   Он встал и направился к дверям. На пороге остановился:
   – Скажи лучше своему постройкому, чтобы хоть суд показательный устроил. Сегодня пьяный вдрызг шофёр выехал в Сталинабад и грузовик в Вахше утопил. Самого, сукина сына, каючники еле живого вытащили, а машину загубил. Этак до моего приезда ни одной машины не останется…
   – Я так и знал, что этим дело кончится, – после минутного молчания заговорил Уртабаев, проводив глазами большую фигуру Ерёмина. – Слабый он человек. Кричит, надрывается, мечется, за всё хватается, за работой с утра до ночи, а толку мало. Четверяков, тот жжёный пройдоха. Хладнокровием своего добьётся. Тот его сразу раскусил. Даст ему выкричаться, а потом всё-таки поставит на своём. Удивляюсь, как партия назначает Ерёмина на такую работу.
   – Это ты оставь, – нахмурился Синицын, – я с ним на польском фронте вместе когда-то был, в гражданскую. Работал у него политкомиссаром. Такого командира по всей армии поискать. Выдержанный, смелый, из любого, самого безнадёжного окружения вывернется да ещё пленных наберёт. Что с ним случилось, не понимаю. Люди ломались после гражданской, на мирное строительство не могли переключиться. Но ведь с тех пор сколько лет прошло, работал на ответственных постах и как будто хорошо работал!
   – При крепкой ячейке и завкоме, в менее трудных условиях, может, и справлялся. Там ведь сама рабочая общественность вывозит. А в наших условиях и при наших трудностях нужны всё-таки исключительно крепкие работники.
   «Придётся ставить вопрос о снятии его с работы и передать дело в контрольную комиссию», – уже спокойно подумал Синицын.
   Кларк, не понимавший разговора, не вставал из-за стола, терпеливо дожидаясь окончания беседы. Он рассчитывал, что Синицын, местный секретарь партии, как раз то лицо, которое ему нужно. И когда Синицын и Уртабаев поднялись, он попросил Полозову перевести, что у него есть к Синицыну маленькое дело.
   – Вчера вечером я нашёл у себя на столе это письмецо, – он разложил лист с рисунком. – А вот и другое тождественное письмо, которое нашёл у себя на столе инженер Баркер.
   – А вот и третье, – положил на стол третий рисунок Мурри.
   – Я, конечно, подобных угроз всерьёз не принимаю, – поспешно добавил Кларк, – но я подумал, что вам интересно будет выяснить, кто это на строительстве занимается подобными шутками.
   Он подвинул один рисунок к Синицыну, другой к Уртабаеву, не спуская глаз с Уртабаева.
   Уртабаев внимательно осмотрел листок.
   – Интересно, – потянулся он за другим рисунком и стал сличать его с первым. – Что ты думаешь об этом, Синицын?
   – Написано вполне вразумительно и очень простыми средствами, – похвалил Синицын. – Составлял, по-видимому, неглупый парень. И вряд ли таджик. Таджик нарисовал бы отрезанную голову, а не череп. – Череп – это уже европейская символика. Рисовал, по-видимому, русский.
   – Правильно, – подтвердил Уртабаев. – Таджик черепа не нарисует.
   – А если рисовал русский, то, очевидно, не без образования, – продолжал свою мысль Синицын.
   – Почему?
   – Знает латинский алфавит. В школах первой ступени этому не учат.
   – Верно! Ты настоящий сыщик.
   Синицын собрал все три бумажки.
   – Постараюсь выяснить. Вы, пожалуйста, не волнуйтесь и не принимайте этого близко к сердцу, волос с вашей головы не упадёт. Если, паче чаяния, найдёте ещё такие художественные произведения, передавайте их прямо мне.
   Он пожал руку Кларку и Мурри и вышел вместе с Уртабаевым.
   Кларк, Мурри и Полозова поднялись тоже.
   – Не говорите Баркеру, что вы получили такое же письмо, – обратился к Мурии Кларк, когда Полозова распрощалась и ушла, – Я убедил его, что над ним просто хотели подшутить. Иначе он разведёт панику и будет требовать охраны и пулемёта.
   Мурри утвердительно кивнул головой.
   – Кстати, – остановился Кларк, – к вам вчера не заходил Уртабаев?
   – Заходил.
   Они стояли у дома Мурри.
   – У меня есть неясное подозрение, которое мне пришло в голову ещё вчера.
   – Интересно. Заходите.
   – Дело в том, что все наши комнаты были закрыты и проникнуть в них без ключа никто не мог…
   Кларк поделился с Мурри своими подозрениями.
   – Да, но какой же смысл Уртабаеву выживать нас со строительства? – заметил Мурри. – Впрочем, это не так уж неправдоподобно. Между Уртабаевым, главным инженером и начальником строительства есть, кажется, серьёзные трения. Уртабаев, возможно, хочет скомпрометировать тех двоих и доказать, что они не закончат строительства в срок. В таком случае наш приезд шёл бы вразрез с его желаниями.
   – Это не исключено.
   – Есть и другая возможность. Уртабаев – таджик. Главный инженер и начальник – русские. Может быть и национальная вражда.
   – Да, но Уртабаев, кажется, коммунист?
   – Ну и что ж из этого? – улыбнулся Мурри. – Национализм старше коммунизма. Разве вы не слыхали о случаях, когда ярые националисты вступали в коммунистическую партию, чтобы встать у власти и парализовать работу партии? Такие случаи бывали в Узбекистане, если не ошибаюсь, да и в других советских республиках. Об этом в своё время много писали газеты…
 
   Возвращаясь поздно вечером домой, Кларк у своей веранды натолкнулся на Баркера. От Баркера шёл густой спиртной дух.
   – А, Кларк! – обрадовался Баркер, фамильярно хватая Кларка под руку. – Напрасно вы пропадаете, стучали к вам раз десять. Нет и нет.
   – Где ж это вы успели нализаться? Как вам не стыдно, – высвободился Кларк. – Увидят вас рабочие, скажут: ну и американский инженер! Хороший пример подаёте, нечего сказать. Где ж это вы спирт достали?
   – Бросьте, Кларк, проповеди читать, сегодня не воскресенье. Был на вечеринке у ваших соседей, Немировских, по специальному приглашению. Знакомлюсь со здешними инженерами. Хорошие инженеры, пьют очень здорово. Если бы тебе, брат, налили столько, сколько мне, ты бы умер. А я вот живу и даже ничего!
   – Спиртом от вас несёт, как из аптеки.
   – Это против малярии. Комары не кусаются. Не будете пить – заболеете. Я вам говорю! За вами раз десять заходили. Прибор оставили. Хозяйка очень хлопотала. А вас нет и нет.
   – Идите и выспитесь. Отведу вас домой, а то свалитесь где-нибудь в канаву. Придётся утром из-за вас глазами хлопать.
   Он взял грубо Баркера под руку, не отвечая больше на его разговоры, довел до дома, достал из его кармана ключ, открыл дверь и втолкнул Баркера в комнату.
   Придя к себе, Кларк разделся и лёг.
   Из соседней квартиры через сени доносились громкий смех, неразборчивая каша голосов и звон опорожняемых стаканов. Всё это долетало до Кларка через пробковую стену усталости.
   Он сейчас же уснул.
   Ночью проснулся внезапно от чьего-то прикосновения. Он резко сел на постели, но тотчас же почувствовал на шее мягкие голые руки, повалившие его обратно на подушку. В комнате стоял густой мрак. В отсвете зыбкого сияния, вливающегося в окно, он увидел у своего лица знакомое женское лицо. Он пошарил рукой, на что бы опереться и встать, но рука его натолкнулась на голое женское бедро. Разгорячённое тело придушило его к постели, лишая возможности шевелиться.
   Он подумал, что с вечера забыл запереть дверь на ключ. Если и сейчас дверь не заперта, – войдёт муж, и будет невероятный скандал… Надо немедленно освободиться и встать. Он почувствовал на губах прикосновение мягких пытливых губ, смутный привкус вина. Мысли постепенно заволокло дымкой, и он перестал сопротивляться.

Глава пятая

   В помещении парткома стоял тонкий заунывный звон. Звенели мухи, густыми спиралями прорезая воздух. Звенел подвешенный к лампе у потолка длинный свиток клейкой бумаги, чёрный от прилипших тел. Звенели распростёртые на столах клейкие листы, неуклюже топорщась вверх в прозрачном трепетании сотен крылышек. К бумагам приклеивались люди, ругались, отрывали прилипшее варево, хлопали с шумом ладонями по обтянутым сеткой плечам и торсам, размазывая надоедливые звенящие точки, и просторные клетки сеток, одна за другой, набухали красными бугорками.
   Через открытое окно, занавешенное мокрой простыней, просачивался в комнату густой, клейкий зной. От простыни шёл пар, словно снаружи по ней провели утюгом. За окном муторно долго кричал осёл. Люди входили и выходили, потные, умащенные зноем. Хриплый телефон непрерывно врывался в разговор дребезжащим чахоточным лаем.
   На столе, за которым сидел Синицын, стоял пузатый фарфоровый чайник, укутанный чалмой. Синицын, между двумя отчётами, наливал из него в пиалу лимонно-жёлтый завар и пил мелкими глотками.
   Опять задребезжал телефон.
   – Да, да, Синицын. Письмо? Какое письмо? Кто это говорит? Полозова? А, здорово! Что? Новое письмо подучили? Все трое? Срок до первого мая? Ну что ж, это ещё не так строго. Принесите мне вечером в партком. Да все три. Хорошо.
   Синицын положил трубку.
   – Володя, можно к тебе на минутку?
   В комнату вошла Синицына.
   – На минутку можно, больше нельзя, очень занят. Бери стул и садись. По делу?
   – Разве я к тебе в партком захожу без дела? Слушай, Володька…
   – Да, сейчас… Убирайся ко всем чертям!.. Это я не тебе, – повернулся он к жене. – Это ему… Да ты мне головы не морочь… И слушать не хочу. Сказал, должно быть сделано… А вот не трать время на праздные разговоры, тогда и успеешь.
   Он положил трубку.
   – Да, слушаю.
   – Пришли игры и плакаты для клуба, несколько ящиков. Я с этим одна не справлюсь. Дай мне одного комсомольца, Зулеинова хотя бы.
   – Не могу, детка, сегодня никоим образом. Все заняты. Штурмуем. И народу много приехало. Сорок человек. Разместить их всех надо, устроить, накормить. Подожди выходного дня.
   – Какие ж у вас выходные дни? Не обманывай. Честное слово, игры разобрать надо и плакаты развесить.
   – Не могу, Валечка. Подождут. Всё равно сейчас играть некому.
   Она сердито надула губы.
   – Я хотела как раз сегодня этим заняться, а одна не буду…
   – А ты понемножечку. Сегодня немного, завтра немного – и не заметишь, как всё разберёшь.
   В комнату вбежал молодой таджик, помахивая телеграммой. Положив её перед Синицыным, он ополоснул пиалу, отпил глоток чаю и остановился в ожидании у стола.
   – Ну, что пишут? Какие новости?
   Синицын внимательно пробежал телеграмму.
   – Наше предложение утверждено: Ерёмина и Четверякова сняли. Через неделю пришлют нового начальника и главного инженера. На, читай!
   Таджик жадно пробежал телеграмму.
   – А ты этого Морозова знаешь? – спросил он, дочитав до конца,
   – Нет, Гафур, не знаю. Морозовых очень много, больше чем у вас Ходжаевых. Но раз посылают на прорыв, значит дельный парень. Сейчас важно наладить работу так, чтобы ребята с места в карьер не осеклись на трудностях. Понимаешь? Как у тебя с соревнованием? Туговато?
   – Ничего! Вчера на первом участке норма выработки поднялась на пятнадцать процентов.
   – Пустяки! Разве надо на пятнадцать? На пятьдесят!
   – На земляных работах очень туго идёт с соревнованием. Рабочие сдельщиной недовольны, поговаривают, чтобы вернуть подённую оплату. Не разберёшь, в чём дело. Агитация кулацкая, что ли? Странно, что как раз самые хорошие рабочие недовольны.
   – А ты смотри в оба. Наверняка им головы кто-то дурачит.
   – Я уж расспрашивал и так и эдак, – никакого толка.
   – А с экскаваторами как? Оба Бьюсайруса подвёз ли? К сборке приступили?
   – Приступили. Бригада Метёлкина вызвала американца на соревнование. Американец поставил срок сборки пятнадцать дней, наши берутся в девять. Американец очень обиделся, не хочет соревноваться. Говорит: я работать приехал, а не на голове ходить.
   – Шибко ругается?
   – Шибко!
   – Ничего, подтянется. Вот что, вызови ко мне сюда Нусреддинова. Комсомольцы приехали. Надо их сразу взять в оборот, организовать несколько образцовых бригад. Если комсомольцы не пойдут во главе соревнования, то грош цена всей их работе.
   – Хоп. [23]
   – Гафур! – вернул его от двери Синицын. – Увидишь Гальцева, пришли его, пожалуйста, сюда. Если постройком будет работать, как до сих пор, то придётся разогнать его к чёртовой матери,
   – По-моему, давно пора.
   – Ну, ну, давай его сюда.
   В комнату вошли трое новых.
   – Значит, не дашь? – поднялась Синицына.
   – Чего? А, насчёт клуба! Никак не могу. Подожди выходного дня.
   – Опять старая песенка! Не дашь, не надо… Сегодня долго будешь занят?
   – Да, часов до двух. Заседание…
   – Ну, до свидания.
   Она поправила платок и пошла к выходу,
   Очутившись на улице, она сделала несколько шагов и остановилась. Зной прозрачным густым пламенем обдал всё тело. Синицыной показалось, что платье её вспыхнуло и облетело, она идёт по улице совершенно голая. Она машинально обдёрнула платье, заслоняя колена, и медленно пошла вперёд, опустив платок на глаза. Концы туфель мягко уходили в горячую пыль. По всему телу расползалась неотразимая тяжесть.
   Домики у дороги стояли ослепительно белые, будто обведённые дымкой. От их белизны ломило глаза. Деревья, серые от пыли, с неестественно неподвижными листьями, казались неуклюжими, условными изображениями деревьев. Даже ярко-зелёные птицы избегали садиться на их ветки и дремали на проводах, беспокоя, как весеннее воспоминание о зелени.
   Из соседнего домика долетели жалобные звуки гитары. Синицына огляделась кругом: проулок был пуст. Она повернула за угол и, войдя в сени, толкнула дверь.